Текст книги "Подари мне второй шанс (СИ)"
Автор книги: Майарана Мистеру
Жанры:
Любовное фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Глава 22
Он не ответил.
Секунда шла за секундой, а он не отвечал, и я, сидевшая сбоку, у чайного стола, видела обоих сразу. Её, развёрнутую к нему всем телом, с приготовленной нежностью на лице. И его, застывшего на пороге собственной гостиной с перчатками в руке. Он смотрел на гостью, и молчание длилось, длилось, пока не стало предметом в комнате. Тяжёлым, как… буфет.
Ивлин выдержала его безупречно. Она умела ждать в мужском молчании, это было видно, она в нём жила годами.
– Проезжала мимо, – сказала она наконец, легко, будто он ответил. – Узнала новости. Не поздравить было бы невежливо, мы всё-таки не чужие. У тебя сын, Дориан. Наследник. Я рада за тебя, правда рада, что бы ты сейчас ни думал.
Он прошёл в комнату. Положил перчатки на стол, встал у камина, спиной к огню. На меня он не посмотрел ни разу, и я поняла, что мне это на руку. Я осталась сидеть, где сидела.
– Ты постарел, – сказала Ивлин, разглядывая его с нежностью. – Тебе идёт. Ты из тех мужчин, которых годы обтачивают, а не крошат. А я, видишь, овдовела. Не совсем вдова, скажешь ты, и будешь прав, ты всегда был точен в словах. Морвей не оставил мне ничего, кроме практического взгляда на жизнь. Сыновья его выставили меня в неделю. Я не жалуюсь, заметь. Я приехала не жаловаться.
Он молчал. Она говорила.
– Я много думала в эти годы. – Голос у неё стал ниже, доверительнее, и я почувствовала себя лишней в комнате, чего она и добивалась. – О том письме тоже думала. Я была молодая и глупая, Дориан, я считала, что жизнь длинная и что сначала надо устроиться, а сердце подождёт. Сердце не ждёт, теперь я это знаю. Десять лет, а я помню этот дом наизусть. Портьеры вот эти помню. Я твоей матушке говорила, возьми посветлее. Она не взяла, а ты не поменял. Ты никогда ничего не меняешь. – Она улыбнулась, тепло, почти по-домашнему. – И это, между прочим, лучшее, что в тебе есть.
Говорила она превосходно. Я слушала и училась, честное слово. Ни одной жалобы, которая звучала бы жалко. Ни одного упрёка. Про письмо она покаялась первой, и это вышло очаровательно.
Год назад я приняла бы это за душевный разговор. Но я год прожила у Корнелии Эшфорд и знала, как звучит подготовленная речь. Сама этим грешила.
Молчание. В камине треснуло полено, и я вздрогнула, а эти двое даже не заметили.
– Я сняла дом в городе, – продолжала Ивлин мягко, нараспев, будто читала ребёнку сказку. – У храмовой площади, приличный, тихий. Я никуда не спешу. У тебя теперь семья, обязанности, я всё понимаю и ни на что не претендую, видит небо. Но старые друзья, Дориан, это то, что остаётся, когда молодость кончилась. Мы могли бы просто видеться. Изредка. Ужин, разговор, вечер без чинов. Тебе ведь смертельно не хватает разговора, я же вижу.
У храмовой площади. Слова зацепили меня, как заусенец за шерсть. Где-то я их недавно слышала, но додумывать при гостье не стала.
Она обвела гостиную рукой, кольца блеснули.
– Разве я многого прошу?
Вот теперь он пошевелился.
Он отошёл от камина, и я подумала, что сейчас он заговорит, и Ивлин подумала то же, она подалась вперёд, готовая слушать. Но он не заговорил с ней. Он прошёл мимо неё к дверям, открыл их и сказал в коридор:
– Марта. Карету госпоже Кассарт. И двоих в сопровождение до города.
И всё.
Ивлин не дрогнула лицом, но я сидела близко и видела, как изменился её взгляд.
Кассарт. Одно слово, и она снова девица Кассарт из обедневших соседей, какой уехала отсюда десять лет назад. Даже карету он велел ей буднично, будто случайной просительнице.
Встала она не сразу. Секунды три сидела очень прямо, глядя перед собой. Потом поднялась, оправила платье и улыбнулась, и улыбка, надо отдать ей должное, вышла почти настоящей.
– Всё-таки не изменился, – сказала она. – Ну что ж. Я никуда не спешу, Дориан. Я научилась ждать, у меня было десять лет практики. – Она повернулась ко мне и наклонила голову, любезно, глаза в глаза. – Дорогая. Берегите этот дом. В нём тяжело живётся.
Она вышла, шурша, компаньонка порхнула следом. Через минуту во дворе простучали копыта, проскрипели ворота, и стало тихо.
Дориан стоял у открытых дверей и смотрел в коридор, ей вслед, и лица его мне не было видно. Потом он сказал, не оборачиваясь:
– Ужин через час.
И ушёл к себе.
Прислугу отпустило разом. Лотта загремела чем-то в буфетной и получила от Марты, из кухни потянуло сдобой, Пит во дворе засвистел. Прислуга не обсуждала гостью ни словом, по крайней мере при мне, но в доме была странная обстановка.
Я поднялась к Тео. Он спал, сытый, с кулаками у подбородка, и знать не знал, что нынче в гостиной решалась в том числе и его судьба. Приедь эта женщина раньше, до нас с ним, кто знает, чем бы это все кончилось. Я посидела возле, послушала, как он сопит, и пошла вниз, ужинать напротив человека, который сегодня одним словом сделал то, чего я не смогла бы сделать десятью.
За ужином он молчал и ел мало, всё как всегда, и прочесть в нём было нечего. А я сидела напротив, ела суп и пыталась понять, что я такое видела сегодня в гостиной.
Он не возразил ей ни единым словом. Письмо, портьеры, дом у храмовой площади, старая дружба, всё это он пропустил мимо ушей, целиком. Она говорила долго, а он выслушал всё и не удостоил ответом. Со мной, женщиной, которая обманула его хуже, он говорит каждый вторник и каждую пятницу. О зубах, о башмаках, о лекаре, но говорит. Ей не досталось ни слова.
Вечером Марта, забирая посуду, высказалась, по обыкновению, в пространство, между делом.
– Десять лет назад, как она к Морвею съехала, он ей письмо написал. Одно. А она ему ответ. Тоже один. С тех пор он ей ни слова не сказал, ни письмом, ни через людей. И нынче, заметьте, не сказал. Карету велел, имя назвал, а ей самой ни словечка. – Марта составила тарелки и подняла на меня глаза. – Поняли, миледи? Кому он не отвечает, того для него нет. Вот с этим она и уехала. С этим жить похуже, чем с попрёками.
Я поняла, Марта. Я весь вечер это понимала, и понимание выходило неудобное, о двух концах. Потому что если молчание значит «тебя нет», то что тогда значат наши вторники и пятницы?
Я перебрала их в памяти, все, с первого списка на четыре строки. Он ни разу не заговорил со мной первым ни о чём, кроме Тео. Но он ни разу и не отмолчался. На каждый мой вопрос был ответ, на каждую просьбу распоряжение, и погремушка с резьбой лежала на его столе, и «В вашем положении стоять не желательно» он сказал мне ещё тогда, в казённом кабинете, когда я была для него всего лишь чужой беременной женой.
Я запретила себе додумывать. Дура ты, сказала я себе привычно. Он говорит с матерью своего сына о своём сыне. Остальное тебе мерещится, потому что осень, дождь и чужая старая история, отыгранная нынче в парадной гостиной.
А поздно вечером, когда я укладывала Тео, в детскую вошёл Дориан.
Вошёл, остановился у колыбели с другой стороны и стал смотреть, как Тео засыпает. Тео, засыпая, держал меня за палец. Ритуал у нас был такой, без пальца он не соглашался.
Мы стояли над колыбелью вдвоём, по обе стороны, и молчали. Свеча горела на столике, Тео сопел, за окном стучал дождь. Потом Дориан протянул руку и поправил одеяло. Неловко, но поправил. Первый раз при мне он коснулся сына сам.
– Спокойной ночи, – сказал он. Не понять кому, мне или Тео.
И вышел.
Я стояла над колыбелью ещё долго. Палец мой Тео так и не отпустил.
Дни после этого пошли обычные, но что-то в них сместилось, как свет к осени. За ужином он один раз спросил, тепло ли в детской, не дует ли от окон, велю заложить войлоком. В пятницу задержал нас в кабинете дольше обычного, потому что Тео разошёлся и никак не отдавал ему перо. А Марта ходила и напевала, я слышала дважды.
Во вторник Тео впервые попробовал его на зуб.
Дориан слушал доклад лекаря, держа Тео на колене, и Тео, изучив очередную пуговицу мундира, потянул её в рот со всей серьёзностью своих режущихся зубов. Пуговица не поддалась. Тогда он попробовал руку, которая его держала, за большой палец, добросовестно, обеими дёснами.
– Он кусается, – сообщил Дориан, не двигая руки.
– Зубы, – сказала я. – Лекарь говорит, надо давать грызть.
– Пусть грызёт.
И Тео грыз его палец, урча, до конца доклада. Ещё недавно этот палец одним росчерком отправлял людей в крепость, а его хозяин одним словом выставил из дома красивейшую женщину провинции. Сейчас он сидел смирно и следил только за тем, чтобы маленькому было удобно.
Про Ивлин в доме не говорили, будто её и не было. Только Лотта шепнула, что в городе она осталась, дом не сдаёт, и в лавках говорят, что госпожа собирается зимовать.
И тут заусенец из гостиной зацепился снова. У храмовой площади. Про Корнелию Марта говорила теми же словами. Съехала из имения, снимает дом у храмовой площади, свечи, молитвы. Я не знала, велика ли эта площадь и сколько на ней приличных домов. Может, два. Может, десять. Может, город просто мал, и все, кому я поперёк горла, селятся у храма, потому что там прилично и недорого.
А может, и нет. Две женщины, у каждой из которых ко мне счёт, зимуют у одного храма. И приехала госпожа Кассарт в наш город не когда-нибудь, а перед самым судом, будто знала, к чему поспеть.
Я убрала это к прочим сведениям, которые не горят. Такие женщины не уезжают после одного слова. Такие женщины ждут, она сама сказала. Вопрос был только в том, порознь они ждут или уже вместе.
В конце недели по дому прошёл холодок. Ничего не случилось, но я научилась чуять такие вещи кожей. Марта стала тише. Караулы у ворот сменялись чаще. Из города вернулся посыльный и прошёл к кабинету не через кухню, как всегда, а парадным ходом, с сумкой на ремне.
А вечером Дориан позвал меня в кабинет одну, без Тео и не в наш день.
Неладное я почуяла ещё от дверей. Он стоял у стола, и перед ним лежала развёрнутая бумага с имперской печатью.
– Сядьте.
Я села. Он не сел. Он смотрел на меня, и взгляд у него был осторожный, такого я ещё не видела. Будто он нёс что-то тяжёлое и примеривался, как поставить, не уронив.
– Даты утверждены, – сказал он. – Люциан Арджент, через шесть дней. Дэмиан Эшфорд, через десять. На рассвете, в городской крепости. Завтра оглашение по всей провинции. Лучше вам узнать от меня, чем от баронессы.
Десять дней.
Руки я держала на коленях, одна в другой, и смотрела на бумагу с печатью. Читать её отсюда было нельзя, да и не нужно. Такие бумаги пишутся одинаково, я насмотрелась на казённый слог за этот год. По совокупности установленного. В назидание. Привести в исполнение.
Я сидела очень прямо и слушала себя изнутри. Торжество? Ужас? Я год шла и к тому, и к другому. Внутри было гулко и пусто, как в нежилых комнатах.
Десять дней. Человек, который пел про мельникову дочку и уснул в сапоге в нашу брачную ночь. Человек, который разрешил убить меня и сына. Оба этих человека были одним, и через десять дней, на рассвете, обоих не станет, и это сделала я.
Овраг не вспоминался. Из пустоты, как назло, лезла какая-то ерунда. Как он выронил перчатки в холле и они упали мимо подноса. Как промахнулся рукой мимо хлебной корзинки. Как стоял над колыбелью со свечой, с усталым лицом, и поправлял одеяльце так, будто разглаживал письмо. Почему из целого человека память выбирает такое, я не знаю. Наверное, потому, что за это не казнят, а помнить что-то надо.
Не казни я хотела. Я хотела суда, правды, безопасности для сына. Казнь пришла следом сама, потому что за артефакты в империи одна дорога, я знала это.
Тогда почему так пусто, если всё закономерно?
– Амалия.
Я подняла голову. Он назвал меня по имени, второй раз за всё время, и смотрел всё так же осторожно.
– Вам ничего не нужно делать. Присутствовать родным не положено, прошений не требуется. От вас, – он выделил это слово, – не требуется ничего. Это дело империи, а не ваше.
– Я поняла. – Голос не подвёл, я даже удивилась. – Благодарю, что сказали сами.
Я поднялась. И уже у двери задала вопрос, который задавать не собиралась.
– Он о чём-нибудь просил? Там, в крепости.
Зачем мне это было знать, я не смогла бы объяснить. Наверное, из-за фразы в холле, которую он так и не договорил. Скажи Тео, когда вырастет, что я. Что «я»? Эта дыра тихо ныла во мне, и я хотела знать, чем он заполняет её там, в крепости, в свои последние десять дней.
Дориан ответил не сразу. Я слышала, как за моей спиной он складывает бумагу с печатью, аккуратно, по старым сгибам.
– Бумагу и перо, – сказал он. – Для письма.
Глава 23
(Дориан)
Люциана Арджента казнили на рассвете шестого дня.
Я на казни не был, дальше приговора работала империя. К полудню мне привезли акт с печатью, я подшил его к делу и вернулся к донесениям. Провинция после оглашения притихла: в базарный день площади стояли полупустыми, люди сидели по домам.
Накануне десятого дня из крепости доставили письмо. Приговорённый Эшфорд просил передать его сыну через мать. Письма приговорённых читает Надзор, так что я прочёл его сам. Один раз.
'Тео. Мне сказали, что ты мне не сын. Пусть так. Три месяца я был твоим отцом, как умел, лучше не умел. Когда вырастешь, спроси у матери, кем я был, и поверь ей. От себя скажу одно. Я всю жизнь подписывал, что велели. Ты не подписывай.
Дэмиан Эшфорд'.
Человек, писавший прошения листами, научился коротко. Крепость учит быстро.
В ночь на десятый день я остался дома. Сидел в кабинете над бумагами трёх округов и слушал дом. В четвёртом часу наверху заскрипела половица. Амалия не спала и ходила по своим комнатам, из угла в угол, подолгу. Я уже знал за ней эту привычку.
Колокол долетел с рассветом, со стороны города. Бил он редко, и в холодном утреннем воздухе каждый удар был слышен ясно.
Я поднялся на галерею. Дверь детской стояла приоткрытой. Она была у окна, спиной ко мне, в накинутой шали, и держалась рукой за раму. Мне захотелось подойти и увести её от этого окна. Вместо этого я постоял и ушёл вниз. Утешать её было некому, а мне не с чем: это дело я подписывал сам.
Письмо я отдал после завтрака, в кабинете.
– Из крепости. Для Тео. Его читал я, по службе. Больше никто.
Она взяла конверт двумя руками, будто горячую посуду, и читала стоя. Дочитала, сложила по сгибам и убрала за корсаж.
– Я отдам ему, когда вырастет, – сказала она. Голос у неё держался, а руки нет, и она убрала их за спину.
Я кивнул и придвинул к себе донесения. Работа в то утро шла плохо.
Марта в тот день дважды приносила мне чай, которого я не просил.
Незваных гостей я ждал давно, с того дня, как привёз их обоих в этот дом.
Караулы наместник осенью похвалил. Он смотрел глазами старого инспектора и увидел половину постов, а вторую половину с дороги не видно. Кроме того, Холт с осени держал двух человек у храмовой площади, и о доме, который сняла старая леди Эшфорд, мне докладывали каждую неделю.
На четвёртую ночь после казни пришло донесение. Из дома у площади вышел мужчина с дорожным мешком и взял не к тракту, а полем. Его повели. Шёл он грамотно, обходя всё, что видно с дороги, и к моей стене вышел с юга, где вышел бы я сам. В саду его взяли втроём, без шума.
Южное крыло. Её окна и окна детской.
Злость поднялась тёмная, не рабочая, из тех глубин, откуда приходит гон. Я постоял у окна караульной, пока она не осела, и велел вести взятого в подвал.
При нём нашли нож, рабочий, со стёртой рукоятью. Я посмотрел на него и отдал в опись.
Допрос я вёл сам, при писаре.
Он назвался сразу. Сайлас, из дворни Эшфордов, тридцать лет при госпоже. Отвечал буднично, словно давно знал, что возьмут. Госпожа велела прибрать обоих, мать и мальчика. Как – оставила на его усмотрение, он человек опытный.
Хозяйку он выдал на третьем вопросе и не торговался. Пёс, оставшийся без двора.
Под конец, для полноты, я спросил, кто бывал в доме у площади. Он перечислил. Компаньонка, прачка, зеленщик с коробом. И госпожа, что приезжала трижды, по вечерам, в наёмной карете. Красивая, тёмные волосы, называла хозяйку по имени.
Кассарт.
Женщина, которой я месяц назад велел подать карету, ездила по вечерам к женщине, заказавшей моего сына. О чём они там говорили, показания Сайласа не покрывали. Я записал это отдельно и убрал под ключ. Всему своя очередь.
За Корнелией Эшфорд я поехал утром, сам, с четырьмя людьми.
По уставу полагалось послать наряд, но устав здесь кончался. То, что я вёз в дом у храмовой площади, к имперским бумагам не подошьёшь.
Дом оказался приличный, тихий, с вымытым крыльцом. Компаньонка открыла, увидела мундиры и отступила к стене. Корнелия Эшфорд вышла в гостиную одетая, причёсанная, со сложенными на животе руками, и встретила меня стоя.
– Господин комендант.
– Сайлас взят этой ночью в моём саду. Он дал показания. Заказ ваш.
Она выслушала, глядя мне в лицо, и наклонила голову, будто соглашалась с удачным ходом противника.
– Допустим. У вас есть моё право, господин комендант. Что бы ни открылось, меня не коснётся ни арест, ни суд, ни приговор. Слово рода де Варг.
– Слово звучало иначе. В этом деле вы неприкосновенны для имперского правосудия. В деле о железе, с которым вы приходили. Оно закрыто эшафотом.
Она молчала и перебирала в уме собственную просьбу, это было видно по её глазам. Просьбу она составляла тщательно, слово к слову, и всё же оставила в ней щель.
– Покушение на дитя дракона империя не судит. Его судит род. Род выносит приговор, и род его исполняет.
Она выпрямилась.
– Вы дали слово, дракон.
– Дал. И слово рода де Варг исполнено. В полной мере.
Глава 24
Проснулась я поздно, от шагов под окнами. Шли двое, в ногу, с оружием. Во дворе стояли осёдланные лошади, конюх держал их под уздцы. С кухни тянуло одним печным дымом, хотя была пятница, а по пятницам Гриза печёт сдобу.
Лотта принесла воду молча, что само по себе тянуло на событие. Я спросила, что случилось.
– Не велено, миледи. – Она смотрела в кувшин. – Марта сказала, господин сам скажет.
Сам так сам. Я оделась быстрее обычного и пошла в детскую, и по дороге перебирала перемены. У лестницы стоял человек, которого я прежде видела только у ворот. Окно в галерее, всегда приоткрытое для воздуха, было заперто на щеколду. В холле пахло мокрой шерстью и ружейным маслом, и холл я прошла быстрым шагом, не разбираясь почему.
Тео сидел в колыбели и грыз лошадкино ухо. Увидел меня, бросил лошадку и потянул руки. Я взяла его, тёплого, мятого со сна, и держала, пока он не заворочался и не потребовал на пол, к лошадке.
Марта пришла с его кашей сама, вместо няньки. Поставила миску и посмотрела на меня.
– Ничего не спрашивайте, миледи. К вечеру всё узнаете. Одно скажу, чтоб днём не маялись. Дурное случилось, да мимо прошло. Все живы, кому положено.
И ушла. Я осталась с этим «мимо прошло» на весь день.
День тянулся, как остывающая смола. Я кормила Тео, гуляла с ним по галерее, показывала ему сад через стекло. Он прижимал ладонь к холодному стеклу, отдёргивал, смотрел на неё с недоумением и прикладывал снова, у него шёл важный опыт. По саду в этот опыт дважды прошли люди в тёмном, и один нёс что-то, завёрнутое в рогожу. На улицу нас не пустили. Караульный у дверей был вежлив и непреклонен, и чувствовалось, что распоряжение у него свежее, с этого утра.
Тео было всё равно. Он ел, спал, грыз лошадкино ухо и смеялся, когда я дула ему в макушку. Я дула и дула, пока он не начинал икать. Мне нужно было слышать, как он смеётся.
Один раз за день я открыла шкатулку, где под маминым кулоном и отцовскими письмами лежал теперь конверт из крепости. Проверила, что он на месте, и закрыла. Зачем проверяла, объяснить не берусь. Бумага из шкатулок не убегает. Видимо, в доме, где ходят с оружием, хочется потрогать всё своё.
К вечеру вернулись верховые, я слышала копыта. Потом дом задышал свободнее. У крыльца сменился караул, на кухне загремели, потянуло наконец ужином. А после ужина, который я съела вполовину, Лотта передала, что господин просит меня в кабинет.
Вот и «сам скажет».
Он стоял у стола. Не сидел, и это мне сразу не понравилось.
– Сядьте.
Я села и сложила руки на коленях.
– В ночь на сегодня в саду взяли человека, – сказал он. – Он шёл к южному крылу. При нём был нож.
Я выслушала это спокойно. Так мне показалось. Потом я заметила, что сижу, прижав ладонь к горлу, и убрала руку обратно на колени.
– Кто?
– Сайлас. Из дворни Эшфордов.
Имя село туда, где ему было место, рядом с фонарём и оврагом.
– Как вы его взяли?
– Его вели от города. За домом у храмовой площади смотрят с начала осени. – Он сказал это без выражения, как говорил про поставки фланели. – Он вышел ночью и пошёл полем. Дальше обычная работа.
С начала осени. Марта только принесла мне новости с рынка, а он к тому времени уже поставил там своих людей.
– Он дал показания, – сказал Дориан. – Заказ Корнелии Эшфорд. На обоих.
Обоих.
В другой жизни это слово звучало вопросом посреди ночи из-за угла коридора. Его произнёс мой муж, а его мать объяснила ему, почему нельзя иначе.
– Где он? – спросила я. – Сайлас.
– Его нет. Он сказал всё, что знал, и получил своё.
Я кивнула. Жалость я в себе искать не стала. Я помнила, как этот человек разжимал старухины пальцы, один за другим, чтобы отнять у неё моего сына.
– А она? – Голос у меня сел, и я прокашлялась. – Корнелия?
Он ответил не сразу.
– Покушение на дитя дракона судит не империя. Его судит род. Род вынес приговор. Утром он был исполнен.
Я сидела и складывала это в голове. Утром. Пока я дула Тео в макушку и слушала, как он икает от смеха, где-то в городе была казнена женщина, которая дважды пыталась нас убить. И приговор исполнял не наряд и не палач.
– Вы ездили сами.
– Это дело рода.
По тому, как он это сказал, я поняла, что других ответов не будет. Ни как она это приняла, ни что сказала, ни было ли ей страшно.
Мы помолчали. За окном прошёл караульный, хрустнул мерзлый гравий.
– Благодарю вас, – сказала я.
– Он мой сын.
– Я знаю. И всё-таки благодарю.
Он взял со стола перо, повертел и положил на место. Я впервые видела, чтобы его руки делали лишнее действие.
– Сайлас шёл к южному крылу, – сказал он. – Там детская. И там ваши окна. Караулы останутся как стоят. Гулять можно, за стену пока нельзя. Всё.
Там ваши окна. Два слова сверх необходимого, и я унесла их с собой, как когда-то унесла из казённого кабинета его «я вас найду».
У двери мне захотелось спросить про дом у храмовой площади. Про то, одна ли она там жила и кто её навещал. Я не спросила. У этого человека и без меня был длинный день, а мои подозрения держались на одном заусенце.
Перед сном ко мне пришла Марта. Принесла тёплого молока, которого я не просила, села без приглашения и минуту смотрела, как я расчёсываю волосы.
– Отмаялись, миледи?
– Отмаялась, Марта.
– Ну и всё. И спите. – Она забрала у меня гребень и сама провела по волосам, раз и другой, как делала когда-то Фелма. – Я вам вот что скажу, а вы как хотите. Тридцать лет я при этом доме. Всякое видала. Но чтобы господин четыре ночи подряд сам проверял посты, такого не было. Он ждал, миледи. Он с самого вашего приезда ждал и готовился. Так что спите. За такими стенами спать можно.
Она договорила, положила гребень и ушла, унося пустую кружку. Спорить с ней было бесполезно, соглашаться вслух неловко, и я не сделала ни того ни другого.
После неё я села было писать отцу и просидела над чистым листом пока свеча не догорела. Всё, что случилось за эти десять дней, в письмо не помещалось. Казнь он узнает из газет, про остальное газеты не напишут никогда. В итоге я вывела про первые заморозки, про то, что Тео обгрыз лошадке второе ухо и Фелме придётся перешивать, и про то, что летом мы приедем, пусть готовит кресло.
Ночью я всё-таки не легла.
Сидела в детской, у колыбели, при одной свече. Тео спал на спине, раскинув руки, кулаки по обе стороны головы. Лошадка стояла рядом, обгрызенным ухом к нему.
А я сидела и возвращалась туда, куда запрещала себе возвращаться.
Фонарь через поле. Один фонарь и два силуэта за ним. Дверь, которую толкнули снаружи, не постучав. В эту ночь всё было похоже. Человек шёл полем, обходя дорогу, и при нём был нож, и заказ был на обоих. Только я спала и ничего не услышала.
В первый раз между мной и ножом стояли старик со старухой.
Я вспомнила её, маленькую, сухую, в низко повязанном платке. «Да на кой мы ему. Уходи». Она отдала мне последний час своей жизни, и я даже имени её не узнала. Где-то на севере, у ельника, эти двое живут и сейчас. Топят печь, и дым идёт из трубы, и на двери у них кованый знак вейловской деревни. Они меня никогда не видели. Дай небо, чтобы и не увидели.
И знаете, чем я занималась до середины ночи? Слушала, как он дышит. Сидела над спящим сыном, здоровым, сытым, стерёженным целым гарнизоном, и ловила каждый его вдох, как в первую ночь его жизни. Вдох, ещё вдох. Теряла и находила заново.
На каком-то десятке меня наконец затрясло. Я тряслась молча, вцепившись в бортик колыбели, и выпускала из себя всё, что два года лежало во мне уложенное и перевязанное. Ночь у ельника. Крик, оборванный коротким ударом. Тепло, утекающее под воротник.
Тео спал. Свеча горела.
Из темноты, незваная, пришла зимняя гостиная Эшфордов. Корнелия у огня, с пяльцами, вышивает серебром герб на крохотной распашонке, стежок к стежку, и лицо у неё над работой мягкое и молодое.
«Первому внуку всё лучшее».
Тео носил эти распашонки в той жизни, герб был замусолен у ворота, он вечно тянул его в рот. Одни и те же руки вышили ему приданое и подписали его смерть, и обе работы были сделаны аккуратно, с любовью к порядку.
Я поискала в себе хоть что-нибудь к этой женщине и нашла только усталость. Даже ненависть, которая грела меня так долго, к ночи выгорела до золы. Она больше не могла у меня отнять сына, вот и всё.
Род Эшфорд кончился. Я поняла это только сейчас, сидя у колыбели. Дэмиан десять дней как в земле, Корнелия с этого утра, а Тео записан в другую родовую книгу. Осталось имя на воротах имения под описью да я, вдова, которую в городе до сих пор зовут леди Эшфорд, потому что звать иначе пока не выучились. Красивый был дом. Хорошо устроенный.
Корнелия Эшфорд умерла сегодня утром, и мир не заметил. Завтра заметит, заговорит, задохнётся сплетней, и через неделю новость доедет до провинции, до гостиной баронессы Клов.
Я думала, что в этот день во мне что-нибудь растает. Отпустит узел, который затянулся той ночью в коридоре. Узел сидел на месте. Видимо, держался он не на ней одной.
Дверь открылась без стука.
Дориан стоял на пороге, в домашнем, без мундира. Лотта не соврала, ходил он так, что я не услышала ни одной половицы. Он посмотрел на меня, на мои руки на бортике колыбели, на свечу, догоревшую до половины.
Я начала подниматься и подбирать слова про то, что мне не спится.
– Сидите, – сказал он. И, помолчав, добавил: – Или идите спать. Я побуду здесь.




























