Текст книги "Маска Аполлона"
Автор книги: Мэри Рено
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
– Пошли, – сказал я. – Доверимся Дионису. Я сделал ему отличный подарок, уж не говоря о том что работал на него всю жизнь. Может и он для меня постараться.
Возле театра был храм Аполлона, теперь до дверей забитый толпой, искавшей спасения. Внутри сверкали под лампами золотые волосы бога. Я поднял руку, призывая на себя благословение его; но слишком там было много драгоценностей и женщин; я боялся, что благочестие кампанцев не устоит. Вообще, богов поверженных врагов люди боятся меньше, чем своих собственных. Я надеялся только на Диониса.
В театре было совсем пусто. Безжизненный амфитеатр работал, словно резонатор, усиливая рев и вопли погрома. За скеной сначала показалось совсем темно, но вскоре мы обнаружили, что света от окон достаточно. Я пошарился в комнате уборщика и нашел кой-какую еду; даже кувшин вина там был. Это мы забрали в костюмерную протагониста. Есть нам не хотелось, но вину обрадовались. Наверно во всем городе мы были единственными, кому его до сих пор не хватило.
– Оставайся здесь, – сказал я, – никуда не ходи. Я поднимусь на Божью Платформу осмотреться.
Однако, так ничего и не увидел: высокие ярусы театра закрывали обзор. Только шум и сполохи пламени. Я прилег чуть подумать (актер не может находиться на Божей Платформе без того, чтобы чувствовать не себе двадцать тысяч глаз). По дороге сюда я не вспомнил о всех роскошествах театра, какие старший Дионисий учинил здесь во славу своих пьес. Куда ни глянь – бронзовые статуи и позолоченные фестоны… Быть может, грабить театр они станут не сразу; но уж если начнут, – не остановятся, пока на очистят из конца в конец; а потом еще и подожгут, без вариантов. Дионис, подумал я, поможешь ты слуге своему? И вспомнил, как последний раз был здесь: завершал пьесу, богом в «Вакханках».
Вообще-то мысли по очереди приходят, одна за другой; но тут меня словно молния озарила. Спустился я вниз и пошел к Аксиотее, нащупывая дорогу (глаза снова к свету привыкли). Рука ее приподнялась с ложа; я встал рядом.
– Я думал, – говорю, – что сделать, если они придут сюда.
Почувствовал, как они застыла, словно деревянная; но не произнесла ни звука. Изо всех сил старалась, бедняжка, по рецепту Платона: будь тем, кем хочешь казаться.
– Слушай, – говорю. – Это кампанцы, крестьяне с гор; едва ли хоть один из них был когда-нибудь в настоящем театре; а прибыли они только что. Мы с тобой должны им внушить страх перед богом. Пойдем, покажу тебе, как.
Повел ее на площадку с рычагами, лебедками, колесами… Никогда в жизни не бывал я в театре со спецэффектами, чтобы не разобраться, как там что работает. Ну а в Сиракузах тем более: там машины настолько знамениты, что просто непрофессионально было бы их не изучить. Их я знал все.
– Вот это здоровый, – говорю, – он для грома. Тяжеловат, конечно, но тебе надо как-то ухитриться потянуть его, чтобы барабан с громом повернулся; а потом еще два раза. Потом подождешь, пока я закричу, – и опять то же самое. Поняла? Потом сосчитаешь до десяти, – и тяни вот этот. Он для землетрясения.
Мы повторили это несколько раз; и я полез искать ворот резонатора. Где-то он должен был болтаться в темноте наверху, а я никак не мог его нащупать; и страшно боялся зацепить что-нибудь такое, из-за чего нас заметят. Наконец, резонатор опустился, и я его закрепил.
– До утра нам отсюда двигаться нельзя, – говорю. – Чтобы в любую минуту готовыми быть. До чего ж ты замерзла… Подожди, что-нибудь теплое найду.
За скеной нашлась старая портьера; я завернулся в нее вместе с Аксиотеей… А девушке руки растер, чтобы она работать могла если что. Когда какой-то крик еще страшнее прежних раздался еще ближе, она придвинулась ко мне, я ее обнял… Очень трогательны были ее тонкие плечи в этом мраке.
Звезды на небе спрятались за дымами пожаров; я потерял счет времени. Я думал о Феттале, с которым может быть так и не попрощаюсь; она о Ластении, просившей ее не уезжать… Так мы и разговаривали о свои любимых, держа друг друга за руки; утешались как могли. И всё время крутилась мысль, что если кампанцы появятся, – лучше бы им это сделать еще ночью. Вряд ли удастся одурачить их при свете дня.
Теперь крики стали настолько страшны, что всё прежнее показалось тишиной. Как будто тысяча женщин надрывается разом, посреди предсмертных криков стольких же мужчин; а какой-то ребенок тянул и тянул свой истошный вопль, тонко как птица… Они ворвались в храм Аполлона. Я намотал портьеру на голову Аксиотее; она высунулась и спросила:
– Попробуем гром?
– Нет, – говорю. – Акустика работает только внутри. Бедняги. Да отомстит за них бог.
В храме они застряли надолго. Через некоторое время слышно стало, как плачут женщины, которых оставили в живых и потащили в Ортиджу. А тот ребенок всё тянул и тянул на одной ноте, пока не умер наверно. Я глянул на небо через голову Аксиотеи, ежеминутно ожидая первых проблесков зари.
И вот они появились. Прошли через верхний вход, очутились на последнем ярусе; закричали удивленно, попав в незнакомое и непривычное пространство; потом кинулись на добычу внизу.
– Пусть пройдут подальше, – шепнул я Аксиотее, – для половины зрителей никто не играет. Я тебе знал подам.
Теперь мы с ней видели в темноте, как кошки. Я ее поцеловал на счастье.
Резонатор в Сиракузах секрет имеет, которого не узнаешь, если не играешь в пьесе вроде «Вакханок»; или в такой, где привидение есть. Если повернуть его чуть направо, он улавливает звук и направляет в эхо-камеру. Шум получается ужасающий; невозможно поверить, что это человеческий голос, даже когда он твой собственный. Я ждал, а сам устанавливал его окончательно. Они спускались по центральным ступеням, расходились по скамьям, человек сто или около того; кое-кто и грабить принялся… Увидев, что больше не подходят, я еще дал им времечко привыкнуть к тишине и покою, а потом набрал полную грудь и рявкнул: «Вакх!.. Вакх!..», – в душе моля бога о его даре ужаса. И бог меня не подвел. Сам резонатор был совершено не земным; но когда звук пошел через эхо-камеру, показалось, что это Фурии во весь голос кричат.
Все прочие звуки исчезли. Я ждал, казалось очень долго, и удивлялся: то ли рычаг застрял, то ли она чужой потянула. Но тут раздались первые раскаты грома; закрутился большой барабан с камнями; и этот звук тоже пошел через эхо-камеру. Он достаточно громок даже днем, при полном амфитеатре, который его приглушает; а ночью в пустом театре это было нечто невообразимое. Наши гости кинулись бежать. Я снова завопил, на этот раз подольше… Потом опять гром… В паузе перед следующим эффектом, слышно было, что торопятся они, как бешеные. Сомневаюсь, что хоть один дождался землетрясения.
Я бегом вернулся к Аксиотее, словно прилипшей к рычагу землетрясения, и поднял ее на руки. Помню, как нес ее к нашей портьере, валявшейся на полу, словно подстилка собачья… Мы рухнули туда, сплетясь, смеясь и целуясь. А вот как это получилось – не знаю, хоть и не раз пытался вспомнить. Знаю только, что удивили мы и сами себя и друг друга; но ничего странного в этом не было, а было просто очень здорово. В театре было тихо. Через некоторое время, – словно бог сказал, что охраняет нас, – мы уснули; и до рассвета не просыпались. А когда я в ужасе ждал зари, было наверно не больше часа после полуночи; вот так нас обманывает страх.
На деревьях снаружи ворковали голуби; из города еще доносился шум, но потише, и издали. Аксиотея пошевелилась и ошеломленно посмотрела на меня, наверно пытаясь вспомнить, что ей приснилось, а что нет. Поскольку с мужчинами она была девственна, долго ее сомнения продолжаться не могли. Я погладил ее по волосам и сказал:
– Ладно, друг мой дорогой, мы отдали себя в руку Дионису; а ты знаешь, что это за бог. После всего, что он для нас сделал, просто невозможно было отказать ему в этом маленьком приношении. Воспрянь. Сегодня новый день, и ты снова Аполлодор, хорошо? Знаешь, ни о чем произошедшем на Дионисии вспоминать не надо.
Она слегка покачала головой, словно чтобы прочистить; потом быстро поцеловал меня и стала поправлять одежду. А я пошел искать кран: рот пересох у обоих.
На улицах всё было тихо. Ахрадина устояла, а солдат созвали назад в Ортиджу. Мы пробирались через дым, пепел и кровь. Я позабыл, что сумел, из того что мы видели по дороге; но храм Аполлона не забуду никогда. Лучше бы было туда не заглядывать. Старый жрец, в повязке вместо лаврового венка, бродил меж трупов, плача как ребенок, зажимая рот руками… Храм был осквернен, а он один и помочь некому. Где-то по углам стонали умиравшие… А на пьедестале стоял Аполлон; с головой, лысой, как яйцо; и без золотого лука, вырванного из правой руки. Его золотые волосы были сделаны как парик, держались только на булавках. Не знаю, почему это так запомнилось символом ужаса; но и сегодня, вижу на улице лысого молодого человека, – тошнить начинает.
На пороге лежала молодая девушка, в луже крови; и мне показалось, что эти растрепанные волосы я уже видел когда-то. Так оно и было: маленькая флейтистка Спевсиппа, беды которой подвигли его на войну. Много радости принесла ей эта война.
Аксиотея стояла в портале рядом со мной. Я попробовал ее оттащить, она не поддалась:
– Нет, – говорит. – Я занималась законами для мужчин, но сама знала только лучших из них. Теперь не имею права прятаться от худших.
Прошла внутрь и долго-долго смотрела.
– Пойдем, – сказал я. – Хватит.
И вытащил ее наружу, силой. На улице она сказала:
– Но ведь и Платон и Дион оба солдатами были. Они ж должны были знать.
– Говорят, с карфагенянами еще хуже. А это так, в порядке вещей. Давай поговорим о чём-нибудь другом, чтобы вовсе не отчаяться. Поговорим о хороших людях, которых знаем; они ведь тоже существуют.
Ну, если не вдаваться в подробности, выбрались мы через северные ворота Нового Города и пошли потихоньку по дороге в Леонтины. Той еды, что в театре нашлась, нам хватило. А народу на дороге было совсем не много; наверно, мало кто из горожан хотел искать убежища в городе, полном солдат Диона.
Возле дороги стоял и кричал какой-то человек. Оказалось, моряк, зарабатывающий на чужом горе, как это часто бывает: за большие деньги предлагал каботажный проход до Региума. Хотя ясно было, что корабль будет переполнен, мы сразу ухватились за эту возможность. Оба мечтали об Афинах, как младенцы о материнской груди.
Оставалось пройти кусочек дороги, прежде чем к морю свернуть, когда сзади послышался стук копыт. Люди кинулись врассыпную. К нам мчались шестеро верховых, и никто понятия не имел, с чем они скачут. Один из их увидел меня на ходу и назвал остальным моё имя; они остановились и двинулись назад.
Это были сиракузцы, потому я просто ждал, что дальше. Один, казавшийся благородным несмотря на пыль и грязь, спешился и подошел ко мне:
– Я Гелланик, – сказал он, и представил остальных. – Дион тебя знает. Умоляю тебя, во имя Зевса Милосердного, поезжай с нами в Леонтины и присоединись к нам, когда мы падем в ноги ему. Ахрадина пала. Он наша единственная надежда.
Я едва ушам своим поверил, даже в Сиракузах. Оскорблять человека в беде не хотелось, потому я только сказал:
– Вряд ли он согласится. А если сам согласится, то люди его не пойдут. Мы с другом только что пошли на корабль и едем домой. Извини.
– Нико, – перебила Аксиотея, – не валяй дурака, сделай что они просят! Увидимся в Афинах… – Она выдала мальчиший голос так, что я изумился. Отвела меня в сторонку и добавила: – Поезжай к нему. Если он еще Дион, – он пойдет.
– Но это ж невозможно! Кто из смертных?…
– Он месть ненавидит, презирает; говорит, это всё равно что участвовать во зле. Разве не это говорил он тебе в Дельфах?
– Никерат! – крикнул кто-то. – Умоляю, время не ждет!
– Нет, – сказал я ей. – Зевсом клянусь, бросить тебя на дороге, как собаку…
– Я сюда приехала ради дела. Если не смогла помочь, по крайней мере не заставляй меня думать, что помешала. Как обходиться на корабле, я уже знаю, научилась. После всего что было, это мелочь. Всего доброго, Нико. Ты сделал меня настоящим философом. Иди с богом.
Посланцы кашляли и медлили, пряча – поскольку я был им нужен – свое презрение к глупому актеру, который не может расстаться со своим мальчишкой без прощального поцелуя. Один из них, согласившийся остаться, поскольку Дион его не знал, отдал мне своего взмыленного коня. С поворота дороги я оглянулся на нее, но она не оборачивалась; только ровно держала тонкие плечи, спускаясь по тропе к морю.
21
В Леонтины мы добрались под вечер, когда люди гуляют по прохладе или сидят под деревьями возле харчевен. При нашем шумном появлении, стала собираться толпа. Когда спросили о Дионе, он ответил сам: оказался на улице с Каллиппом и другими.
Мы все спешились и бросились к нему. Зеваки влезли на столы или вскарабкались на деревья, чтобы лучше видеть; а мы кинулись перед ним на колени, в позе мольбы. Эта штука, чтобы изящно получалось, тренировки требует. Один едва не свалился.
Гелланик рассказал свою ужасную историю без оправданий. Его грамотно выбрали послом к Диону: старомодный, достойный мелкий дворянин, отдувался сейчас за грязь, в которой сам не был замешан никак. А после него говорил каждый из нас. Глаза его бродили по нашим лицам, с недоумением даже; трудно было сказать, что он думает. Не будучи сиракузцем, я говорил последним:
– Господин мой, – сказал я. – Мы пришли к человеку, оскорбленному хуже, чем Ахилл, а просим больше, чем Приам. Но речь идет о Сиракузах, а человек этот – Дион.
Он смотрел вниз, лицо застыло, только губы кусал. Потом какой-то звук раздался в горле, он заплакал… А когда снова совладал с собой, сказал:
– Это не только от меня зависит. Люди должны решить за себя. Глашатай здесь?
Собрание сошлось в театре, как это заведено в Леонтинах. В прошлый раз я играл там главную роль, а нынче был статистом; но не было протагониста, с которым я был так горд работать, как сейчас. Для него я бы и сцену подметал.
Гелланик снова произнес свой монолог; на этот раз перед солдатами; а потом и мы сымпровизировали, как смогли… А потом выступил Дион:
– Я позвал вас сюда, чтобы вы могли сами решить, что для вас лучше. Для меня выбора нет. Это моя страна. Я должен идти; и если не смогу спасти, то ее развалины станут моей могилой. Но если вы сумеете найти в сердцах своих помощь для нас, вот таких жалких и глупых, каковы мы есть, вы можете к вечной славе своей спасти этот несчастный город. Если я прошу слишком много, – простите и прощайте; и благодарность моя с вами. Да благословят вас боги за мужество ваше и за ту доброту, с какой относились ко мне. А если придется меня вспомнить, то говорите всем, что когда вас обижали, я не стоял в стороне; и не предал земляков в несчастье.
Наверно, он и не смог бы продолжать; но голос его утонул в ликующих криках. Сначала его имя, как боевой клич; а потом закричали: «На Сиракузы!» Гелланик, вроде, сказал что-то благодарственное; вроде, Диона обнимал… А я едва видел сквозь слезы.
Задержались только поесть и собраться; и тут же выступили в тридцатимильный марш. Что до меня, всю жизнь я служил Дионису и оружие носил только на сцене; да и работа тут была для профессионалов, не для гуляк. Но так я никуда и не поехал, хоть корабельщики еще ловили пассажиров в Италию. Ведь оказался я свидетелем такого великодушия, что его и божественным назвать не святотатство; и теперь просто обязан был увидеть, что из этого выйдет. Великое зло и великое добро касаются каждого: они нашу судьбу определяют.
Что там произошло, мне потом Рупилиус рассказал. Весь день по Сиракузам шлялись налетчики; или штурмовали те немногие баррикады на улицах, что еще держались. Гераклид и его офицеры мотались туда-сюда, пытаясь собрать свои рассеянные силы; но не могли наверстать время, упущенное в пьянстве и панике. С закатом, люди Ортиджи, как обожравшиеся волки, потащились назад через свою дамбу, к захваченным женщинам.
Сиракузцы подвинулись в город и всю ночь искали родню или пытались развалины латать. На рассвете город еще им принадлежал. Они даже осадную стену чуть в порядок привели и людей там разместили. К полудню прискакал всадник с известием, что Дион на подходе. Думаете, все кинулись в храмы благодарить? Это Сиракузы.
Гераклит воспринял эту новость как собственный смертный приговор. Естественно, что люди обвиняли во всём его, а не себя: ради мелочного триумфа он город сдал. Чего ему было ждать, если Дион, которого он выгнал, шел теперь спасителем? Быть может, он и Филиста вспомнил… Такие люди и о других по себе судят.
Он с друзьями стал ездить по городу, сбивая людей с толку, с криком, что Ортиджа больше не опасна; что сумасшедшими надо быть, чтобы впустить в город тирана, которого только что изгнали; да еще с собственной армией, где каждый пылает местью. А сиракузцы выросли при тирании; они и дышали только страхом; потому поверили. Поверили, – и послали послов к Диону, сказать ему, что он не нужен и может возвращаться.
Мелкопоместные дворяне, чьи предки боролись со старым Дионисием и дорого а это заплатили, в ужасе смотрели, как гибнут и их надежды и последние остатки достоинства Сиракуз. Они-то знали, почему идет Дион. С тех пор как тиран сокрушил их отцов, они старались не показываться на глаза. Крупные имения отошли к его друзьям; но мелкие поместья с крошечной рентой давали им возможность приглашать учителей с материка; они умели и бороться по правилам, и петь старые сколии; и даже помнили, что такое честь.
Они послали своих послов, прося у Диона прощения за этот новый позор Сиракуз, превознося его сердечное величие и умоляя не раскаиваться в нём. Сумасшествием было полагать, что солдаты Никсия уже насытились или что их можно будет остановить. Без Диона всё пропало бы.
Послания дошли до него почти одновременно, и он принял во внимание оба. Перестал торопить своих людей, но продолжал продвигаться. Я полагаю, к этому времени его уже ничто не могло удивить.
На закате, чтобы его задержать, Гераклид выставил войска у северных ворот; но им нашлось и другое дело. С наступлением темноты люди Никсия снова выплеснулись из Ортиджи и полились через осадную стену, словно вода в паводок. На это раз они пришли уничтожить город.
Теперь, я полагаю, Дионисий ценил только Ортиджу. Город его отверг, – так пусть пропадает вместе с чернью своей; а если он когда-нибудь вернется, то заселит его более подходящим народом. По идее, Никсий должен был привезти какие-то распоряжения; были какие-нибудь приказы в крепость. А Дионисий, наверно, видел себя в роли Геракла; с той только разницей, что костер был не для него.
Всё что можно было разграбить, было уже разграблено; оставалось только убивать. Кампанцы шли по городу не людьми, а Горгонами безжалостных Фурий; вырезая женщин, поднимая детей на копья или швыряя их в горящие дома; поджигая всё на своем пути и закидывая крыши горящими стрелами. В ту ночь погибла Глика, жена Менекрата; и оба его золотых сына тоже. Похоже, она вернулась в город как раз перед победным пиром Гераклида; привести дом в порядок к приезду мужа. Я слышал, как они умерли; но ни разу не признался ему, что хоть что-нибудь знаю; а он, похоже, так и не узнал. И да оставят его боги в неведении.
Рёв пламени; неумолчные вопли, словно единый крик умирающего города; грохот рушащихся домов, – всё это звучало так, словно боги саму Смерть послали истребить людей. И в этот Тартар пришел Дион со своими людьми; и встретили его, словно бога-спасителя. А как же иначе? Он был храбр, великодушен и благороден; надежнее золота… В ту ночь никто и не вспомнил, что это он начал войну.
Всю ночь они сражались среди дыма, огня, углей и обгоревших трупов; не только враг грозил, но и валившиеся стены; однако свято подчинялись приказам и держали строй. К утру налетчиков вымели. Тех, кто задержался у осадной стены, поубивали на месте. А потом пришлось еще и пожары тушить.
Всё это рассказал мне Рупилиус, когда его привезли раненым в Леонтины. Он всю ночь дрался с обожженной рукой, а под утро схлопотал копье в сухожилие на ноге; врачи запретили ему не только ходить, даже стоять. Так что я смог хоть частично отблагодарить его за гостеприимство, выполняя работу не для слуг и читая ему по-гречески. Он знал язык только на слух. Дион, сказал он, тоже был ранен; замотался в тряпку, оторванную с одежды какого-то трупа; в ту ночь это было обычной перевязкой. А Гераклид с друзьями исчезли, словно духи с пеньем петуха; увидели, как народ настроен, и всё поняли.
Новости приходили в Леонтины каждый день. Когда победа стала явной, из Совета Города ко мне пришли и предложили хор, чтобы поставил им «Персов» как приношение Аполлону. Я согласился, при условии что найду актеров в Сиракузах. Взялся за это дело даже раньше, чем собирался; но тут до нас дошла новость, что Гераклид вернулся и сдался на милость Диону.
Рупилиус категорически не поверил; рассказчик оскорбился и пообещал, что через три дня ему придется прощения просить, когда Гераклида и Феофана будут судить в Собрании. А я, чтобы успокоить Рупилиуса, пообещал, что буду там.
Потому и поехал я с прохладных холмов через пыльную, знойную равнину, с ее кактусами и алоэ, вниз, в Сиракузы. Крыши там были как-то залатаны; трупы и мусор убрали; но запах гари, страха и смерти – он держался. Интересно было, разграбили они театр на второй раз или нет; но он оказался не тронут. Прошел слух, что по ночам его охраняет мстительный бог. А сейчас он был полон, поскольку Собрания там проходят; я едва успел занять место в десятом ряду.
Пройдя через охестру под рёв аплодисментов, Дион с братом и Калиппом поднялся на сцену. Потом ввели Гераклида и Феофана, под конвоем, чтобы толпа не растерзала. Феодот сдался и уже был похож на труп; но Гераклид держался и продолжал представление свое. Стоял прямо; без вызова, но смело; человек, которого судьба вовлекла в ошибку и который готов безропотно принять свой жребий. Сейчас, как никогда, я готов был увидеть в нем актера; талантливого, но блудливого; повсюду беду творит, повсюду других артистов грабит, покуда все труппы от него не откажутся.
Когда зачитали обвинение, им предоставили слово для защиты. Гераклид шагнул вперед, открыл было рот; но его не слышно было среди всеобщего рёва и криков «Смерть!»
Какое-то время это продолжалось; потом вперед шагнул Дион; и проклятия сменились приветствиями. Дион поднял руку, прося тишины; и ему подарили ее, словно гирлянду. А он не стал ничего говорить, просто показал на Гераклида.
Теперь его стали слушать; а он чувствовал зрителя, это был его величайший дар. И выступил он очень умно: коротко. Показал на Диона; сказал, что достоинства этого человека победили его прежнюю враждебность; а теперь ему ничего больше не остаётся, как полагаться на великодушие, которого он не заслужил. В будущем, если только у него есть будущее, он надеется научиться.
Аудитория его освистала. В отличие от Диона, все слышали, что он говорил прежде; и все знали, чего всё это стоит. Гелланик – или кто-то, очень на него похожий, – вскочил и попросил, чтобы город избавили от той двуязыкой змеи. За ним выступили еще двое-трое, говоря, что этот человек навредил городу больше, чем сам Дионисий. Крики за смерть стали вдвое громче… Но тут стало ясно, что Дион собирается говорить; и в театре стало тихо, как перед трагедией.
– Сограждане, – начал он, – я солдат. (Бурные аплодисменты.) В молодости меня здесь учили, как и других офицеров, оружию, стратегии и заботе о своих людях. (Ликование со стороны солдат.) Потом меня услали. Но вместо того, чтобы проводить дни свои в праздности, я снова пошел учиться. Пошел в афинскую Академию, которая учит людей быть настоящими людьми. Вместо карфагенян, я учился побеждать ярость и мстительность; чтобы не складывать оружие перед ними, а хранить щит самообладания. Если мы воздаём добром лишь тем, перед кем сами в долгу, – в чём здесь заслуга? Настоящая заслуга в том, чтобы даже за зло воздать добром. Победы в войне преходящи; время может изменить всё; но превзойти кого-нибудь в милосердии и справедливости, – вот он, неувядающий венок! Вот единственная победа, какую я хотел бы одержать над этими людьми. И я уверен, если вы мне это позволите, оно обогатит нас всех. Потому что думаю, ни одно сердце человеческое не потеряно для памяти о добре, из которого сотворены наши души, настолько, чтобы ему нельзя было напомнить; как глаза промывают. Люди грешат от незнания. Покажите им добро, и они будут знать счастье своё. Давайте же покажем его сейчас вот этим людям; и я уверен, в ближайшие годы они нам вернут его сторицей. Если я заслужил у вас хоть какое-то одолжение, мужи сиракузские, не толкайте меня во зло; позвольте пойти домой, свободным от него. Только боги могут мстить.
Наступила долгая тишина, только переговаривались потихоньку. Я подумал, что бы сейчас творилось, если бы пьеса шла: аплодисменты могли и действие остановить. Это было прекрасно, величественно; сказано от всей души человеком, и голос которого, и внешность соответствовали каждому слову. И всё-таки сидел я там в десятом ряду с сухими глазами; и роль моя в той беспокойной тишине давалась мне тяжко. Когда он говорил в Леонтинах, всё было по-другому… Моя вина, что ли? Так я этого и не понял даже на следующий день, когда сел возле Рупилиуса со своим рассказом.
Сначала он слушал, перебивая возгласами; потом молча, в точности как сиракузцы. В конце спросил:
– И они их простили?
– Простили ради Диона. Так они и ушли с друзьями. Конечно, там были еще какие-то речи, но я ушел, не дождавшись конца.
Он тяжко вдохнул.
– В чём дело? – спрашиваю. Я и себя спрашивал; и он, наверно, это видел.
– А ты веришь, Никерат, что Гераклид сдержит слово своё? – Я покачал головой. – Ну так какие могут быть вопросы?
– Но, быть может, Дион всё равно прав… Ведь он в добродетели победил.
Он потянулся ко мне, заворчав от боли в ноге, и похлопал меня по колену.
– Не обижайся, – говорит, – я попросту, как меж друзьями. Дион – лучший человек, кого я знаю; готов умереть за него и не стану спрашивать зачем. Но в глубине души, он всё равно грек. Был бы он римлянин, он бы знал, почему Гераклида прощать нельзя. В Риме и ты не стал бы спрашивать.
Все римляне ужасно гордятся обычаями своей страны, хотя не могут найти там себе применения и вынуждены сдавать в наем оружие своё. А Рупилиус мне очень нравился, на самом деле. Увидев, что я рассердился, он продолжил:
– Вы, греки, я знаю, превосходите нас римлян во всём, что связано с дарами Аполлона. Но в дарах Юпитера, то есть Зевса, вы иногда кажетесь просто детьми. Каждый человек отдельно стоит перед городом; каждый город перед Грецией… И уж сколько раз из этого беды выходили, а вы всё с начала. Я думал, Дион другой. Если людям было нужно, он никогда не оглядывался ни на жизнь свою, ни на то что было у него. Но ты посмотри, что он натворил сейчас. Только потому, что тот человек ему личный враг, и он хочет превзойти его в добродетели, он его спускает с цепи на сиракузцев; будто Гераклид и не виноват, что там на улицах накануне бойня была. А если он не исправится? Ведь Дион не бог, ничего гарантировать он не может, – не повторится такое же? Клянусь Геркулесом, хотя бы на ссылке он мог настоять! С римской точки зрения, он воспользовался общественной собственностью; словно казну себе присвоил. Не то чтобы я его а это порицаю. Он грек, он думает как грек, вот и всё тут. И всё равно он самый лучший генерал, под которым я служил. Совершенство, конечно, только для богов… Но что правда – правда.
Наверно, мы оба знали, что до сих пор его любим; это и помогало нам разговаривать.
– Он был как бог, Рупилиус, – сказал я. – А спускаться должно быть трудно. Величайшие наши скульпторы оставляют статуи чуть-чуть недоделанными, чтобы богов не искушать. Если кто-то побывал богом, он должен и быть совершенен, и смотреться совершенным. Не знаю, как это кажется тебе, римлянину. А я грек. И мне от этого страшно.








