355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мейв Бинчи » Записки Степняка » Текст книги (страница 9)
Записки Степняка
  • Текст добавлен: 6 апреля 2017, 13:30

Текст книги "Записки Степняка"


Автор книги: Мейв Бинчи


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 42 страниц)

– Что же он за чудак такой у вас?

– Да мнительны больно-с... Ну, признаться сказать, и жадноваты маленько... Раз тоже градом просо повыбило, так десятин с десяток-с, так что ж вы думаете – заболели!.. И все бы им чтоб прибыль, да урожай, да барыш, а до остального и дела нет-с!.. Вот божественны они – это точно-с!.. Только и тут, как вам сказать, – с расчетом... А то куда и божественность эта самая денется у них-с.. Раз ведь, что, – и смех и грех... Засуха была; хлебa, почитай, совсем выгорели... Был я у них в доме-с... надо вам сказать, зала у нас как раз на углу – с трех сторон в ней окна... Ну, и соберись туча-с... страшная туча... И прямо к нашему полю идет-с... Гляжу,Егор Данилыч то к этому окну подбегут, то к другому... то на коленки станут перед образами, то лампадку зажгут... И ведь, чудаки-с! "Господи, восклицают, ведь семдесят тысяч целковых страдают у меня – в земле закованы; спаси... не дай погибнуть!".. Чего, чего не прибирали!.. И обеты давали: на церковь столько-то, нищим столько... Мало того – меня заставили молиться... "Молись, Андреян, приказывают, может твоя молитва скорей до бога дойдет, потому ты из простых..." Просто смехота-с... А туча-то тем временем возьми да и поверни в сторону... Так что тут было, я вам доложу-с...

Андреян Лукьяныч сокрушительно махнул рукой и затем докончил:

– Чистые богохульники стали! А потом опять плакать принялись...

– Да для кого он жадничает-то? Семьи ведь нету?

– Какая семья? Барыня померла... Теперь сынок один, в Москве учится у господина Каткова, ну и только-с...

Часа в три я отправился к господину Михрюткину. Господин Карпеткин тоже недавно приехал. Люди они оказались премилые... В Михрюткине я почти совершенно не узнал давешнюю визгливую фигурку в халатике; {85} теперь, он выглядел солидным, вполне приличным барином. Великолепнейший темно-синий сюртук, несомненно произведение Шармера или Сарра, облекал его невысокую, но осанистую фигуру; роскошное белье блестящей белизны красиво оттеняло его полное румяное лицо с длинными, слегка нафабренными и надушенными усами; скудные волосы были расчесаны волос к волосу; нежно-розовая лысина тщательно вымыта и вычищена. Одним словом, начиная с ног, обутых в изящнейшие лакированные ботинки, и молочно-белых, несколько пухлых рук, украшенных дорогим солитером и длинными розовыми ногтями, и кончая величественной мясистой головой и красивыми глазами, к несчастью положительно телячьими, – все носило несомненный отпечаток провинциального, если даже хотите – степного, сытого, самодовольного, недалекого барства. С головы до пят это был чистокровнейший, со-временнейший поместный дворянин, "господин" Михрюткин, созданный господом богом исключительно на жертву поземельным банкам и на разорение всевозмозжных общественных касс. Самый затылок, жирный и тяжело лежащий на прекрасно накрахмаленном воротничке рубашки, самый кадык двухэтажный, гордо подпиравший гладко выбритый подбородок Егора Данилыча, наконец самое тело его, белое, пухлое, рыхлое, сдобное, – все вопияло об одном: да, мы принадлежим, мы только и можем принадлежать господину Михрюткину, коннозаводчику и владельцу хотя и заложенного, но крупного имения, потомку длинного ряда таких же вылощенных, таких же сдобных поколений, целые века не знавших ни умственного, ни физического труда, целые века живших в одно только тело.

Господин Карпеткин был барин иного покроя. Сразу было видно, что это помещик, что называется, к обстоятельствам применившийся: жила и кулак. Зато он не отличался тою чистопородностыо, которой несомненно щеголял господин Михрюткин. Плебейская кровь деда или прадеда так и давала себя знать в наружности господина Карпеткина. Он был высок ростом, костляв, ходил сгорбившись, смотрел своими острыми зеленоватыми: глазами в упор, нагло и смело, почти не мигая воспаленными веками, имел замечательно большой нос, увенчанный аляповатым черепаховым pins-nez. Руки у него были ши-{86}рокие, мускулистые, с толстыми синеватыми жилами и красные от загара. По всей вероятности, он не носил перчаток.

На господине Карпеткине был тоже сюртук и, по-видимому, очень дорогой, но сидел он на нем отвратительно: на спине морщился, на груди отдувался, под мышками жал, что было очень заметно по беспрестанному подергиванью рук и по гримасе, блуждавшей во время этого подергивания на сером рябоватом лице господина Карпеткина. Его белье тоже не отличалось изяществом: оно хотя не было грязно, но зато и смято и скверно накрахмалено. Одним словом, по всему было заметно, что господин Карпеткин за своею наружностью не наблюдал и тела своего барского не холил. Да и холить-то его, пожалуй, было нерезонно: все равно, до той белизны и рассыпчатости, которою отличался господин Михрюткин, не дойдешь, – нужна для этого работа многих поколений, и господин Карпеткин, как человек несомненно умный, вероятно, понимал это хорошо.

Тут маленькое объяснение, хотя и не по важному поводу, но все-таки необходимое. Михрюткин и Карпеткин потому принарядились в сюртуки, что ожидались к обеду дамы: жена Карпеткина, приехавшая гораздо позднее мужа, и еще соседка-барыня, Бурдастикова, молодая вдова, страстная любительница лошадей, которые, – надо отдать справедливость господину Михрюткину, – были у него прекрасные. Барыня эта почему-то не приехала.

Когда я вошел к помещикам, они были в кабинете. Стены этой комнаты, выходящей окнами в тенистый старый сад, украшались портретами знаменитых рысистых лошадей, в золоченых овальных рамках, и большой картиной, изображавшей голую женщину в соблазнительной позе. Характеристично было то, что женщина отличалась невероятными формами, как будто эта-то невероятность только и могла расшевелить воображение рыхлых, рассыпчатых поместных дворян... На письменном столе громоздилось множество флаконов с духами, баночек с помадой, целая батарея щипчиков, пилочек, щеточек и тому подобных принадлежностей мужского туалета. Впрочем, была и чернильница, необыкновенно массивная, украшенная лошадиной головой из малахита; большая гербовая {87} печать тоже изображала голову лошади; наконец, пресс-папье состояло уж из целой лошади, превосходно сделанной из черной бронзы. Около письменного прибора помещался фотографический портрет великолепной серой кобылы, окаймленный изящной рамкой из темно-синего бархата. Это была любимица господина Михрюткина – Отрада. Среди стола величественно возвышалась толстейшая книга в красном сафьянном переплете, с надписью золотыми буквами: "Книга конного завода рысистых лошадей, артиллерии штабс-капитана Георгия Даниловича Михрюткина, при сельце Даниловке, Михрюково тож, Тамбовской губернии, *** уезда. Основан с 1818 года". Около книги покоились две дворянские фуражки с красными околышами и лакированными козырьками. Одна была точно с иголочки и походила величиной на решето, другая заметно поизносилась и отличалась незначительностью размеров. По этим фуражкам можно было судить, что голова господина Михрюткина была здоровенная, как котел, а Карпеткина – походила на клин.

При входе моем у помещиков шел очень оживленный разговор. Мое появление прекратило его, но после того как мы познакомились, разговор этот снова оживился. К сожалению, я не принимал в нем почти никакого участия, по своей полнейшей некомпетентности.

– Кролик, Кролик!.. Что вы говорите мне о Кролике! – горячился господин Михрюткин. – Дрянь и больше ничего!..

– Помилуйте, Егор Данилыч! Два императорских приза, медаль на выставке, девять призов коннозаводских, и вы называете это дрянью!

– А я называю дрянью-с! – отчеканил Егор Данилович тем тоном, который на мгновение напомнил мне утреннюю сцену. – Призы что? тьфу!.. А вы возьмите пор-р-роду-с... Вот это важно!..

– Что ж, и порода у Кролика чистокровная...

– Вот то-то и нет-с! – с азартом подхватил господин Михрюткин. – Вот в том-то и дело-с, что не чистокровная... Ха, чистокровная!.. Это у Кролика-то!..

– Чего ж больше желать, Егор Данилыч? – хладнокровно возражал господин Карпеткин, по-видимому, не особенно горячо принимая к сердцу предмет разговора. – Дед – Визапур, прадед – Любезный, прапрадед... {88}

– А материнская-то линия-с?.. – кипятился господин Михрюткин. Материнскую-то линию вы изволили забыть, Никанор Михайлович?..

– Что ж материнская?.. Бабка – Похвальная, полторы тысячи...

– Вот то-то и есть, батюшка! – видимо торжествуя, перебил Егор Данилыч. – А позвольте вас спросить: кто дед Похвальной-то этой?.. Красик!.. А у Красика бабка простой битюцкой породы-с... вот!

– Да ведь это сколько уж генераций прошло...

– Сто генераций пройдет, а уж порода себя окажет-с... Сто генер-р-раций!.. А то призы!.. Призы, батюшка, вздор...

– Помилуйте, Егор Данилович: один императорский – тысяча рублей, да второстепенные сколько!.. Это не вздор... нет, это не вздор-с!

Господин Карпеткин, выговаривая "тысяча рублей", как-то отчаянно поводил глазами и дергал носом.

– Вот такое-то отношение к деду и губит идею, многоуважаемый Никанор Михайлович, – несколько обиженно заговорил Егор Данилович, с каким-то особенным шиком произнося иностранные слова, – рубли-то эти, тысячи-то... Тут не в рублях сила-с – в принципе!.. А принцип в чем заключается?.. Единственно в одной только чистопородности... Вот-с!.. Вы взгляните – вот лошадь... (Господин Михрюткин пренебрежительно указал на один из портретов, висевших на стене). Чего в ней недостает? Шея ли, голова ли, ноги ли, или опять бедра, спина, грудь... Все хорошо! А вот ансамбля-то этого самого и нет-с... благородства-то, шику-то... А отчего? Оттого, что мать прабабки Любушки значится по книгам без породы-с... так и написано: не-извест-на-я... Да-с!.. Вот оно что, порода-то... А и бежала, и призы брала, и ценилась в четыре тысячи... Не-эт, батенька, порода – великое дело!..

– Я и не спорю, – отвечал господин Карпеткин, – но все-таки мне кажется, что вы преувеличиваете ее значение.

Господин Михрюткин, совсем было успокоившийся после своей длинной аргументации, теперь опять закипятился, и опять замелькали в его речах генеалогические подробности: {89}

"Дед – Любезный, родился от Скворчихи, а прадед – Быстрый, куплен был графом таким-то в "брюхе", и хотя отцом его и числится Непобедимый, но это не особенно достоверно, потому что Непобедимый в то время уже пал, так что чистопородность Быстрого, с отцовской стороны, подлежит сомнению, но что касается линии материнской, то она безупречна, потому что Непобедимый 3-й брат известного Визапура..." и т. д., и т. д.

В таких разговорах прошел у нас битый час. Наконец пришел наездник и почтительнейше доложил, что лошади готовы к выводке. Мы отправились в конюшню. Начали, разумеется, не с тех, которые предназначались к продаже, а с заводчиков, и затем уже перешли к продажным. Таков этикет.

Во время выводки никакого разговора о достоинствах или недостатках показываемых лошадей не было. Это считалось неприличным. Господин Михрюткин ограничился простым рассказом о происхождении каждой лошади, господин же Карпеткин в глубочайшем молчании и с чрезвычайной серьезностью выслушивал эти рассказы, иногда испуская многозначительное мычание и тщательно, со всевозможных сторон, осматривая выводимых лошадей.

Выводка производилась, как обыкновенно производится она в солидных конных заводах, владельцы которых выработали на этот случай целый кодекс приличий. Так, например, созерцаемая нами шла тихо, без торопливости, без гиканья и громких ударов кнута, при высокопочтительном и как бы торжественном молчании конюхов. Все противное этому называлось "дурным тоном", считалось неприличным, вульгарным, уместным разве на выводке барышника.

Когда мы по окончании выводки возвратились в дом и, в ожидании обеда, расположились на балконе, между Михрюткиным и Карпеткиным начался ожесточенный торг. Тут, к удивлению моему, выступили на сцену: и "маленький наливчик на левой задней ноге" у жеребчика, выводимого пятым, и "изложинка на спинке" у седьмого, и "бабочки высокие" у девятого, и "неприятная подлыжеватость" у десятого... Я просто никак не мог представить себе, когда господин Карпеткин успел подметить все эти недостатки и как он мог запомнить их... Всякому {90} свое. Вот, по моему мнению например, все показываемые лошади были прелестны, и даже разницы между ними я почти не находил.

После долгого торга, – во время которого лицо господина Карпеткина не раз из серого делалось красно-пегим, а глаза так и силились выскочить из орбит, господин же Михрюткин трагически колотил себя в грудь и пронзительно визжал, хотя вместе с тем немножко и подличал перед Карпеткиным, – они пришли, наконец, к соглашению, и Никанор Михайлович вручил Егору Даниловичу задаток, в получении которого почтительнейше попросил выдать ему "так, маленький клочок бумажки, для конторы".

Я тоже продал свой овес, при усерднейшем содействии Карпеткина, который ожесточенно приставал к Михрюткину, уговаривая его дать, мне требуемую мною цену. Впоследствии, при покупке у меня Карпеткиным десяти свиней, это, по-видимому беспричинное, содействие объяснилось... Предусмотрительный народ эти господа "применившиеся" помещики!

Во время нашего торга с господином Михрюткиным оказалось, между прочим, что он не знает, сколько обыкновенно весит четверть овса, хотя при всяком удобном случае выставлял себя как самого совершеннейшего сельского хозяина, обходящегося даже без управляющего.

– Все сам, батенька... все сам! – сокрушительно жаловался он мне, – и в поле, и на гумне...

Наконец приехала madame Карпеткина, и мы уселись за стол. Несмотря на отсутствие лососины и полупудовой стерляди, – отсутствие, про которое, вероятно, вспоминал и господин Михрюткин, потому что лицо его при взгляде на некоторые блюда не раз конвульсивно вздрагивало, словно от боли, – обед был очень хороший.

Madame Карпеткина, жеманная желтолицая барыня, с тонкими губами и темными меланхолическими глазами, давала тон разговору. Не знаю почему, она возомнила, что я охотник до чтения (так и выразилась) и вообще слежу за литературой. С этого и пошло...

– Вы получаете журналы? -спросила она меня.

– Получаю "Отечественные записки".

– Скажите, пожалуйста, что нового в последней книжке? {91}

– "Благонамеренные речи" Щедрина, роман Додэ, сатира Дженкинса...

– Фи, какая сушь все!.. Щедрин... Дженкинс... – пренебрежительно выставив нижнюю губу, протянула madame Карпеткина.

– Нет, ma chere, 1 про Щедрина не говори этого, – вставил господин Карпеткин. – Правда, он часто уходит, как это... Ну, в дебри, что ли, но все-таки пресмешные иногда вещи пописывает... От души похохочешь...

– Ну да, – важно произнесла madame Карпеткина, – все это смешно, весело... но чувства, чувства нет, mon ami...2

– Что ж чувство! – несколько обиженно возразил Никанор Михайлович. Чувства если – ищи у Сю там или у... у... как его? Ну, хоть у Скабичевского... Но согласись, ma chere, – продолжал он, – нельзя же одно только чувство... Мы – люди... Надо и посмеяться... Надо и отдохнуть от... от... треволнений!

Господин Карпеткин, с трудом подобрав это мудреное слово, важно отхлебнул хересу из большой зеленой рюмки.

– Наконец, что такое чувство? – добавил он. – Пустая и глупая шутка, как сказал... не помню, кто сказал... Смех – это я понимаю еще... для пищеварения там и прочее... но чувство?.. Не понимаю!..

Никанор Михайлович пожал плечами

– Ты вечно со своими... взглядами, – кисло улыбнувшись, отвечала madame Карпеткина, и, воспользовавшись наступившей тишиной, снова обратилась ко мне:

– Вот Авсеенко... наконец, Маркевич, граф Салиас, – медлительно тянула она, – это действительно писатели... Все так тонко подмечено... так художественно воспроизведено... Ах!.. Чародеи (Madame Карпеткина обольстительно улыбнулась, по-видимому, вспоминая что-то очень приятное). Самые сокровенные изгибы женского сердца... самые тайные мысли... всё, всё!.. И главное – прилично. Нет этих вечных мужиков, кабатчиков, вообще оборванцев...

– Ах, ma chere, какие же кабатчики – оборванцы! – с неудовольствием возразил господин Карпеткин. {92}

– Ну, все равно там... Грязь... вульгарность... Fi-donc!..1 Вообразите, – обратилась она ко мне, – недавно одна моя знакомая дала мне прочесть, что бы вы думали?

Madame Карпеткина загадочно сжала губу.

– Не могу угадать, – невольно улыбаясь, ответил я.

– Гле-ба Ус-пен-ско-го! – необыкновенно торжественно выговорила она, немилосердно растягивая слова. – Вообразите!.. Пьяницы какие-то там, лавочники, будочники... Ужас! И все это, знаете, грубо, аляповато, тривиально...

– Попович, должно-быть... – пробуркнул господин Михрюткин, яростно уплетая жареную индейку. Он вообще в разговор не вступал, да ему и некогда было. Всякого кушанья съедал он двойную порцию и после каждого такого приема долго отдувался и пыхтел.

– А по-моему, без этого тоже нельзя, – глубокомысленно изрек господин Карпеткин, допивая херес и расправляя усы, – разумеется, для барынь там Маркевич, Салиас... Но для нашего брата, сельского хозяина, положительно необходимо знакомиться со всеми этими Успенскими...

– Почему же? – удивленно спросил я.

– А позвольте вас спросить: вы знаете мужика? Егор Данилович знает мужика? Я знаю мужика? Душу-то его, подоплеку-то? Никто не знает. Не знает потому, что он, каналья, перед барином ее не выкажет, душу-то, а норовит все обманом... Мужик для нас, для господ – центральная Африка... Америка, еще не открытая... И мы ее никогда не откроем... Потому, повторяю, мужик груб, неблагодарен и перед барином всегда норовит казовый конец выставить... Ну, а пред каким-нибудь Успенским или вообще... поповичем он нараспашку!

– Но при чем же тут сельское-то хозяйство?

– А вот погодите! – все более и более оживляясь, говорил господин Карпеткин. Говорил он громко, отчетливо, точно отрубая каждое слово.– Я сельский хозяин. С кем мне дело иметь? С мужиком, – не так ли?.. Ну, а с кем дело имеешь, надо того знать, надо с ним пуд соли съесть, говорит старая пословица... А как я его узнаю? Войдите в мое положение... Соль-то эту он со мной есть {93} не станет, да, пожалуй, и я не соглашусь есть-то ее, потому что все-таки, как ни говори, а дедушка мой воеводой был... Как же я его узнаю, позвольте вас спросить?.. Вот тут-то приходит ко мне какой-нибудь Успенский или Решетов, да и докладывает: душа у мужика вот какая... я ее, дескать, до подлинности выворотил... Помилуйте-с, это орудие! – восторженно заключил господин Карпеткин, наливая новую рюмку хересу. – Я, признаться, в последнее время таки запустил себя, – начал он снова, – совсем от книг отстал, но с зимы непременно покупаю все эти книжонки, трактующие о мужике, и положительно засаживаюсь за них. Это необ-хо-ди-мо!.. Или возьмите другую сторону... Нужно мне на земском собрании какой-нибудь проектец провесть, а большинство-то от мужика зависит... Ну, что я тут, не зная и подоплеки-то его, говорить буду?.. Нет, а вот пускай он поповичу-то выложит ее, подоплеку-то, а мы и воспользуемся... Посмотрим, какая она такая есть... Да-с!

– Ах, Никанор, ты все с своей грубой, материальной точки зрения, томно возразила madame Карпеткина, грациозно смакуя мороженое, – но любовь, чувство... борьба... вот что нужно!

– Ах, отстань, матушка, с своей любовью! – грубо оборвал ее рассерженный господин Карпеткин, – не те времена нынче... Хорошо было о любви толковатъ бабушкам да дедушкам нашим, коли у них на носу ипотечных долгов не висело!.. Теперь не до любви... И вообще все эти нежные тонкости бросать нужно... все эти изящности, жантильности, идеальности... Рубль вот идеал!.. Есть он у тебя – вот и перл жизни, нету – прохвост!.. Лови, бери, не зевай, а не то какой-нибудь, кабатчик-оборванец (Никанор Михайлович произнес "оборванец" иронически) раньше тебя сцапает... И опять литература: учит она меня, как этот рубль заполучить, я ее уважаю, нет плюю!..

Обед кончился. Мы вышли на балкон, куда подали нам вино. Madame Карпеткина, очевидно разобиженная суждениями мужа, тотчас же после обеда уехала.

– Не-эт... это вы уж того, Никанор Михайлович... – лениво лепетал объевшийся господин Михрюткин, поводя вокруг осоловелыми глазами. {94}

– Что того? – грубовато спросил господин Карпеткин, пропустивший и на балконе малую толику хересу.

– Да насчет литературы... Возьмите хоть Дюма... Какая прелесть!.. Читаешь и не чувствуешь... страница за страницей... листик за листиком... Знаете, осенью затопишь эдак камин... закуришь эдак гаванну... возьмешь эдак мадеры хорошей и читаешь себе... "Три мушкетера" читаешь, или "Монтекристо" там... По-моему, нет выше наслаждения. (Господин Михрюткин сладко закрыл глаза и сентиментально перегнул головку.) Не все же польза, в самом деле!.. Надо, батенька, и идеалы!.. Идеалы – это такая вещь... Великая вещь!..

– Отстаньте вы со своими идеалами! – прервал его Карпеткин. – Вот я как наживу от ваших лошадей тысячи четыре – вот это идеал!.. А то – Дюма!..

Он пренебрежительно усмехнулся.

– Не-эт, батенька, без идеалов нельзя, – лениво мямлил господин Михрюткин, видимо страшно желавший соснуть. – Гаванна, камин... Мадера от Рауля и... Дюма. Д' Артаньян... Портос... Арамис... Нет, батенька... идеалы... это такая вещь... такая...

Он силился подыскать определение, но вдруг неожиданно и громко захрапел.

Солнце уже низко склонилось к горизонту. Его лучи принимали багровый оттенок. Пруд ярко алел под этими лучами. Поля казались морем пурпура. С полнеба покрывалось волнообразными, легкими, как вата, облаками. Они рдели от солнечных лучей жарким румянцем. Недалеко от балкона, в густом вишеннике, переливались страстные трели соловья; на окраине сада грустно ворковала горлинка. Откуда-то издалека доносилась унылая песня...

Отсвет от пылавшего неба падал прямо в лицо господину Михрюткину. Это лицо казалось необыкновенно довольным и добродушным. Легкая краска проступила на нем... Брюшко размеренно колыхалось; нос издавал слегка посвистывающее храпение; руки безмятежно покоились на жирных коленях...

– Ведь вы знаете, как он время проводит? – ехидно хихикая, обратился ко мне Никанор Михайлович. – Утром встанет, умоется, богу помолится непременно помолится, – повторил господин Карпеткин, как-то {95} насмешливо передернув усами, – и отправится по хозяйству... Войдет в свинятник, палкой в бок свинью толкнет и помычит глубокомысленно – ладно... Потом в конюшню пойдет, там ему маленькую выводку сделают... Иную лошадь обмахнет носовым платком, и если на платке окажется пыль – обругает, – ладно... Из конюшни в ригу: щипнет какую-нибудь девку потолще, неприязненно потянет носом воздух – и ладно... Там в кухню зайдет, повара поругает, а там и обед... Вечером придет Андреян Лукьяныч, явятся наездник, ключник, повар... Стоят у притолки... Барин чай пьет... И вы думаете, о деле у них разговоры идут? Ничуть не бывало... Еще с поваром что-нибудь похожее на дело скажет... А с теми – одни сплетни... Как попадья с дьяконицей подралась... как у фельдшера корова издохла... Мельник жене глаз вышиб... Девке Феклушке косу отрезали... Вот!.. Ну, а там и спать... день-то, глядишь, и прошел!.. Спи, младенец мой прекрасный, – смеясь обратился господин Карпеткин к господину Михрюткину, – баюшки-баю... Спи, наработался, теперь наша очередь наступила... Прошло твое времячко...

И мне в этих словах господина Карпеткина показался некий сокровенный смысл.... Действительно, прошло время господ Михрюткиных, думалось мне, глядя на пылавшее небо и залитую багровыми лучами даль, – один за другим исчахнут они с своими идеалами, с своими: традициями... Но кто же заменит их? Неужели господа Карпеткины?.. И грустно становилось на душе...

Уж вы, гусли, не гудите,

Молодицу не будите...

Ай люли-люли, не будите...

вдруг шаловливо зазвенела песня в глубине сада.

Эх, люли-люли, не будите!..

Молодушка спит с похмелья

Под калиновым кусточком...

Ай, люли-люли, под кусточком...

"Ай, люли, под кусточком!" – отозвалось далекое эхо.

– Ведь это девки в саду-то! – вскрикнул, плотоядно усмехнувшись, господин Карпеткин и, схватив фуражку, опрометью побежал с балкона.

Через полчаса я уехал из Даниловки. {96}

V. МУЖИЧОК СИГНЕЙ И МОЙ СОСЕД

ЧУХВОСТИКОВ

Славные вечера бывают весною в нашей степной стороне!

Солнце уж низко. Пустынные поля словно облиты его мягкими, ласкающими лучами. Осиновые кусты и поросшие густым тальником окладины, разбросанные там и сям среди полей, подернуты золотисто-багровым светом. В сторону, противоположную закату, от них тянутся густые влажные тени. На далеком расстоянии друг от друга виднеются деревеньки, хутора, барские усадьбы. Кое-где сверкают кресты церквей и алеют каменные колокольни.

Нежно-голубое небо покрыто там и сям легкими как пух и словно пар прозрачными облаками, подернутыми то багряным, то светло-розовым, то золотисто-палевым румянцем. Какая-то светящаяся, беловатая полоса узкой чертою обнимает западный горизонт. На востоке этой полосы нет, там небо окрашено густой синевою, а над самым горизонтом протянулась хмурая, неприветливая кайма. Едва ощущаемое веяние прохладного, но еще мягкого и нежного ветерка слабо тревожит воздух, напоенный запахом свеже-разрытой земли, горьковатого осинника и молодой полыни. Иногда к этому исключительно полевому запаху тоненькая струйка воздуха приносит из ближайшей деревни запах парного молока, иногда потянет оттуда дымком, дегтем или свежим навозом, и с примесью этой-то едва уловимой струйки жилого запаха как бы живительней и благотворней становится запах полей. {97}

Тихо. Где-то во ржи, пока еще редко и лениво, отбивает свое "ва-вва" перепел. В сырой луговине, около окладины, скрипит дергач, посвистывают конюшки. Над маленькой кочковатой ложбинкой, заросшей в мокрых местах густыми купами молодого темно-зеленого камыша, вьется чибеска, пронзительно разрезая воздух своими острыми крыльями и печально оглашая поле рыдающим криком. Из-за дальних кустов чуть слышно доносится тоненькое, переливистое ржание сосунка-жеребенка.

Вдалеке маячится сгорбленная фигура пахаря, щедро облитая лучами заходящего солнца. Густые тени бегут от этой фигуры и тянутся длинною полосою по коричневой пашне. Вдоль полей широкой прямой лентою пролегла большая дорога, пестрея своими полосатыми верстовыми столбами. По дороге едет ямщик-обратный. Усталая тройка еле плетется, ямщик лениво мурлычет песенку, колокольчик медленно, словно нехотя, позванивает под высокой дугою; тени прихотливо двигаются за тройкой. По окраине дороги мелкими и частыми шажками бредет богомолка. "Садись, подвезу!" – кричит ямщик; богомолка молчит и прибавляет шагу. "Эх, ты..." – ямщик крупно ругается и вдруг дико вскрикивает: "Нну, голуби!.." Лошади поднимаются вскачь. Телега гремит, колокольчик уныло захлебывается, из-под колес поднимаются клубы пыли. Клубы эти от красноватых солнечных лучей кажутся темно-багровыми. Исполинские тени бегут вслед за тройкой.

"Возлe!.. возлe, окаян-н-ая..." – кричит пахарь и понукает лошаденку, спеша допахать полосу. "Возлe... возле-e"... откликается ближний лесок.

Солнце почти закатилось. Лучи его проникаются пурпуром и все делаются короче и короче. Тени почти сплошь заполоняют поля. Те светлые, покатые к западу, круговины, до которых еще достигают низкие горизонтальные лучи солнца, можно перечесть, – так их немного. В глубине востока, трепетно и неуверенно мигая, вспыхнула бледненькая звездочка. Небо синеет. Облака, тихо плавающие по середине неба, уж не отливают золотистым румянцем. Какая-то чахлая желтизна окаймляет их со стороны запада, да и та с каждой минутой потухает, уступая обычному бледно-серому цвету. Только над самым закатом рдеет еще, словно раскаленный уголь, {98} маленькое продолговатое облачко... Воздух становится холодноватым и влажным. Запах свежести усиливается. От ближнего поселка доносится мычание и блеяние возвращающегося домой стада, скрип отворяемых и запираемых ворот, звонкая ругань баб, громкое щелканье кнута и ноющие звуки жилеек.

В поле тоже не дремлют... Только чибеска умолкла. Зато перепела оглашают воздух неустанным треньканьем, дергач скрипит как оглашенный, конюшки переливаются взапуски, в маленьком степном прудке робко и мелодично квакают лягушки...

Мужик допахал полосу; перевернул кверху сошниками соху, посмотрел из-под руки на закат, обратясь к востоку медленно и размашисто перекрестился, ласково огладил тяжело дышавшую кобылу, и, с усилием взвалившись на нее верхом, поехал по меже к поселку.

Останемся одни среди поля.

Загораются звезды. Золотится заря. Неподвижен чудно прозрачный воздух. Ровною, необозримой пеленою уходят во все стороны поля, изредка перемежаемые кустами... Вдалеке поселки, хутора, усадьбы, с поразительной ясностью выступающие на голубоватом фоне мягких весенних сумерек...

Тишина... прохлада... простор.

От молодых всходов овса, от начинающих выколашиваться озимей, от рыхлой пашни, только что засеянной просом или вздвоенной под гречиху, от межников, поросших всякими травами и диким персиком, от зеленеющего пара, еще не вытравленного скотиной, от осиновых кустов, густо одетых вечно трепещущей листвою, от далеких сел и деревень – от всего этого безмятежного приволья веет какой-то мужественной и здоровой свежестью, все это возбуждает в вас какое-то умилительное чувство, – чувство мира и глубокого покоя...

На далекой колокольне бьют часы. Тягучие бархатные звуки сельского колокола торжественно и мерно, с какою-то медлительной плавностью, уносятся в глубокое поднебесье. Где-то чуть слышно дрожит тягучий отзвук... Дикие утки, словно ошалелые, пронеслись над самой землей, с каким-то тревожным визгом разрезая воздух. Заря чуть теплится... {99}

Ночь.

В один из таких-то благодатных весенних вечеров ко мне на хутор прикатил, в своей отчаянно дребезжащей таратайке, сосед мой и хороший знакомый Андрей Захарыч Чухвостиков. Я только что вернулся с поля, где у меня в тот день сеяли гречиху.

Но надо, я думаю, рассказать, что такое был за человек Андрей Захарыч.

Человек он был хороший. Происходил из бывших крепостных какого-то графа, у которого много лет служил управляющим. Когда громадное графское состояние с надлежащим шиком было истощено владельцем и в конце-концов разлетелось вдребезги от соприкосновения. с новыми порядками, Андрей Захарыч купил на сбереженные гроши неподалеку от меня сорок десятин земли, выстроил на этой земле уютный хуторок и зажил себе припеваючи. Был он холост, высок, страшно худ и костляв. Сохранял вечную угрюмость, хотя далеко не был флегматиком, курил асмоловский табак третьего сорта, говорил скороговоркой и без малейшей вдумчивости, во время разговора немилосердно хмурил свои густые брови и сурово вращал глазами, почти к каждому слову прибавлял "слово-ерс" и страстно, до изнеможения, любил сплетни. Впрочем, надо отдать ему справедливость, относился он к сплетням не как к пустому препровождению времени, а как бы к некоему государственной важности делу. Ничем нельзя его было так обидеть, как легкомысленным, смешливым отношением к сплетне. Он тогда до невероятности насупливал брови, ожесточенно чесал всегда плохо выбритый подбородок и в конце концов, глубоко нахлобучив свой бархатный, старомодный картуз, с немым достоинством удалялся от дерзновенного. Но зато не было для него и большего удовольствия, как если кто вдавался с ним в серьезное, основательное рассуждение по поводу той или другой сплетни. Он становился тогда важным и внушительным; строго и неукоснительно определяя одно за другим все свойства разбираемой сплетни, нередко ударялся даже в философию, и оставлял в покое эту злосчастную сплетню не иначе, как по извлечении из нее целого вороха более или менее мудрых (хотя всегда чрезвычайно лаконичных) умозаключений. Сплетни заменяли ему газеты, которые он терпеть не мог. Все, что {100} делалось в околотке, всегда первому и всегда во всех подробностях было известно Чухвостикову. По многим селам и деревням у него бывали специальные агенты, в большинстве случаев старики и старухи, которые, по мере накопления материала, приезжали и приходили к нему на хутор, где за вечно шипевшим самоваром и выкладывали всю подноготную.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю