355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Вишняк » Годы эмиграции » Текст книги (страница 8)
Годы эмиграции
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:59

Текст книги "Годы эмиграции"


Автор книги: Марк Вишняк


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)

Возможность заниматься литературной и политической работой в эмиграции эсеры получили благодаря соглашению Керенского с министром иностранных дел Чехословакии Бенешем в 1920 году. Результатом соглашения было создание и своеобразной организации, которую члены ее так и называли в своей среде "Sui Generis", a во вне -ничего не говорящим именем "Административный Центр". Подобным названием стремились не подчеркивать политический характер организации. Руководители чехословацкой внешней политики решили поставить политически на партию с.-р. после того, {79} как президент республики Масарик разошелся со своим прежним и старым приятелем Милюковым, разочаровавшись в его политике. Новая внешнеполитическая ставка протекала параллельно с помощью русскому просвещению внутри страны. Тысячи учащихся, вынужденных покинуть Россию, получили возможность продолжить и закончить образование. Созданы были русские высшие учебные заведения, Народный университет, русские издательства, русский архив, переданный Советам после занятия Праги советскими войсками в конце второй мировой войны, и другое. В них активно принимали участие и попавшие в Чехословакию русские эмигранты, в том числе и эсеры.

Благодаря соглашению Керенского с Бенешем, последние получили возможность создать и ряд разнообразных литературно-политических начинаний вне Чехословакии. Эсеры стали выпускать "Информационный бюллетень" в Ревеле, общественный и литературно-политический журнал "Современные Записки" в Париже, газету, потом журнал, "Воля России" в Праге, "Дни" – сначала газета в Берлине, потом в Париже, сменившаяся еженедельником "Дни", а после некоторого перерыва замененные еженедельником "Новая Россия" с другим составом редакции, но, как и все эсеровские газеты и еженедельники того времени, под главным руководством А. Ф. Керенского.

Не без содействия Административного Центра состоялось и благополучно прошло двукратное посещение России эсеровскими посланцами из Ревеля. Эту своеобразную организацию задумал Керенский. Он ее и возглавил. По его плану в ней должны были участвовать не партии или их представители, а отдельные лица, состоявшие и не состоявшие в партийных группировках, не примыкавшие к диктаторам ни справа, подобно кадетам с конца 1917 года, ни к большевикам, подобно многим социалистам. Административный Центр состоял из нескольких десятков лиц: главным образом эсеров, участвовавших и не участвовавших в Совещании членов Учредительного Собрания, меньшевиков Я. Л. Рубинштейна и С. О. Загорского, эн-эса Алданова и военных. Организация проявляла активность, но закончилась плачевно.

В начале 1922 года все документы Административного Центра попали в руки большевиков. Они были выкрадены ночью, всё из того же помещения на 9-bis, Rue Vineuse, неким Коротневым, приглашенным надзирать и обслуживать ютившиеся там эсеровские редакции, склад "Родник" и комнату, в которой поселился Керенский. Внешне привлекательный, капитан Коротнев, бывший студент Киевского политехнического института, офицер военного времени и "корниловец", был рекомендован старым приятелем Керенского, бывшим одно время министром юстиции Временного Правительства, всем нам известным П. Н. Переверзевым. Похитив документы, Коротнев, перед тем как исчезнуть, оставил записку о том, что довершить данное ему поручение убить Керенского он не в силах ...

А. Керенский видел в этом свою моральную победу над большевистским агентом, в котором, видимо, боролись два начала или чувства. За время пребывания на Rue Vineuse y Коротнева {80} сложились личные – человеческие отношения с Керенским. И когда по утрам он заглядывал в комнату, где спал А. Ф., он, вероятно, присматривался и примерялся: убить – не убить... В конце концов, решил воздержаться.

Украденные документы были использованы советской властью на первом показательном процессе в Москве – эсеров, членов ЦК партии. Обвинитель Крыленко и главный его свидетель – перекинувшийся к большевикам бывший эсер Семенов – на свой лад толковали документы. Обвиняемые решительно отвергали какую-либо причастность к организации Административного Центра, что было совершенно верно. Со своей стороны, Керенский предложил явиться в суд и дать показания об Административном Центре и о себе. Посланное заказным письмом предложение это осталось, конечно, без ответа.

Деятельность зарубежных организаций социалистов-революционеров проявлялась в обсуждении текущих политических вопросов с целью установления общих взглядов, которые предстояло пропагандировать в аморфной или нейтральной среде и защищать от нападок противников. Местные организации в различных городах и странах старались поддерживать связь между собой и с игравшими руководящую роль организациями в Париже, Праге, Берлине, позднее и Белграде.

Повсюду в партии имелись сторонники разных течений. Но в Париже доминировали правые эсеры – с Авксентьевым, Керенским, Рудневым во главе. А Прага оказалась средоточием левонастроенных элементов, руководимых Черновым при содействии Русанова, Григ. И. Шрейдера, Висе. Гуревича и в первые годы Сухомлина, Сталинского, Слонима, Лебедева и Постникова, позднее отошедших от Чернова. И в противовес журналу "Воля России" отошедшие стали издавать свой партийный орган "Социалист-Революционер".

В партии социалистов-революционеров всегда были нонконформисты. Этому способствовала принципиальная терпимость к мнениям товарищей и решительное отрицание железной дисциплины. К санкциям и угрозам им партия прибегала в качестве редкого исключения, после ряда предостережений и всяческих отсрочек, что вызывало возражения и недовольство со стороны блюстителей более строгой дисциплины. И среди оказавшихся в эмиграции эсеров с самого же начала возникли разногласия – не те, правда, которые разделяли партию в 1917 году, а по другим, ставшим злободневными, вопросам.

Одним из них был вопрос об отношении к диктаторам, точнее – как сформулировать общее всем членам партии отрицательное отношение ко всяким диктатурам и диктаторам. Большинство приехавших эсеров были свидетелями событий, происшедших в Архангельске и Омске, на юге и на западе. Они страстно отстаивали знак равенства между диктатурой большевиков и военной диктатурой генералов и адмирала. Их формула гласила: "Ни Ленин, ни Колчак!"

{81} Правильная по существу, формула эта ограничивалась отрицанием, не предлагая взамен ничего положительного, не отвечая на политически обязывающий вопрос: как быть, что делать? – а обрекая на пассивное ожидание "третьей силы", пребывающей до времени в мечтах. У эсеров в эмиграции, защищавших пассивную или отрицательную формулу, был большой козырь – ее защищали и сидевшие за тюремной решеткой у большевиков члены ЦК партии. Меньшинство же в парижской группе с.-р. возглавляли мои ближайшие единомышленники: Авксентьев, Руднев и Фондаминский – в те годы еще очень активный эсер. Относясь отрицательно ко всякой диктатуре и очень сочувственно к идее "третьей силы", мы не могли согласиться с формулой "ни Ленин, ни Колчак". (Надо, впрочем, прибавить, что и в Советской России были эсеры, которые сочетали "ни– ни" с представлением о "третьей силе". Такое сочетание усвоила Екатеринодарская организация Партии в конце 1919 г., как это следует из письма видного эсера Александра Гельфгота, адресованного мне и Рудневу в Париж 4(17) декабря 1919 г. и сохранившегося в моем архиве.

Позднее Гельфгот стал автором очерка "Корабль смерти", вошедшего в потрясающее собрание статей о ВЧК, первое по времени, составленное заключенными в тюрьме эсерами и опубликованное в 1922 г. в Берлине ЦК партии.)

Помимо высказанных выше соображений, существовало еще одно, которое казалось многим из нас решающим. Мы все на опыте познали, что такое большевистская власть и чего стоит слово и обещание большевиков: они многократно демонстрировали свою бесчестность и то, что интересы их партии и диктатуры для них высший закон. При всех отталкивающих чертах военных диктаторов, случайность их возвышения и присущая им краткотечность властвования давали основание рассчитывать, что, вынужденные идти при известных обстоятельствах на уступки, они могут на них не только согласиться, но и осуществить их. Гарантировать это никто не может, но при необходимости выбирать между двоякого рода отталкивающими перспективами диктатура военная казалась меньшим злом, как не исключавшая полностью возможности эволюции. Твердокаменный же большевизм за годы властвования только укрепился в убеждении, что сама история уполномочила его творить бесчинства и злодеяния.

Надо отметить, что тактика эсеров нередко определялась географией местонахождением. Это обстоятельство не могло, конечно, не влиять и на умонастроение находившихся у большевиков под тюремным замком. Оно определяло, вероятно, и высказывания эсеров, находившихся в пределах досягаемости военных диктаторов. Так, один из будущих сотрудников Чернова в пражской "Революционной России", Григорий Ильич Шрейдер, в бытность на юге России писал в екатеринодарской "Родной Земле": "При данных условиях Добровольческая армия является необходимым соучастником в той общей работе, которая направлена на оздоровление и возрождение нашей измученной родины".

{82} Другим вопросом, также унаследованным от неудач гражданской войны, был вопрос об интервенции иностранных держав в русские события. Общераспространенным взглядом было, что всякая интервенция – зло, военная же зло сугубое, возмутительное и недопустимое. Такого мнения держалось и Совещание членов Учредительного Собрания. В оценке интервенций, имевших место в 1918-1919 годах в России, я разделял отрицательное мнение, ставшее общим: их безыдейность, незначительность и своекорыстность признавали и активные участники этих интервенций. Но то, что было, при всей своей бесспорности, не могло служить доказательством, что так и будет, не может не быть, должно быть. Это не следовало ни логически, ни политически. Так рассуждал я в Париже. По-видимому, аналогичные соображения не были чужды и Южному Бюро Центрального Комитета, собравшемуся в Одессе в феврале 1919 года на Южно-Русскую Конференцию, о которой упоминается выше.

И виднейшие члены ЦК – Гоц, Тимофеев, Евг. Ратнер и Лункевич, очутившиеся на юге России, отказались безусловно отвергнуть "всякое вмешательство в русские дела при современной мировой обстановке". И они допускали, что "Партия С.-Р. могла бы его санкционировать", но "только в том случае, если бы это вмешательство осуществлялось при наличии тесного общения русской демократии с демократией Запада" (ср. "Современный момент в оценке Партии Социалистов-Революционеров", Париж, 1919; тезис 8-й).

Проблема интервенции имеет длительную и сложную историю – теоретическую и политическую. Некоторые теоретики международного права считают ее даже одной из самых трудных, – каждое государство решает ее по-своему и в разное время по-разному. Советское же правосознание, по обыкновению, проблему упростило и вульгаризировало. За время пребывания в эмиграции я напечатал множество статей об интервенции и в общем продолжаю думать как раньше. Как для великой французской революции, так вопрос об интервенции оставался больным вопросом и для русской Февральской революции. Он стал и свидетельством безграничного лицемерия и двурушничества советской власти. Строя свою международную политику на активном вмешательстве во внутренние дела других государств при посредстве, в частности, Коминтерна, Советы не переставали заверять весь мир, что они, и только они, держатся политики невмешательства и самоопределения. И так происходило не только при Сталине, но и при Ленине в 1921 году при "освоении" Грузии, а при Сталине – Балтики, Калининграда (б. Кеннигсберга) и Курильских островов.

Последние были аннексированы Сталиным на конференции в Ялте. В день подписания японцами "акта безоговорочной капитуляции", по выражению Сталина, 2 сентября 1945 года, Сталин в "Обращении к народу" дал свое оправдание и обоснование такому освоению. "У нас есть еще особый счет с Японией", – говорил Сталин, надо было "ликвидировать" "черное пятно", которое лежало на {83} стране после понесенного царским правительством в 1904 году поражения, а "это означает" (!), пояснял оратор, опираясь на попустительство, если не на прямое одобрение Рузвельта и Черчилля, что "Курильские острова отойдут к Советскому Союзу и отныне будут служить ... базой обороны нашей страны от японской агрессии" (Эта мотивировка прошла мимо того, что Курильские острова отошли к Японии в 1875 г. в итоге обмена территориями с Россией, что признают и советские историки.). Так и произошло: Курильские острова вошли в состав Сахалинской области в РСФСР.

Эти вооруженные интервенции и сопровождавшие их аннексии происходили во время войны и при заключении мира с внешним неприятелем. Преемник же Ленина и Сталина, Хрущев, практиковал вооруженную интервенцию в союзные, "социалистические и братские" Венгрию, Польшу и Восточную Германию в мирное время. Наследники же их, Брежнев с Косыгиным, поразили воображение даже лояльных Москве и ленинизму коммунистов Италии, Франции, скандинавских стран, Финляндии, Бельгии, Соединенных Штатов, Англии, Югославии, Румынии своим неожиданным и возмутившим международное общественное мнение вторжением в Чехословакию.

Между тем вторжение пяти коммунизированных государств под главенством советского маршала Гречко 21 августа 1968 года в Чехословакию логически и политически связаны со знаменитыми 21 пунктами, выработанными Лениным в 1920 году, как условие допущения в созданный им Третий Интернационал французских социалистов, а за ними и социалистов других стран, порвавших с социалистическими партиями и заделавшихся коммунистами. Предпосылкой 21 пункта и 3-го Интернационала было ленинское упрощенное понимание социализма, коммунизма, марксизма и прочего, как единственно-истинное и неопровержимое, всякое же иное, как еретическое и крамольное. Коммунистическое движение считало себя монолитом, а Москву и советскую компартию своим гегемоном.

Вторжение в Чехословакию армий пяти московских сателлитов под главенством советского маршала Гречко ярко иллюстрировало верность нынешнего коммунистического руководства "военному коммунизму" 1920 года. Брежнев на съезде польской компартии 12 и 13 ноября 1968 года решил дополнить или исправить, разъяснить ленинскую теорию и практику интервенции. Он дал откровенно двуличное оправдание вторжению в Чехословакию по формуле: от вас, империалистов, к нам в "социалистическое содружество", это интервенция, от нас к вам это – братская помощь, даже если о помощи никто не просил и ее не желал. По новейшему толкованию того, что творила 50 лет Советская власть, компартии Варшавского блока государств, входящих и в организацию Объединенных Наций, связаны своими специальными "социалистическими" обязательствами: когда угроза (даже мнимая, выдуманная) нависает над одним членом блока, "она становится проблемой не одного лишь народа этого государства, но общей проблемой и касается всех социалистических {84} государств". Они связаны особой "международной солидарностью", которая и оправдывает насильственное вторжение в Чехословакию.

На московском Совещании компартий в июне 1969 года, защищая вооруженную интервенцию в Чехословакию, Брежнев несколько смягчил свою "доктрину". Он провел различие между "большой и малой лояльностью" братских партий по отношению к их гегемону – советской компартии. Это нисколько не меняло положения, поскольку и при большей и меньшей лояльности суверенитет сателлита подлежал ограничению сравнительно с доминирующим над ним Советским Союзом.

Помимо откровенной аннексии, Советы практиковали и интервенцию, даже вооруженную и даже в отношении к своим "братским", "социалистическим" партиям и странам. Началось это еще при Ленине, продолжалось при Сталине и Хрущеве и достигло вызывающей формы при Брежневе и Косыгине, когда вооруженная интервенция СССР и большинства его сателлитов возмутила даже коммунистов. Двурушничество не было индивидуальной чертой Троцкого или Ленина, оно было родовой чертой коммунистов с тем различием, что у одних, как у Ленина, который никого не опасался и ничего не стеснялся, двурушничество граничило с цинизмом, тогда как у других оно прикрыто было лицемерием. Так или иначе двурушничество прочно вошло в то, что после смерти Ленина стало именоваться "ленинизмом".

Ленин публично отвергал пацифизм и издевался над пацифистами, защищая войну, конечно, "нашу", "освободительную". То же проделывал он и с интервенцией, своей, оправданной и благотворной, когда ее практиковали коммунисты, и преступной, когда она бывала направлена против них. В ленинские времена коммунисты презирали Лигу Наций, а когда все же в нее вошли, вынуждены были вскоре, с войной против Финляндии, ее покинуть. В организации нового международного объединения, ООН, Советы приняли самое активное участие и заняли привилегированное положение, как "первоначальный" ее член и "постоянный" член Совета Безопасности с правом вето, которое они, не в пример прочим постоянным членам, использовали 104 раза, не считая случаев, когда в предвидении неминуемого вето, Совет Безопасности заранее обрекал себя на пассивность. Между тем в основе ООН, лежит, как лежал и в Лиге Наций, принцип коллективной безопасности, цинично нарушенный вторжением в Чехословакию. Может быть, осознав это после вторжения, когда сорвалась версия, будто интервенты явились по приглашению самих чехов, надумана была "доктрина Брежнева" о специальной связанности коммунистических стран обязательством всяческой помощи в случае угрозы социализму. Неписаное нигде "обязательство" это, – конечно, явно нарушило скрепленный и подписью представителя СССР Устав ООН.

Когда интервенцию отвергают безусловно, имеют в виду прежде всего интервенцию вооруженную. Но она возможна и {85} неизменно практиковалась и в других формах: политической, дипломатической, общественной с согласия правительства страны, в дела которой вмешивались, – и без его согласия. Безусловное отрицание вооруженной интервенции означает допущение зверств Гитлера, истребления армян в Турции, погромов в России и т. п. С таким не всегда мирился и XIX век, а сейчас это равнозначно принципиальному отрицанию всего, что привнесено после мировых войн Лигой Наций (В Ковенанте Лиги имелась статья 21-я, которая противоречила его смыслу и замыслу Лиги. В ней говорилось, что "ничто а Ковенанте не будет считаться опорочивающим соглашения, подобно доктрине Монро, для сохранения мира". Опубликованная президентом Монро 2 декабря 1823 г. Декларации, через сорок с лишним лет возведенная в ранг доктрины, давно уже стала архаическим пережитком, не соответствовавшим ни жизни, ни внешней политике США, "превратившись в оправдание интервенции Соединенных Штатов", по словам американского историка Декстера Перкинса. И упоминание о ней попало в Ковенант исключительно в силу личного настояния, граничившего с ультиматумом, влиятельного и популярного президента США. Вильсону дали знать из Вашингтона, что положительное упоминание о доктрине Монро в Ковенанте "вероятно даст возможность провести через Сенат Версальский договор о мире и Лигу Наций".

И Вильсон поддался уговору, совпавшему с его убеждением, что доктрина представляет собой "основу мира". Его поддержали делегаты Англии, Роберт Сесиль, и Италии, Орландо. Одни только французы решительно возражали президент Сената Леон Буржуа и известный авторитет по международному праву проф. Ларнод. Однако и они вынуждены были капитулировать в конце концов. Единственную уступку Вильсон сделал в заявлении, что "если в доктрине (Монро) имеется что-либо противоречащее Ковенанту, Ковенант должен иметь первенство перед доктриной". По существу это было равносильно упразднению доктрины. Фактически же было обратное. Тем не менее, сенат США отказался ратифицировать Версальский договор о мире и Пакт о Лиге Наций.) и Организацией Объединенных Наций в международное право, сознание и междугосударственные взаимосоглашения.

Пример и авторитет Великой французской революции сделал отрицательное отношение к интервенции одной из традиций радикальной идеологии. И партия социалистов-революционеров не могла ее не усвоить, и настолько прочно, что даже ответственность за судьбы страны во время Февральской революции и после захвата власти большевиками, выборов в Учредительное Собрание и его разгона, оказалась недостаточной, чтобы и радикальное изменение общей обстановки изменило привычное отношение к усвоенному прецеденту XVIII. И когда перед собравшимся в Москве в мае 1918 года VIII Советом партии встал вопрос об интервенции и один из участников, Каллистов, предложил дополнить принятую резолюцию с осуждением иностранной интервенции специальным указанием, что в партии нет течения, которое рассчитывало бы на какие-либо иные силы, кроме сил самого русского народа, в деле освобождения России от большевистского гнета, председательствовавший Чернов даже не проголосовал этого предложения, а ограничился заявлением, что будет считать его принятым, если не раздастся ни одного голоса против него. Так и произошло. Правда, официально партия считала, что резолюция Совета не исключала одобрения {86} военной интервенции со стороны Союзников для противодействия вторжению немцев в России. Но это было уже толкование.

Задним числом резолюция VIII Совета эсеров не может, конечно, не показаться более чем странной. Объяснить ее можно лишь тем, что ко времени, когда Совет собрался, большевистская власть еще не успела проявить себя во всей "красе" и достичь тех пределов жестокости, коварства и цинизма, которыми прославилась позднее. Естественно, что психологическая и политическая реакция на ее действия не достигла еще и тех степеней возмущения и отталкивания, которые именуемая "рабоче-крестьянской" власть Ленина, Троцкого, ВЧК и т.д. стала вызывать одновременно с ее укреплением. Сверх того, в мае 1918 года партия социалистов-революционеров имела все основания рассчитывать на то, что разгон Учредительного Собрания и, особенно, "похабный", унизительный и разорительный мир, заключенный Лениным с Германией вызовут активное сопротивление против большевистской власти со стороны возмущенных народных масс в России в гораздо более значительных и интенсивных размерах, нежели это фактически имело место к тому времени, когда собрался эсеровский VIII Совет и, увы, позднее. Отсюда мое и моих ближайших друзей и единомышленников более положительное отношение к интервенции, когда этот вопрос вновь возник перед нами в период Версальской конференции – не только в узкой партийной среде, но и при соприкосновении с реальными вершителями международной политики.

Что именно таким было наше отношение в описываемое время, а не кажется таковым из 50-летнего далека, следует из письма Авксентьева, отправленного из Парижа 31 декабря 1919 года эсерам юга России, выпускавшим журнал "Народовластие". Оно было перехвачено большевистскими ищейками и опубликовано в историческом журнале Истпартии "Пролетарская революция" No 1 в 1921 году. Журнал опубликовал его через два года, как "яркое доказательство окончательного краха народничества". Авксентьев послал его от имени "небольшой группы товарищей": Бунакова, Вишняка, Зензинова, Коварского, Руднева и своего. В письме говорилось, между прочим: "Оказавшись за границей, мы должны воздействовать на западноевропейскую демократию, чтобы она (для успешной борьбы против "большевизма справа" и порожденного им "большевизма слева", и наоборот) воздействовала на свои правительства, из которых некоторые в нашем представлении, как, например, Соединенные штаты с Вильсоном во главе, могли поддаться этому воздействию. Наше рассуждение было, коротко, таково: большевизм это – полная гибель и России, и демократии, без шансов на воздействие на него и его перерождение; антибольшевистские же фронты не в восстановленной, а лишь в становящейся России; способны к перерождению под давлением русской демократии и Союзников, находящихся тоже под давлением своих демократий. При этих условиях русская демократия может вести там борьбу за органическую работу. Будем же помогать ей. Отсюда и получилась наша точка зрения: требование помощи антибольшевистскому фронту при {87} непременном условии гарантий демократизации его ... Наше предприятие, благодаря тому, что мы получили возможность влиять очень непосредственно на Вильсона, увенчались на первых порах успехом: обращение Союзников к Колчаку было сделано под нашим влиянием. Но – увы! – дальнейшее все застопорилось".

Три элемента мешали развитию нашей деятельности.

1. Самое главное это то, что ни в Америке, ни в Европе мы демократии не нашли: не нашлось "широкой, сплоченной, сочувствующей нам социалистическо-демократической среды, которая поддержала бы нас и проводила бы наши планы ... К глубокому своему горю мы нашли здесь или большевистскую демократию, для которой большевики суть товарищи, русская революция есть большевизм; или, правда, антибольшевистскую (демократию), но в то же время антисоциалистически и антидемократически настроенную буржуазию. Для первых мы были реакционерами, ибо доказывали, что большевики разрушили и демократию и социализм и с ними надо бороться даже вооруженной рукой; а для других полубольшевиками, ибо не лежали на животе перед Колчаком и говорили о демократии".

2. "Менее важное обстоятельство – поведение более "левых" товарищей из нашей группы. За первым обращением к Союзникам должно было последовать второе – с указанием на неточность и неясность формулировок и Союзников, и Колчака и требованием реализации и конкретизации обещаний. Но оно не вышло, так как под влиянием "левой" атмосферы, царящей здесь у социалистов, некоторые заколебались".

И 3. "Наконец, нужно прибавить агитацию русских правых элементов ... начавших кричать, что мы не русские патриоты, ибо мы зовем вмешиваться во внутренние дела. Конечно, это отвратительная ложь, лицемерие, ибо они сами только и делают, что просят об этом вмешательстве, только не в пользу демократии. В самом деле, помогать антибольшевикам оружием и т. д., даже блокировать большевиков, – разве это не вмешательство во внутренние дела? ..

И теперь наша деятельность фактически ничтожна: вы чувствуете, что вас здесь "используют". Вы говорите против большевиков – и оказываетесь в руках людей, которые хотят задушить не только большевизм, но и социализм. Вы скажете о реакционности антибольшевистских образований, – ликуют господа, называющие Ленина и Троцкого дорогими товарищами. И самое ужасное, что до России, до ее горя, ее стремлений дела никому нет . . . Тяжко теперь жить за границей. Мало что можно сделать. Тем более радует нас ваша деятельность. И мы готовы помочь вам, чем и как можем".

Не возражая против резолюции об интервенции, принятой на VIII Совете партии в мае 1918 года, наша группа не могла полностью принять постановления IX Совета от 20 июля 1919 года и тем менее – постановления Х Совета – двумя годами позже. Даже вдохновитель резолюции VIII Совета и, заочно, постановлений IX, Чернов, попав за границу и осведомившись о настроении товарищей в эмиграции, не стал настаивать на строгом соблюдении принятых {88} на IX Совете решений. Он "хорошо понимал, как тянущим тяжелую лямку организационной работы в России хочется обложить покрепче всю заграницу оптом". "Но понятное психологически в России не будет самым целесообразным в здешней среде и заграничных условиях". Отсюда и его "идея": Керенского и Зензинова "тесно привязать к партии и этим оторвать от правых, ушедших слишком далеко не только от интернационализма, но даже и от социализма, в настоящем смысле этого слова". В то же время он рекомендовал "не делать искусственно "левых" и просил уполномочить его "вычеркнуть из письма Заграничной Делегации требование снять с "Воли России" имена партийных людей . .. Слишком огульная критика может оказать обратное действие" (см. перехваченное и напечатанное в "Известиях" No 119 от 2 июня "Письмо Чернова в ЦК П. С.-Р.", 1921 г.).

При коллективном обсуждении разномыслие и разногласие в партии были естественны и неизбежны. А вопрос об интервенции продолжал возбуждать острые страсти в нашей среде даже тогда, когда он практически давно отпал – faute des combattants, за отсутствием интервентов даже на отдаленном политическом горизонте России. Чернов схематически и можно сказать схоластически различал троякое отношение к военной интервенции в эсеровской среде. Мнение большинства ЦК партии он персонифицировал с находившимся в Бутырской тюрьме Гоцем; Авксентьев олицетворял "правых" членов Учредительного Собрания; и его, Чернова, мнение – своеобразное и как будто единоличное в то время, когда он его защищал.

А. Гоц высказал свое мнение на суде в ответ на провокационный вопрос: "Что бы вы (эсеры) делали, если бы очутились сейчас на свободе?" Ответ гласил: во внешней политике "мы боролись бы со всеми замаскированными формами интервенции и блокады; мы отстаивали бы необходимость немедленного признания капиталистической Европой Советского правительства; мы оказывали бы содействие Советскому правительству в его борьбе против хищнических притязаний иностранного капитала, поскольку в этой области политика правительства будет идти по линии интересов рабочего класса и всей страны, мы будем его поддерживать; мы будем с ним решительно бороться, поскольку его политика будет уклоняться от этих интересов".

Второе мнение решительно отвергало этот условный ответ. Наконец, Чернов сам исходил из отрицания внутренней связанности внешнеполитического признания советской власти с отказом от вооруженной интервенции. "Кто и когда доказал, что 'интервенция' возможна только при 'юридическом непризнании' чужого правительства", восклицал Чернов. И он иллюстрировал свою мысль примером Японии, склонной в начале 20-х годов признать советскую власть и в то же время гораздо более "интервенционистски" настроенной, нежели США, к признанию советской власти в эти годы нисколько не склонные. Позиция партии, по убеждению Чернова, должна быть "ни – ни", ни положительной, ни отрицательной в вопросе о признании власти Ленина или Муссолини. "Мы-то здесь {89} причем? Нам-то чего здесь суетиться?" ... "Политическая активность" представлялась ему "лежащей совсем в другой области". При этом он упоминал, что и Гоц участвовал в установлении "третьей точки зрения", близкой Чернову и поныне, тогда как на московском процессе Гоц "перешел на точку зрения тех, кто хотели бы активно содействовать признанию Советской власти" ("Революц. Россия", NoNo 30 и 32, 1923 г., Прага).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю