412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мэри Рено » Маска Аполлона » Текст книги (страница 12)
Маска Аполлона
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:38

Текст книги "Маска Аполлона"


Автор книги: Мэри Рено



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)

– А что Дион? – спросил я.

– Заглянул к ним, – так мне подруга рассказывала, – попробовал привести хоть кого-нибудь в чувство… Дионисий, разумеется, только одного хотел – напоить и его. Это еще при ней было. Когда он пришел еще раз, я полагаю, там все уже под столами валялись или были при деле на ложах. Так что ему ничего не оставалось, как ждать, когда они притомятся, а его друг-философ приедет из Афин. Ты знаешь, похоже, что не зря ждал… Но что ни один артист не голодал в те дни, это точно. Между пирами театр, чуть ни каждую неделю; мы пьесы не бережем для великих праздников, как вы в Афинах. Я столько заработал, что на полгода хватит. Это хорошо, потому что лето кончилось для кузнечика.

Он посмотрел на меня исподлобья, словно надеясь, что достаточно сказал.

– Лето всегда кончается, – ответил я. – А ведь я всего этого не знал, когда собрался к вам. Просто надеялся на праздник какой-нибудь.

Он стоял молча, хмурясь и кусая губы. Теперь ошибки быть не могло: что-то его угнетало. Я разозлился – и потребовал, чтобы он прямо и честно сказал в чем дело.

– Жаль, что ты не зашел в харчевню и не услышал это там…

Он прошел мимо меня во двор, огороженный высоким забором. Теперь там была зеленая тень от винограда, а тыквы расцвели крупными желтыми цветами; так что лицо его отсвечивало цветом бронзы, полежавшей на морском дне. Он снова вошел с дом, и я подумал: «Вот сейчас».

– Кому приятно сообщать другу скверные новости, Нико? Ты понимаешь, твой друг Дион и его софист решили искоренить театр. Прикончить его, выкорчевать. Вот и всё.

– Но это невозможно! – сказал я, чувствуя, как по спине пошел холод, какой бывает только от правды. – Ведь праздники священны.

– Настолько священны, что театр их не достоин. По крайне мере, такой слух идет. – Горячая сицилийская ярость превратила его лицо в насупленную маску; но он превозмог это и положил мне руку на плечо. – Извини, Нико. Можно подумать, что я тебя в этом обвиняю. Быть может, не стоит верить всему что говорят… Но одно я знаю точно. Артисты были в Ортидже повсюду; их ужинать приглашали, выступить просили, золотом платили. А теперь, с тех пор как этот Платон появился, больше не зовут. Никого, даже самых лучших. И больше того, по меньшей мере тридцать лет в день именин Архонта ставили какую-нибудь пьесу. Его собственную, если была, или что-нибудь еще, – но всегда. А в этом месяце прошли именины нового Правителя. Ни-че-го. Даже банкета не было. Только жертвоприношения и гимны.

Тени во дворе удлинились, и зеленый свет стал холоднее, как перед дождем. Мне вспомнились Дельфы, расписная винная чаша с Эросом, разговоры при свете лампы… Я тогда думал, на какой же замечательный ужин пригласили меня: никаких жонглеров и флейтисток, только беседа, настоящий пир по-настоящему благородных людей. В голове не укладывалось, что из той беседы могут прорасти сегодняшние новости; так в фехтовальном классе не ждешь, что тебя проткнут.

– А ты не думаешь, что Дионисий просто валяется в похмелье? – спросил я. – Твой кузен Теор ничего не слыхал? После таких излишеств, каким-нибудь желудкам во дворце могла понадобиться медицинская помощь.

– Я вчера его на улице видел; он ждал кого-то, потому я прошел мимо. Когда Теор хочет мне что-нибудь рассказать, я заранее знаю, что это будет… Нет, Нико, никакое похмелье так долго не держится. Это философия. Так все говорят.

Это была катастрофа; для Менекрата еще большая, чем для меня. Но тут я вспомнил, что она значит для других: Дион одержал победу, о которой молился он сам и вся Академия. Я же радоваться должен. Я попытался утешить и Менекрата:

– Но он же наверняка дал городу приличные законы и созвал свободное Собрание, разве не так? Даже если театр и закроется на какое-то время и актерам придется гастролировать, вы же не только актеры, вы еще и граждане; так разве общее благо не перевешивает?

– Если бы это произошло, могло бы и перевесить. Такие слухи были поначалу, когда амнистию объявили. Но так они слухами и остались. Знаешь, Нико, я не собираюсь сидеть здесь и проедать сбережения свои. Я должен двигаться в дорогу, как только найду кого-нибудь, с кем можно податься на гастроли. Собрать труппу из никого можно хоть завтра, и главные роли с ними играть. Но я бы предпочел быть вторым при хорошем протагонисте. И репутация лучше, и удовольствия больше, а деньги практически те же самые.

– Вопрос, конечно, нескромный, – говорю. – Но я не подошел бы?

Он сверкнул белыми зубами и схватил меня за руку:

– Я просто не решался прямо тебя попросить!

Я рассказал ему, что с этим сюда и приехал; мы посмеялись вместе, и наше будущее тотчас стало казаться не таким уж и мрачным.

– Слушай, – говорю. – Завтра я пойду пред светлые очи Дионисия. Он сам мне сказал появиться, когда в следующий раз приеду, так что поймаю его на слове. Я там разузнаю, что смогу, а заодно постараюсь и Диона повидать. Если получится – я его прямо спрошу о театре; так что мы по крайней мере узнаем, на каком мы свете.

Несмотря ни на что, у меня еще оставалась надежда, что дело для меня он найдет.

Мы начали обсуждать будущие гастроли. На обычных условиях: две трети расходов мои, включая гонорар третьего актера и статистов (это я мог себе позволить, поскольку дорогу от Афин оплачивать не придется), а доходы делим так же. Покончив с планами, пошли обмыть их в театральную харчевню. Народу там было мало; а кто был, те сидели и пили почти молча, мрачно. Обстановка такая, что мы ушли практически трезвые. Менекрат был в лучшем настроении чем я; с гастролями мы уже определились, а он привык жить со дня на день. А вот мне не спалось. Казалось, что и сердце и голова пополам рвутся.

На другой день я поднялся спозаранок. На этот раз у меня не было пропуска, а я помнил, сколько времени отняло все те ворота пройти; и еще подозревал, что стража может оказаться пьяна или занята игрой в кости. Но оказалось, что дисциплина по-прежнему в порядке. Единственное богатство офицера-наемника это его люди; от них всё его будущее зависит; и он естественно старается, чтобы они не распускались.

Стражу на башне у дамбы поменяли. Теперь там вместо галлов стояли италийцы, говорившие на каком-то непонятном диалекте; смуглые и кудрявые, в полированных доспехах и с тяжелыми метательными копьями шести пядей в длину. Выглядели они гораздо приличнее галлов, и греческий был у них значительно лучше. Они казались горды, как спартанцы, но более уместны здесь. Те очень не любят за морем служить; так что, пожалуй, в сравнении с ними спартанцы проигрывали. Они спросили меня, зачем пришел (я раньше надеялся, что попадется кто-нибудь, кто меня запомнил), и потребовали доказательств. Поскольку письмо Архита Диону было конфиденциальным, я показал им письмо для Платона. Решил, что этого достаточно, раз он гость самого Правителя.

Офицер прочитал имя, и брови его едва не в узел завязались над надменным носом, а ноздри скривились, будто бумага воняла.

– Это Платону! – Сказано было громко, чтобы солдаты услышали. Те заворчали, раздался стук дротиков по полу. Офицер вернул мне письмо, держа его, как хозяйка держит дохлую крысу, и сказал: – Ладно, гречонок. Если тебе доведется с ним говорить, передай ему от римской когорты вот что.

Он провел по горлу ребром ладони, а солдаты добавили соответствующий звук.

Они меня пропустили. Но новость, что я иду к Платону шла теперь впереди меня; и на каждом посту я получал от стражи такое же послание, с поправкой только на племя и обычай. Даже грек, провожавший меня через царские сады сказал:

– Если ты приехал из его драгоценной школы, чтобы забрать его домой, то будешь у нас дорогим гостем. Тебя в каждой караулке напоят, отсюда до Эвриала. Только дай мне знать.

Это был громадный лохматый беотиец, но с ним я чувствовал себя получше, чем с чужеземцами; и потому спросил, что такого затеял Платон, что все его так ненавидят. И еще добавил, что дома его считают очень хорошим и спокойным человеком.

– Так пусть он и сидит спокойно дома, а не то кто-нибудь здесь его навсегда успокоит. Его сюда привезли, чтобы испортить Архонта и сделать его ни на что не годным; и ты сам можешь догадаться, кому это выгодно. Распустить наемные войска, – да-да, это совет Платона! – и город останется в руках у его друга Диона. Жаль, что старик не может вернуться. Он бы его голову и четыре четверти давно уже на ворота повесил, гвоздями прибил бы.

Я не ответил. За долгую ночь умиротворение ко мне так и не пришло. Мы уже подходили к Дворцу, когда мой беотиец остановился, чтобы договорить:

– Ты видел этих сиракузцев в День Собрания? Они же за последние сорок лет ни разу пальцем не шевельнули ради себя. Как ты думаешь, долго они смогут карфагенцев держать без нас, без профессионалов? – Он сплюнул на траву и добавил: – Скажи это своему Платону, от меня.

Мы прошли через наружный двор и портик с колоннадой, и оказались во внутреннем дворе.

– Подожди здесь, – сказал мой провожатый.

Я отступил назад, в тень портика, и огляделся. Внутренний двор был зелен и тенист, сверху свисали цветущие вьюны, а посередине большой фонтан с квадратным бассейном пядей в пятьдесят шириной. Вода из бассейна была выпущена, а плитки на дне засыпаны чистым песком. На мраморной стенке бассейна сидело довольно много хорошо одетых людей; и с первого взгляда казалось, что они рыбу ловят в этом песке. Только потом я разглядел, что это не удочки, а указки: они там чертили геометрические фигуры, с какими-то буквами и цифрами по сторонам. Внутри бассейна бродил раб; с граблями, чтобы стирать законченную работу, и с песком, подсыпать для новых чертежей.

Чуть освоившись с этим странным зрелищем, я заметил и еще кое-что: на одной стороне двора народу было гораздо больше, чем на другой. Скоро разглядел и причину. В бассейне фонтана был островок: бронзовая пальма, обвитая змеей, на основании из змеиного камня; и на этой плите сидели Платон с Дионисием. Придворные, сидевшие ближе ко мне за их спинами, развлекались, как умели. Я видел, как двое нарисовали на песке похабные картинки и быстренько стерли.

Платон сидел боком ко мне; массивные плечи и голова наклонены вперед, словно под собственным весом, а руки на коленях. Я помнил эту позу. Он что-то говорил, и время от времени поднимал руку; жестом скупым, но настолько красноречивым, что ни один актер не сделал бы лучше. Дионисий слушал, повернувшись к нему; так что я видел часть его лица. Рот его был приоткрыт, а выражение лица постоянно менялось, как ячменное поле под ветром; видно было, что он ловит каждое слово.

А тем временем мой стражник искал дворецкого. Когда он проходил мимо дальней двери, у которой стояли в карауле двое галлов, их вид напомнил мне, что изменилось. Меня никто не обыскивал.

Дионисий подозвал моего провожатого, тот что-то ему объяснил и пошел за мной. Я перелез через стенку бассейна и стал выбирать дорогу через песок, чтобы ни на что не наступить. Обошел какую-то диаграмму (вероятно, Платона), которую они обсуждали, и поклонился.

Дионисий здорово изменился. Конечно, в прошлый раз он был в трауре, небритый, со срезанными волосами; но тут было нечто большее. И кожа стала свежее, и суетился он меньше; он выглядел удоволенным, как некрасивая женщина в удачном замужестве. И Платон смотрел на него – не так, конечно, как когда-то смотрел при мне на Диона, с любовью и гордостью, – но всё-таки с таким лицом, какое бывает у матери, когда ее ребенок учится ходить.

– Ну, Никерат, – начал Дионисий, но тотчас повернулся к Платону. – Платон, вот человек, которого ты конечно знаешь, хотя наверно никогда не видел его лица. Это Никерат, афинский трагик, игравший главную роль в пьесе отца моего.

Платон приветствовал меня учтиво, но как будто незнакомого. Я не обиделся: понял причину и ответил так же. Платон похвалил мое выступление и поздравил с венком. Он, по крайней мере, разговаривал со мной, видел и слышал меня; а Дионисий с начала и до конца говорил как бы сквозь меня, с Платоном; не потому что хотел меня оскорбить, просто других людей для него в тот момент не существовало.

– Что привело тебя в Сиракузы? – спросил он наконец.

Отлично, подумал я. Сейчас мы всё узнаем.

– Дела профессиональные, господин мой, – говорю. – Я приехал работать.

Кажется, ответ мой ему понравился.

– Ну, Никерат, – вернулся он к своей первой строке, – на Дионисии ты был в Афинах. Надеюсь, после твоего успеха на Ленеях тебе дали главную роль?

Я сказал, да. Он поинтересовался именем автора, темой пьесы, как ее приняли; такие вопросы кто угодно может задать. Но по ходу разговора я стал замечать характерный тон, какой слышал в Академии, когда они играли в вопросы, подводя собеседника к той точке, где можно заработать очко. Дионисий был неопытным новичком в этой игре, и звучал довольно глупо. Я глянул краем глаза на Платона. Он был из тех людей, что способны и на муравейнике сидеть спокойно; однако заметно было, что это спокойствие дается ему нелегко.

– Так ты играл Орфея. А пьеса о том, как он в подземное царство спускался, жену свою выкупать, или о его смерти от рук менад?

– Второе, – сказал я. – Хотя в монологе он рассказывает и о первом.

Он просиял. Очевидно, я подкинул ему нужный поворот темы.

– Орфей был сыном Аполлона, как нам говорят. Может ли быть такое, чтобы сын бога, вдохновляемый божественной силой как он, не сумел успокоить менад свой песней?

– Не знаю, – сказал я. – Но некоторые зрители не хотят счастливых концов, и ясно дают это понять.

– Фу ты! – отмахнулся он. – Но как будут люди относиться к богам, если показывать, что их сыновья ошибаются или проигрывают?

– Возможно, господин мой, люди будут думать, что эти сыновья в матерей своих пошли.

Глаза у Платона сверкнули, как у старого боевого коня при звуке фанфары. Но он промолчал, оставив тему жеребенку, который выглядел слегка обескуражено. Мне надо было придержать язык, как сказал бы Анаксий.

– Во всяком случае, – продолжал он, – ты изображал страсти Орфея в его желаниях и страхах, в надеждах и в отчаянии; и зрители были тобой довольны?

– Вероятно, да. Они это проявляют.

– Но я полагаю, что ты можешь изображать и женщин, это верно? И старых в горестях, и молодых в любви?

– Да, конечно…

Я пытался угадать, как долго он будет продолжать эту бодягу в надежде добиться, чтобы я показался глупее его. И вспоминал быстрые, ловкие пикировки в Академии; с тем юмором, на какой способны только очень серьезные люди. Наверно и Платон думал от том же.

– Так ты можешь изобразить и скандального пьяницу, и сварливую жену, и вороватого раба?

– Комик это сделает лучше.

– Значит ты считаешь, такие роли тебя недостойны?

– Вовсе нет, но у меня школа другая.

– Так по-твоему получается, что нет людей настолько низких, чтобы их нельзя было изобразить? – Нос у него заострился, как у охотничьей собаки, взявшей след.

– Всё зависит от того, как автор использует низость.

Я увидел, что подрезал его следующую реплику, что бы он там ни хотел сказать, и что это его разозлило. Похоже, он едва не спросил, как я смею с ним спорить, – но вовремя вспомнил правила дебатов. Он оглянулся на Платона; отчасти в поисках одобрения, но отчасти и в надежде, что непобедимый рыцарь вступит в бой и наденет меня на копье.

Платон попросту не заметил этого призыва, и я увидел почему. Вдоль колоннады, окружавшей пустой бассейн, к нам шел человек. Он был примерно ровесником Платона, и держался как человек, который всю жизнь сознавал свою важность. Красное, обветренное лицо солдата слегка обрюзгло от хорошей жизни, но голубые глаза были ясны и жестки; в их взгляде читалось, что они уже видели всё стоящее внимания и всему знают цену. Одет он был по-сицилийски хорошо, то есть очень кричаще, по-нашему, но в рамках тамошней моды: обвешан пряжками из малахита и массивного золота весь, до самых сандалий. На ходу он прихрамывал, то ли от сустава окостеневшего, то ли от старой раны. И внимательно оглядывал всех встречных, отвечая на приветствия, иногда тепло, а иногда и нет; причем чувствовалось, что каждый его взгляд и каждая интонация были исполнены смысла.

Платон его уже заметил, а Дионисий еще нет. Проходя мимо двух людей, чертивших на песке, он сказал что-то, от чего те засмеялись, и добавил какую-то пародию на выговор. Он явно рассчитывал, что Платон всё это увидит. Потом он пошел дальше, пока не поравнялся с Дионисием, которому отвесил глубокий поклон.

– Добрый день, Филист, – сказал молодой человек.

Филист ничего не ответил, только посмотрел на Дионисия. На лице его было написано, что ему больно видеть, как его господин, славный неопытный мальчик, выставляет себя на посмешище; но винит он в этом другого, кто должен был бы знать, что это никому не нужно. Во взгляде Филиста красноречиво смешались почтение, мудрость и молчаливая ирония; с нарочитым налетом превосходства, чтобы этот взгляд жалил.

Дионисий казалось сомневался, не подозвать ли его. В конце концов решил, что не стоит. Был момент, когда казалось, что и Филист спрашивает себя, не может ли он сказать что-нибудь такое, что раскроет глаза его бедному другу; потом, словно решив, что время еще не пришло, отошел. Однако остался на дальней стороне двора и стал смотреть на геометров.

Дионисий проводил его взглядом и снова повернулся ко мне. Но Филист отвлек его, и теперь он застрял. А я не знал, что он собирался сказать, и потому напомнить не мог. Выручил Платон:

– Мне кажется, мы говорили о природе актерского искусства.

Он в дискуссию не вступал, только присутствовал ощутимо; так протагонист завладевает сценой, стоит лишь ему появиться, даже если он и молчит. Таков был Платон. Его слова тотчас урезали Филиста до обыкновенного богатого старика, чересчур наряженного и раскормленного, который закоснел в своих привычках и фыркает на всё, чего не может понять. Дионисий ожил. Он снова был готов сражаться – и закончить сцену.

– Хорошо, Никерат. Но, несмотря на все твои разнообразные таланты, я бы всё-таки предпочел, чтобы ты всегда звучал так же достойно и возвышенно, как при чтении Панегирика. Сказать тебе, почему? – Я видел, что Платон пошевелился; но его ученик уже разогнался и стал недосягаем. – Любая вещь здесь, внизу, лишь отображает чистые формы, известные только Богам; и чем ближе такое отображение к подобию, тем лучше. А когда ты играешь людей с их качествами, ты отображаешь отображение, не так ли?

– Вероятно так.

Мне хотелось, чтобы он поскорее закончил.

– Значит, если ты изображаешь плохое, а не хорошее в людях, как бы хорошо ты это ни делал – на самом деле ты даешь наихудшее изображение, меньше всего похожее на настоящий образец. Разве это не следует из всего сказанного?

Я не зря встречался с Аксиотеей и ее друзьями; надо соблюдать правила игры.

– Да, – говорю. – Может и следовать поначалу…

– Послушай, Дионисий, а мы не забыли, как поздно Никерат присоединился к нам? – Чистый голос Платона звучал серебряным ножом, режущим яблоко. – Ведь мы с тобой пришли к понятию божественного оригинала шаг за шагом; а он из вежливости признал наше допущение без доказательств. Есть поговорка, что нельзя слишком много требовать от щедрого человека. Сейчас мы можем лишь поблагодарить его за то удовольствие, какое нам доставило его искусство; а позднее, когда он проследит все наши аргументы, возможно убедим его и принять наши выводы.

Дионисий казался обескуражен, да и был наверно. Однако принял эти слова, как ученик от учителя. Владыка Сиракузского флота – и крепостей, и катапульт и каторги в карьерах – надулся, словно мальчишка, которого только что отчитали. Когда он посмотрел на меня, в его взгляде была не ярость тирана, которому заткнули рот перед бродячим актером, а обида на то, что Платон не встал на его сторону.

Я пытался придумать что-нибудь учтивое, с чем можно было бы удрать от них, – и тут в конце колоннады появился Дион.

Не могу описать свои чувства в тот момент. Представляете ветер против волны? Вот он стоял, такой же как всегда, без единой низкой мысли в душе; человек, который, пообещав защиту просителю, стоял бы насмерть даже ради раба на крестьянской ферме. Но этот же человек хотел отобрать у меня не только кусок хлеба, не только репутацию, ради которой я работал всю жизнь; мне казалось, он из меня душу вынимает.

По дороге к нам он прошел мимо Филиста, и я видел, как они поздоровались. Это было приветствие открытых врагов. Они оценивали друг друга взглядом, как люди, делающие это ежедневно, оценивая свои успехи или неудачи в конфликте. Кто из них лучше – это и ребенок понял бы сразу. Филист вышел с презрительной усмешкой; Дион на него не оглянулся. Мне показалось, что он светится победой и надеждой. Он отсалютовал Дионисию. Но прежде поискал глазами Платона, издали, и от молодого человека это не укрылось.

Заметив меня, Дион не удивился; он должен был знать, что я на пути к ним. Поздоровался он официально, но я знал, что он хочет меня видеть; поэтому, когда меня отпустили, я направился к его дому. Пока ждал его в прихожей, у меня было достаточно времени на размышления, но никаких ответов я так и не нашел. Придумал только, что для этого надо быть софистом.

Наконец он появился. Соблюдая дистанцию перед слугой, он прошел к себе и послал за мной; но едва мы остались наедине – поздоровался со мной еще теплее, чем прежде. Он сиял от счастья. Я думал, со мной ему станет не по себе; но нет. Среди своих великих дел даже и не вспомнил.

Я отдал ему оба письма: его собственное и для Платона. Мою скованность он, наверно, объяснил себе дурными вестями, которые я принес; потому что прочитал письмо Архита, даже не присев. Потом, успокоившись, предложил мне вина. Чаша была италийская, роспись оттенена белым, как на его подарке в Дельфах; и меня толпой окружили воспоминания. Тот кран, и предсмертный крик Мидия, сражение в Фигилее, отец в роли Кассандры, громадный театр в Сиракузах, где Эсхил ставил своих «Персов», и Менекрат, говорящий «Под маской всё равно»… Чаша задрожала у меня в руке, но я ее угомонил; этому можно научиться. А Дион как раз ставил кувшин обратно, так что ничего не заметил.

Он поднял свою чашу:

– За счастье Сиракуз! Да благословит Зевс нашу блистательную зарю.

Я сдержался и ответил очень медленно:

– Так мы вознесем молитву Ипполита? «Дайте мне закончить жизненную скачку так же, как я ее начал»?

Он улыбнулся:

– Слушай, выбери какую-нибудь другую, чтобы знамения получше были. Ведь эту, насколько я помню, боги не приняли.

– Я вижу, ты Эврипида знаешь… Тогда тост за новые, чистые Сиракузы… Долой весь этот сброд; наемников и шпионов, обжор и пьяниц, шлюх и артистов!!! – Поднял чашу над головой и швырнул ее на мраморный пол.

Я не собирался это делать, само получилось. Вино разлетелось большой красной звездой и забрызгало нам одежду. А у ног моих лежал кусок чаши: коронованная богиня, в италийском стиле.

Дион остолбенел; сначала поразился, потом разозлился. Сицилийцы его ранга просто не знают, что такое может произойти и с ними. Ну и прекрасно, подумал я; он сейчас с афинянином разговаривает, пусть учится.

– Мне очень жаль, Никерат, что ты настолько забылся, – сказал он наконец.

– Забылся?… Нет, клянусь Аполлоном, я как раз вспомнил, кто я такой. Я простой гражданин; философию я не знаю; когда ты учился, я работал на сцене, статистом, постигал свое дело, которое ты хочешь у меня отобрать. Но кем бы я ни был, и кем бы ты меня ни назвал, одно я знаю твердо: я служу богу! И как бы я ни уважал и ни любил тебя, – подчиняться я буду только богу, а не тебе.

Он слушал молча; только при последних словах вздрогнул, словно знал их. Я подождал, но он ничего не ответил; и я заговорил дальше:

– Я на тебя молиться был готов… – Если бы я дал себе волю, то расплакался бы. – Но при всем богоподобии твоем, ты всего лишь человек. Прощай. Вряд ли мы с тобой еще увидимся. – У двери я задержался, но оставаться было совершенно незачем, потому только добавил: – Очень сожалею, что чашу разбил. Прости.

– Никерат, вернись… Прошу тебя…

Слышно было, что последние слова дались ему не легко; быть может, он произнес их впервые в жизни… Это и заставило меня вернуться.

– Иди сюда, садись. – Мы сели возле его стола, заваленного письмами и прошениями, какие посылают человеку во власти. Там были еще листы с геометрическими чертежами и схема звезд. – Друг мой, Архит мне пишет, что ты едва жизни не лишился ради поручения моего. Я расстроил тебя, и тут уж ничем не поможешь; но я сделал это необдуманно, и за это прошу прощения.

– Если это правда, то нет разницы, какими словами ты ее сформулируешь. Правда это или нет?

– Трудный вопрос… – Он опустил лоб на раскрытую ладонь. – Платон объяснил бы лучше, чем я; но это справедливо, что мне приходится, ведь ты полагаешь, что я тебя предал… Что ты имел в виду, Никерат, когда сказал, что служишь богу? Ведь не только что, что исполняешь приношения Дионису и Аполлону и чтишь их святилища; ведь нечто большее, правда?

– Разумеется. Не обязательно самому быть актером, чтобы меня понять. Это значит, что нельзя пытаться ставить себя выше поэта; нельзя изменять правде, которую ты знаешь о людях. Когда видишь, что публика хочет чего-то простенького, или чего-то модного, когда даже судьям нельзя доверять, потому что они хотят того же, – ради кого остаешься честным? Только ради бога.

– Ты слышишь, как он обращается к тебе, и подчиняешься ему. Но услышал бы ты его так же ясно, если бы не учился своему искусству с детства?

– Вероятно нет. Во всяком случае, не так скоро.

– Представь себе, что тебя плохо учили, что всегда выдавали худшее за лучшее…

– Это беда. Но если артист хоть чего-то стоит, он рано или поздно начинает думать сам.

– А остальные? Их скверное обучение портит бесповоротно?

– Да. Но без них театр может обойтись.

– То есть, они могут найти себе другую профессию, так? Да, могут… Но, Никерат, ведь всем жить надо; плохо ли хорошо ли, – как их учили. И если плохо обученных наберется достаточно много, то они просто-напросто избавятся от хороших. А ты, – хочешь ты того или нет, – ты учитель. Молодежь и простые люди ходят в театр не для того, чтобы стихи судить; они приходят увидеть богов, царей и героев; войти в тот мир, который ты творишь, погрузиться в него душой и мыслями своими… Или я не прав?

– Но мы играем для разумных людей, – возразил я.

– Ты честен в своем искусстве, Никерат. Ты не станешь оскорблять бога чем-то недостойным, даже если люди готовы вознаградить тебя за это. Но здесь твоя власть кончается. Ты не можешь переписать свою пьесу, даже если автор делает в ней что-то такое, что для себя ты посчитал бы неприемлемым.

– Это его дело. Я актер.

– Но ведь вы оба служите одному и тому же богу. Может его бог говорить одно, а твой другое?

– Я актер. Здесь каждый судит только за себя.

– На самом деле? Но ведь ты должен проникнуться его замыслом. Тебе никогда не казалось, что ты входишь в фальшивый мир; или даже в порочный?

Врать ему я не мог, потому сказал правду:

– Да, бывало такое, и не раз. Даже у Эврипида мне «Орест» не нравится. Ореста жестоко обидели, но это его злобности не оправдывает. Однако полагается играть его с сочувствием.

– Так ты и делал?

– Я тогда был третьим актером. Но если бы меня выбрали теперь, то наверно пришлось бы постараться.

– Потому что это закон театра?

– Да.

– Но, дорогой мой Никерат! Как раз поэтому мы и хотим его изменить!

– Я так понял, что вы хотите его искоренить.

– Вовсе нет. – Он смотрел на меня с нежностью, словно на храброго солдата, побежденного им в бою. – Платон, как и я, полагает, что хорошие актеры, такие как ты, способные отразить благородство, городу нужны. Но должно быть примерно так: роли людей низких, или неуравновешенных, или никудышных – они должны даваться в пересказе; только достойные люди, способные служить примером, или боги, излагающие истинную доктрину, заслуживают того, чтобы их играли на сцене. При этом ни одно низкое переживание, ни одна низкая мысль – глубоко в душу зрителя проникнуть не сможет…

Он был серьезен, как сова. Если бы я сейчас расхохотался, то вряд ли смог бы остановиться; и он стал бы презирать меня за неуравновешенность. Это я и сказал себе, чтобы успокоиться. Не то чтобы я боялся его неудовольствия; теперь он стал для меня просто человеком. Но этот человек был мне дорог.

– Так ты полагаешь, что в «Ипполите», к примеру, монолог Федры с ее преступной страстью надо пересказать без нее? И когда обманутый Тезей проклинает сына – это тоже пересказать? Только сам Ипполит появится на сцене?

– Да, именно так. Нельзя допустить, чтобы Афродита – богиня – причиняла зло человеку.

– Пожалуй… Так и Ахилл не может оплакивать Патрокла и рвать на себе одежды, потому что самообладание его под вопрос ставится?

– Конечно нет.

– И ты веришь, – спросил я наконец, – что хоть что-нибудь проникнет в душу зрителя достаточно глубоко? Тебе не кажется, что просто скучно станет в театре?

Он не рассердился, смотрел на меня терпеливо.

– Так и здоровая пища скучна после наших пресловутых банкетов, за которые нас вся Эллада презирает. Поверь мне, наши сиракузские повара тоже артисты в своем роде. Однако ты же не станешь жертвовать своим здоровьем и внешностью, чтобы угодить кому-нибудь из них; даже если он твой друг, верно? А разве душа не больше стоит?

– Разумеется, больше. Но…

Бессмысленно это против тренированного борца из Академии, подумал я. Я учился своему делу, спрашивая, как, а не почему или зачем.

– Никерат, ты только посмотри на мир вокруг. – Лицо его светилось нетерпением. – Только посмотри, до чего довели его люди, как они есть. Война, тирания, месть, анархия, несправедливость – они повсюду. Но хоть где-нибудь, где-нибудь надо начать!

При этих словах я почувствовал почву под ногами:

– Это верно. Так почему же, раз Дионисий ест у Платона с рук, он не ухватится за эту возможность и не даст Сиракузам нормальную конституцию? Ведь скоро уже поздно будет, это даже я вижу. Почему в городе по-прежнему полно наемников? Тирания продолжается, а вы сидите и рисуете круги на песке… – Я как-то забыл, что разговариваю с Первым Министром; его лицо мне это напомнило. – Прости, я слишком далеко зашел, – сказал я. – Но мы говорили о справедливости, верно?

– Верно, – ответил он не сразу. – И как раз поэтому я отвечу на твой вопрос. Ты в этом году был очень болен. Когда лихорадка уже прошла, ты мог сразу встать и пойти куда тебе надо? Или нужна была чья-то рука, опереться? А Сиракузы были больны почти сорок лет; целое поколение выращено больным… включая и самых лучших.

– И потому вы должны начинать с младенцев в детской и со школьников в театре, а Дионисий с математики?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю