355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Вишняк » Годы эмиграции » Текст книги (страница 17)
Годы эмиграции
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:59

Текст книги "Годы эмиграции"


Автор книги: Марк Вишняк


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)

Помню свою схватку с Зензиновым по поводу его отказа поместить отзыв на книгу некого Либермана, известного {176} социал-демократа, разбогатевшего на лесном деле, заседавшего в Совнаркоме на положении эксперта-специалиста и доверенного лица Ленина. Конечно, не без чьей-то помощи Либерман написал свои мемуары, вызвавшие отрицательную реакцию как у Зензинова, так и у меня. Но по соображениям ложно понятого "джентльменства" Зензинов никак не соглашался дать выражение нашему отношению к воспоминаниям Либермана на столбцах "За Свободу". Дальновидный Либерман в свое время материально "поддержал" взносом в 25 долларов, экономически еле дышавший журнал. Принимая "поддержку", Зензинов, конечно, не предвидел, что в будущем окажется перед дилеммой: нарушить принципиальное отношение или не соблюсти вежливость – оставить без расплаты услугу. Не имея лично дела с Либерманом, даже не зная его, мне было, конечно, легче оказаться принципиальнее Зензинова. Как бы то ни было, верх одержал он, и Либерман мог торжествовать. По-видимому, он учитывал возможность осложнений и неприятностей, потому что и с другими антикоммунистическими изданиями произошло то же, что и с "За Свободу": "благородство", как правило, победило, и читатель во многих случаях оставался неосведомленным о подлинной политической жизнедеятельности мемуариста Либермана.

В Корнеле я очутился осенью 1943 года, когда Советский Союз уже больше двух лет воевал, по воле Гитлера, на стороне демократий Запада. Осадившие Москву и Ленинград, немцы захватили Украину и проникли вглубь Кавказа. Напоровшись на упорное сопротивление и поражение в Сталинграде, бывшем Царицыне, ныне Волгограде, они начали отступать. Соответственно улучшившемуся положению на советском фронте, возрастали и симпатии и расчеты американцев, в частности, в Корнеле, на советскую мощь, на СССР и – начало всех начал – на Сталина. Я присутствовал на публичной лекции в университете профессора Сымонса, который знал русский язык и литературу и считался в Америке авторитетом в этой области. Лекция носила явно политический характер, полемически направленный против взглядов нью-йоркского "Тайме" и официальной американской позиции, – патриотической и защищавшей необходимость общей борьбы с агрессией Гитлера, но допускающей и критику советской диктатуры.

Не помню по какому поводу, но я побывал у Сымонса и был принят в его уставленном множеством книжных шкафов с русскими книгами кабинете. Мы мирно побеседовали короткое время, и на этом кончилось наше общение: ни Сымонс, ни я не искали его продления, очевидно ощутив, если не осознав, сразу, что мы разного "духа" или разного поля "ягоды". Я продолжал следить за почти всегда поучительными и интересными высказываниями американского специалиста по Пушкину, Толстому, Чехову, Достоевскому и советской литературе. И не без удивления и, признаюсь, не без некоторого удовлетворения, – конечно, непростительного, – натолкнулся на статью литературного критика Мотылевой в московских "Известиях", очень резко "отделавшей" Сымонса, вслед за его очередным посещением Советского Союза, за его несозвучность {177} господствовавшей в тот момент в Кремле линии, невзирая на то, что Сымонс многие годы считался среди американских литературоведов persona gratissima советской власти.

Бывал я неоднократно и на "парти", устраиваемых американцами – академиками и не причастными к академической среде. Эта своеобразная выдумка не пришлась мне, да и некоторым другим русским, по вкусу. Совместные встречи и общение с коллегами и теми, кого устроители парти считали нужным пригласить, конечно, не могли вызвать какие-либо возражения. И когда они бывали сравнительно кратковременны во второй половине дня или под вечер, стоя с рюмкой крепкого или сладкого напитка в руках, это было приемлемо. Но когда выпивка сопровождалась тем, что называлось обедом или ужином с самообслуживанием приглашенных, вынужденных стоять или, в лучшем случае усаживаться где и как придется и маневрировать картонной тарелкой на коленях и тем же стаканом или рюмкой напитка, которые неизвестно было, куда поставить, это было и зрительно мало привлекательно, – не говоря уже о постоянном риске пролить или опрокинуть содержавшееся в рюмке или на тарелке на собственные брюки или, того хуже, на платье соседки. Никаких общих разговоров на "парти", как правило, не выходило. Беседовали друг с другом случайные соседи или небольшие группы обыкновенно на профессиональные, академические, деловые или личные темы. "Парти" были похожи одна на другую и скучны, – их обыкновенно "отбывали" как служебный долг или для соблюдения приличия.

Корнельское наше сидение мало чем можно вспомнить. Оно протекало монотонно и безрадостно. Жена начала опять прихварывать и уже не выходила из этого состояния почти за всё время пребывания в Америке. Никаких развлечений не было, как не было ничего, что увлекало или отвлекало бы от повседневной рутины: ни интересных встреч, ни работы, которая захватила или поглотила бы, на это преподавание основ грамматики не могло, конечно, и рассчитывать. День был занят, времени даже нехватало, но вспомнить его было почти нечем. Так минуло полных девять месяцев – с сентября 1943 по июнь 1944 года. Никаких литературных плодов, кроме статей в "Новом Журнале" и "За Свободу", это в общем безмятежное житие не принесло. Я считал это время, как и проведенное в Боулдере, потерянным для себя, всегда чему-то учившегося и учившего.

Уже с весны 1944 года пошли слухи и разговоры о том, что наши курсы закроются не позже лета. В связи с этим перед каждым встал снова вопрос, всё тот же "проклятый вопрос": что делать? как быть с заработком? Общего обсуждения волновавшего всех вопроса не было. Каждый думал про себя. Я спохватился позднее других и решил предложить свои услуги профессору университета, преподававшему предметы близкого мне государственного права.

Университеты в Америке не знают такой кафедры, а соответственные предметы распределены между кафедрой "государственного управления" (govemment) и "политиковедением" (political science). Главой обоих этих отделений в Корнельском университете был {178} проф. Роберт Кушмэн, к которому я и направился. Он встретил меня приветливо и пригласил позавтракать. В дружеском обмене мнений, которым сопровождались несколько моих встреч с Кушмэном, последний выразил сожаление, что не может мне предложить постоянной работы, которая заняла бы всё мое время, а может предложить лишь частичную работу и неполный заработок. Они – он не уточнял, кто эти "они", а я не допытывался, предполагают составить книгу, сборник о положении прав человека и гражданина в разных странах и у разных народов. Мне было предложено написать о положении во Франции при режиме Петэна– Лаваля, фактически контролируемом оккупантами, и об "основных правах и обязанностях граждан", провозглашенных сталинской конституцией шестью с половиной годами раньше, в 1936 году. Это должно было, по расчетам Кушмэна, занять половину моего рабочего времени.

Я не стал спорить, оставшись очень довольным его предложением: оно было по моей специальности – тем, чем я интересовался и о чем не раз писал, – к тому же мой заказчик согласился с тем, что нет никакой необходимости заниматься этой работой в Корнеле, с неменьшим успехом ее можно выполнить и в Нью-Йорке, где легче будет подыскать и недостающую часть заработка.

На этой успокоительной, если не вполне удовлетворившей меня, ноте мы с Кушмэном дружески расстались, отложив разговор о вознаграждении и прочем до следующего свидания, перед отъездом. Не помню, как долго длился промежуток между двумя последними свиданиями, но последнее уничтожило смысл всех предыдущих. Когда я явился в кабинет Кушмэна в последний раз, я был, что называется, ошарашен его сообщением, что он вернулся из объезда коллег по изданию задуманного сборника, только что был в Чикаго, и там было постановлено, что сборник должен касаться положения личных прав только на американском континенте. Советский Союз и Франция таким образом выпадают, отпадает и мое участие в работе!. .

Затем последовало, конечно, естественное и обычное – выражение сожаления, огорчения и всего прочего, что полагается в подобных случаях. Это не меняло положения: я нежданно-негаданно очутился у разбитого корыта с потерей драгоценного времени для приискания другой работы.

Не помню уже, как и от кого я узнал о существовании города Боулдера в штате Колорадо и в нем, при университете Колорадо, Морской Школы восточных языков, к которым, вместе с китайским, японским и малайским языками, причислен был и русский. Не имея в виду другого, я немедленно написал туда, прошел установленную для приема процедуру – в частности, послал граммофонную пластинку, запечатлевавшую мой голос и произношение при чтении отрывка из "Капитанской дочки", – и был зачислен в состав преподавателей. Позднее оказалось, что, хотя я был единственный со званием профессора, преподававшего в высших учебных заведениях в Европе, меня всё же не удостоили высшей ставки, которую получали другие преподаватели. Произошло это, думаю, потому, что я пришел "со стороны", без чьей-либо рекомендации, и был незнаком начальству Школы.

{179}

ГЛАВА III

Боулдер. – Морская Школа восточных языков при университете. – Директор и его метод преподавания русского языка. – Заведующий русским отделением, коллеги, учащиеся. – Позины, Биншток, Койранский, Соловейчик, Спекмэн. Гастролеры: Поль Робсон, Магидова, Керенский. – Публицистическая и научная работа по вопросам об организации международного мира. – Политические сенсации: визит Маклакова к советскому послу в Париже и статья Милюкова "Правда большевизма". – Реакция на то и другое в Париже и Нью-Йорке. Сверхпатриотизм или оборончество с оговорками относительно советского строя. Просчет Вашингтона в длительности войны. – Досрочное свертывание Школы. – В каком порядке увольнять преподавателей? – Преимущества Боулдера перед Корнелем.

Девятимесячное сидение в Корнеле было безрадостным и разлука с ним беспечальна. И 2 июля 1943 года по железной дороге через Нью-Йорк добрались мы с женой до Денвера, столицы штата Колорадо. А оттуда, случайно встретившись с Мещерскими, сделали на такси в складчину 30 миль, отделявших Боулдер от столицы штата. Боулдер славился живописным расположением на фоне покрытых снегом гор и климатом – умеренным зимой и летом. Пейзаж и воздух напоминали швейцарские, без прославленных Монблана, Мюнха-Эгер-Юнгфрау и других, но со своими горными озерами и неприступными вершинами. Сюда приезжали и туристы для развлечения и отдыха, и больные и престарелые. Когда я покидал Боулдер, расположенные ко мне американцы убеждали там остаться, соблазняя климатом, воздухом и пейзажами. Я возражал, что еще недостаточно хвор, не инвалид и не настолько стар, чтобы не жить, а доживать; с другой стороны, я провел немало времени в сибирской ссылке, чтобы прельститься жизнью в американской провинции, хоть и обладающей университетом и библиотекой, но далеко не первого разряда. Итаку и Корнел нельзя было сравнивать с Колорадо и Боулдером климатически и по живописности, но их нельзя было сравнивать и по объему и качеству преподавания, составу профессоров, размерам библиотек и т. д.

Директором Школы был некий Глен Шоу, назначенный в Боулдер, очевидно, потому, что, будучи в Японии журналистом, он знал японский язык, входивший в число восточных языков, которым Школа обучала. Заданием Школы было научить учащихся возможно быстрее понимать и изъясняться на языке, который они изучали: малайский – в 4 месяца, русский – в 6, японский – в 14 и китайский в 18. И к преподаванию русского языка, по мнению {180} нашего директора, необходимо было применить то, что было возможно практиковать при изучении японского. Я видел Шоу очень редко, только на официальных собраниях. И говорить мне с ним ни разу не довелось, пока он не предложил мне войти в группу преподавателей, которым поручено было составить элементарный учебник русского языка с тем, чтобы начинающие уже со второго урока стали бы пользоваться русской речью.

На ближайшем же собрании с участием шефа, я вынужден был указать на неосуществимость такого задания, потому что русскому языку, как каждому, свойственно, конечно, своеобразие, но для него характерны, как для классических, латинского и греческого, падежи, числа, род, – не говоря уже о другом. И ни один ученик, каких бы способностей он ни был, не может и пытаться бормотать по-русски, не зная элементарных начал русской грамматики. Их изучение очень скучно и требует немало времени, но без этого невозможно всё дальнейшее. Шоу никак с этим не соглашался, исходя из практических нужд и предписаний Вашингтона. В итоге обсуждения я покинул группу, на которую возложено было нелепое задание. Не могу сказать, чем кончилась эта затея. Может быть, для видимости, чтобы отчитаться перед начальством, – учебник и был составлен, но фактически обучение происходило – не могло не происходить – не по нему.

Русским отделением Школы восточных языков заведовал Яков Абрамович Позин. Выходец из Туркестана, он получил высшее образование в Калифорнии, в университете Беркли и докторскую степень за работу о Чернышевском, Добролюбове и Писареве. В юные годы очень левых настроений, принимавших порою соответственное выражение, Позин, когда я познакомился с ним, видимо, совершенно отошел от политики, – по крайней мере никогда не касался ее в разговорах, в которых я участвовал или при которых присутствовал. Яков Абрамович и его жена, Францес Залмановна, встретили нас и Мещерских приветливо и так же относились в течение всех полутора лет, что я находился "под началом" Якова Абрамовича. Мы оба "соблюдали дистанцию", отделявшую "начальство" от "подчиненного" или подведомственного, – пока между нами и нашими женами не сложились совсем другие отношения. Мы подружились с четой Позиных, и я остался верен этой дружбе по сей день.

Школа восточных языков закрылась в июне 1946 года, и Позины переселились в Пало Альто, по соседству со Стэнфордом, где Яков Абрамович занял кафедру русского языка, литературы и цивилизации. А в 1955 году мы с женой отправились на летний отпуск в Калифорнию и, после Сиатля и Беркли, где я прочитал в университете публичную лекцию о "Праве убежища" (По существу лекция была посвящена "насильственной репатриации", или, проще, – выдаче, по настоянию советской власти, английскими и американскими властями русских военнопленных и невоеннопленных.), попали в Пало Альто. Отсюда Позины повезли нас на юг к океану, в чудесный Кармел. Это было последнее предсмертное путешествие {181} жены. Позины пробыли с нами несколько дней, а месяц спустя отвезли нас обратно в Пало Альто, жену – прямо в госпиталь.

Вместе провели мы сравнительно недолго, но условия, в которых мы были и исключительная предупредительность со стороны Позиных, особенно Францес, сократили обычные сроки, которых требует прочное сближение. Я стал пожизненно их моральным должником. Но всё это, повторяю, произошло много позднее того, когда мы, не без удовольствия покинув в феврале 1946 года Боулдер, расстались и с Позиными.

Наши слушатели Морской Школы восточных языков, как и в Корнеле, были прошедшие высшую школу, но, в отличие от корнельских, не нижние чины армии, а младшие офицеры флота. И среди них были слушатели охотно, даже с увлечением изучавшие русскую премудрость, были и отбывавшие уроки – или лекции, – как тяжелую повинность. Были попавшие в школу по назначению, то есть независимо от своего желания, по начальственному усмотрению, были и добивавшиеся этого собственной настойчивостью, чаще чтобы избежать назначения на корабль, чем из интереса к восточным языкам.

Были очень даровитые, занявшие вскоре кафедры по русской истории или литературе, как Мартин Мэлия, в университете Беркли, Томас Шоу в Висконсине, Хью Мак Лейн в Чикаго, Руфус Мэтисон в Нью-Йорке, Кенет Харпер в Лос-Анжелос и др. – до 15 профессоров. Но были и бездарные, невежды и лентяи.

Как в Корнеле, мне посчастливилось иметь дело как будто с элитой учащихся. И всё же иногда приходилось удивляться их крайней неосведомленности. От одного слушателя я услышал вопрос о местонахождении Чехословакии – в Азии? .. Но это было всё-таки исключением. Бывали, однако, и другие неожиданности. Одна моя группа состояла вся из юристов, то есть закончивших свое юридическое образование в университете. И вот ни один из входивших в эту группу юристов не слыхал имени Жан Жака Руссо и не читал "Общественного договора", и только один знал о существовании "Крейцеровой сонаты", не Толстого, конечно, а Бетховена.

Не хочу этим сказать, что прошедшие чрез мои аудитории за два с половиной года, примерно 400 американских студентов, были недостаточно культурны или образованы. Нет, но их образование и умственные интересы были направлены и устремлены не на то, на чем сосредоточивались, преимущественно, внимание и интересы студентов в Европе и, в частности, в России. И со своей точки зрения они могли считать меня – и, конечно, считали – недоразвитым, потому что я никак не мог усвоить, неспособен и по сей день, постичь увлекательную страсть и даже самую процедуру национальной американской игры в мяч – "бейсбол", которая захватывает американцев с самого раннего возраста и не оставляет их равнодушными даже перед лицом смерти в Корее и Вьетнаме.

Средний американский юрист мало осведомлен в основах правоведения, входивших обязательным элементом в формирование российских – не советских юристов. Больше того: как правило, {182} американские юристы считают эти основы излишними для практической юриспруденции, сводящейся к знанию прецедентов и умению толковать закон в его задании и применении. Вполне серьезно и с глубоким убеждением в своей правоте, мои студенты доказывали мне, что только в обладании всех секретов американского футбола можно понять и оценить план высадки на Нормандском побережье, осуществленный генералом Айзенгауэром. При этом на доске воспроизводилась мелом схема плана, который непосвященному в таинства американского спорта иноземцу представлялся вариантом Ганнибаловской мудрости о преимуществах "клещей" для атаки противника.

Чтобы сказанное не производило впечатления одностороннего и тенденциозного подхода со стороны, приведу слова одного из деканов университета на приеме, на который и мы, преподаватели Школы, были приглашены. Декан спросил, какого я мнения о наших студентах? Положение создалось трудное. Декана я не знал, видел его в первый раз. Не получив еще американского гражданства, я жил в Америке на положении "резидента" и предпочел уклониться от определенного ответа. За меня ответил сам вопрошавший: мне кажется, студенты недостаточно работают мозгами, – больше ногами ...

Среди преподавателей было несколько перешедших вместе со мной, Мещерскими и Жарих из Корнела. Но большинство было мне незнакомо и, даже познакомившись, мы встречались лишь в Школе или в связи с ней, а не в личном порядке. Ближе всего из ранее мне известных лишь по имени, я сошелся с Григорием Осиповичем Бинштоком, чрезвычайно почитаемым в меньшевистских кругах.

За полтора года совместного пребывания в Школе почти все 10-минутные перерывы – прогулки по кэмпу между уроками-лекциями, мы с Бинштоком проводили вместе в беседах. Он был интереснее других, потому что знал больше многих, как, вероятно, был и наиболее образованным из всех русских преподавателей Школы второй половины 1944 – начала 1946 гг.

Он был – или старался быть – "еретиком" во многих отношениях. Не только политически, а и в более глубоком, "мировоззренческом" отношении. Независимость его взглядов часто сопровождалась парадоксальностью, а то и явной "неувязкой". Меньшевик по партийной принадлежности, он резко осуждал правых меньшевиков – Абрамовича, Далина, Шварца, Николаевского, с которыми связан был общей политической работой в России, и, осуждая их "справа", более чем сочувственно отзывался о лидере левых меньшевиков Дане. Правда, Биншток был связан с последним по родственной линии, но это, конечно, не могло служить для него критерием политической оценки – по существу совсем не радикальной.

Через два года после того, как Морская Школа была закрыта, проф. Позин прочитал доклад на Дальнезападном совещании Американской ассоциации преподавателей славянских и восточноевропейских языков об "Опыте интенсивной тренировки в русском языке в Морской Школе языков". Доклад тогда же появился в Портлендском журнале "В помощь преподавателю русского языка в {183} Америке". Из этого журнала я узнал многое, чего не знал, будучи одним из действующих лиц, о которых говорилось в докладе, – без упоминания, конечно, имен. Так, оказывается, выбор учебного персонала был "главной проблемой, причинявшей наибольшие заботы" организаторам русского отдела Школы. Преподавателей не хватало: более или менее опытные не желали прерывать своего регулярного преподавания в университете ради временной службы. Пришлось прибегнуть к помощи образованных русских, не имевших никакого опыта (или весьма незначительный) и приготовить детальную программу, которой они должны были следовать. За более чем 25 лет до этого времени (1944) не было волны иммиграции из России. Это означало, что нам приходилось рассчитывать на лиц с дореволюционным русским образованием, и потому средний возраст преподавателей был значительно выше 50 лет".

Я прибавил бы к этому из "внутреннего" опыта общения с коллегами, что среди них оказались не только не имевшие никакого педагогического стажа и опыта, но даже не говорившие правильно на языке, который им предстояло преподавать. Они составляли, конечно, исключение, но один из них, с высшим агрономическим образованием, без стеснения в частном разговоре говорил: "мы хочим", "они хочут" ... Бывало и другое. Только из доклада Позина узнал я также, что переобремененный административными обязанностями, преподаванием и наблюдением за преподаванием других лиц, Позин назначил себе в помощь наблюдателей за преподаванием их коллег, – "старшего" в группе. Студенты сразу же прозвали этих старших учителей "гаулейтерами" (их обычно было шесть или семь) – уточнил автор. Должен сказать, что за полтора года пребывания в Боулдере, я никогда не слыхал даже о существовании в Школе такого института: не был сам "гаулейтером" и не был никому подчинен, кроме Позина и Шоу.

Мне Школа была обязана – до ознакомления с докладом Позина я считал себя обязанным Школе – приглашением в состав преподавателей трех лиц: совместно с Бинштоком мы рекомендовали известного мне лишь понаслышке меньшевика Бориса Исаевича Волосова; Самсона Моисеевича Соловейчика, моего партийного единомышленника, захворавшего в Нью-Йорке на непривычной физической работе у станка, и, главное, – Александра Арнольдовича Койранского, старого моего приятеля еще с московских времен.

Не помню как, до меня дошло, что Койранский, блестящий на все творческие дела мастер, находится длительно в материально трудных условиях. И это в Америке! После двадцати лет пребывания! .. Я знал его еще 14-летним учеником гимназии Крейман, довольно распущенным, но и тогда выдающимся подростком, говоруном с отличной памятью, находчивым и занимательным. Он стал художником по образованию и профессии, но был и беллетристом, художественным и театральным критиком, известным всей художественной, театральной, литературной и купеческой Москве. Он знал Москву превосходно – не только ее архитектуру и людей, но и ее рестораны, кабаки, скачки, бега, лихачей и наездников.

{184} Как и оба его старших брата, Александр Койранский был завсегдатаем московского литературно-художественного кружка, в котором не только играли в карты и хорошо ели, но и выступали публично писатели и поэты. Нередко выступали в прениях и Койранские – все трое, один за другим. Все говорили свободно, если и недостаточно убедительно, то напористо и щеголяя множеством цитат на память из самых глубокомысленных источников. Все трое были очень способны – младший, Александр, может быть способнее братьев, славился остроумием и был любимцем очень многих. Он был близок к артистам Художественного театра, а Василий Качалов был его интимный друг. Высоко ставил его и сам Станиславский, обратившийся к его помощи, когда в 1923 году очутился в Америке и задумал издать свою знаменитую "Систему" по-английски.

Станиславский обращался к Койранскому за помощью не только по техническим вопросам, – кому предложить издание книги в Германии и Франции. Он давал ему carte blanche на установление плана книги, хронологически или по этапам развития "системы", – разрешал ему "сокращать" и "выкидывать", что найдет нужным, не считая себя, Станиславского, "судьей, что интересно и что нет". Надо ли прибавлять, что все эти просьбы и полномочия сопровождались выражением лирических чувств, искренней и глубокой признательности и даже "нежной любви" к Койранскому. Он эту техническую помощь в переводе, редактировании и формулировке отдельных частей книги, как умел и понимал, оказывал, несмотря на то, что ко многим установкам в книге относился критически.

После многочисленных, хотя всегда случайных, встреч с Койранским в Москве, я встретил его после долголетнего перерыва в Париже в 1920 году. Это был уже не прежний Койранский, подававший надежды. Это был уже заслуживший шпоры и общее признание на театральном, литературном, художественном поприщах, изрядно потрепанный жизнью, разочарованный и умудренный не только тем, как она прошла, но и как он ее провел. Всё такой же веселый и блестящий острослов, он по-прежнему сохранил способность воспроизводить на память огромные отрывки из знаменитых латинских, греческих, французских, немецких, английских и, конечно, русских авторов.

Встреча с Койранским совпала по времени с организацией журнала "Современные Записки". И, по моему предложению, редакция пригласила безработного Койранского взять на себя обязанности секретаря журнала. Он согласился и успешно выполнял свою работу, поучая попутно и малоосведомленных в технике издания журнала членов редакции. Александр Арнольдович написал для первого номера журнала о "Театре в Англии". Но эта работа была не по Койранскому, не по его активным интересам и, главное, – не могла противостоять воздействию такого искусителя, как Никита Балиев. Создатель московской "Летучей Мыши" был давний приятель Койранского, высоко ценивший разнообразные его дарования и, организуя поездку "Летучей Мыши" в Америку на гастроли, он {185} предложил Койранскому поехать вместе с труппой в качестве художника-декоратора и помощника режиссера. Койранский, конечно, не устоял перед лестным и интересным ему предложением по "специальности" и поехал. "Современные Записки" лишились секретаря и не обрели нового, а Койранский попал в трудное положение, когда "Летучая Мышь" не имела в Америке материального успеха, на который рассчитывала, и вынуждена была ликвидироваться. В числе других и Койранский оказался без заработка и перебивался различной работой, в том числе редактированием (подготовкой к выпуску) книги Станиславского по-английски.

Другим заработком, связанным тоже с театром, было прохождение Койранским роли Отелло с прославившимся позднее негритянским артистом и певцом Полем Робсоном. Второе издание Большой Советской Энциклопедии, вместе с портретом Робсона, посвящает почти целый столбец его восхвалению как выдающегося певца и "прогрессивного общественного деятеля" Америки. При этом особо отмечается "широкое признание исполнения им роли Отелло". Естественно, что Робсон сохранил на долгие годы признательность к своему наставнику, не имевшему ничего общего с его прогрессивно-коммунистическими взглядами, но способствовавшему раскрытию заложенного драматического дарования. В этом можно убедиться по случайному факту.

Когда мы с Койранским очутились на одинаково нам обоим несвойственном амплуа преподавателей русского языка в Боулдере, туда приехала труппа с Робсоном во главе для исполнения прогремевшей в Америке музыкальной драмы Гершвина на негритянскую тему, "Порги и Бесс". Университетский театр был, конечно, переполнен. Успех артисты имели громадный. По окончании спектакля за кулисы направились желавшие приветствовать и поблагодарить Робсона. Выстроилась длинная очередь. Но первым был принят Койранский, а не университетские нотабли с президентом во главе.

Несмотря на многие и разные дарования, Койранскому в Америке не повезло, и он не раз нуждался в заработке. Когда мне стало о том известно, я написал, не согласится ли он заняться тем же, чем вынужден заниматься я. От него вскоре пришло согласие, я переговорил с Позиным, и Койранский был приглашен. Не могу сказать, каков он был на новом поприще. Слышал, что его "уроки" были очень занимательны, что было естественно: он был занимательный рассказчик, имел что рассказать и свои рассказы часто наглядно иллюстрировал мелом на доске. У нас с женой Койранский всегда был желанным гостем. Тщательно приодетый в тот же единственный свой "выходной" костюм, с носовым платочком в верхнем кармашке пиджака, с тростью в руках, чуть ли не в перчатках, с неизменной коробкой конфет и усвоенной в Москве привычкой целовать ручки дамам, Койранский незамедлительно становился "душой общества" или центром внимания, – особенно когда начинал рассказывать о прошлой Москве.

Другим моим "ставленников" в Боулдере был мой политический единомышленник Соловейчик. Наш общий друг Шварц сообщил, что Соловейчику не под силу физический труд и я "должен" {186} его устроить преподавателем. От меня это не зависело, но я немедленно обратился к Позину, который отнесся положительно к моей просьбе. Соловейчик с женой вскоре приехал и имел успех у слушателей. Он читал свои лекции-уроки внятно и просто. Приглашал к себе на чаепитие студентов и между ним и последними установились хорошие отношения.

Однако, наши отношения, насчитывавшие десятки лет согласованной работы, вскоре разладились. Началось с политических или даже тактических несогласий, а кончилось ухудшением и личных отношений. В течение всего времени, что он пробыл в эмиграции, в Берлине, Париже и Нью-Йорке, Соловейчик не переставал быть правоверным последователем и ближайшим помощником Керенского по редактированию и изданию "Дней", а потом "Новой России". Он писал и у нас в "За Свободу", всегда отстаивая эсеровские взгляды умеренного толка. И вдруг в Боулдере решил занять самостоятельную позицию, не считаясь с прежними своими же взглядами и отношениями. Он стал "косить влево": мы видели, до чего нас довела постоянная связь с кадетами, говорил он, попробуем быть самими собой, не оборачиваясь на них. Практически это ни к чему не вело, – в то время не привело и Соловейчика. Но это предопределило наши взаимоотношения, которые возникли и питались партийно-политической солидарностью. Наступило охлаждение, которое затянулось и углубилось с последующим продвижением Соловейчика еще дальше влево.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю