Текст книги "Годы эмиграции"
Автор книги: Марк Вишняк
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)
Этой работой я был занят тоже четыре месяца. Работал без увлечения. Проблематическая часть была для меня ясна, я проработал ее, когда готовился к лекциям в Академии Международного Права, а потом к напечатанию их. Это мне, конечно, пригодилось, и я воспользовался кой чем для общего введения. Но существо должно было заключаться в новом, конкретном и текущем, фактическом материале, более или менее однообразном. Рукопись я обязан был сдать по-английски, что требовало ее перевода и, следовательно, должно было уменьшить и без того небольшой гонорар. В этом отношении мне повезло. Мой приятель и товарищ Мендель Осипович Левин, один из четырех редакторов и сотрудников {145} нашего непериодического эсеровского журнальчика "За Свободу", который мы стали издавать по приезде в Нью-Йорк, решил оказать дружескую услугу и взять на себя перевод моей работы почти бесплатно – за 75 долларов. Это была, конечно, только видимость вознаграждения за потраченный труд. Но Левин был не только милейший и услужливейший товарищ. Значительно старше меня, он несколько отошел от всяких дел отчасти из-за возраста, отчасти из-за пониженного слуха. Не располагая лишними средствами, он всё же и не нуждался, и перевод был для него занятием, близким к развлечению. Как бы то ни было, я и тогда, как и сейчас, чувствовал себя крайне ему признательным и избегал ему докучать даже тогда, когда у меня возникали сомнения относительно понимания переводчиком – инженером по образованию – юридических нюансов текста.
Чтобы закончить повествование о судьбе этой рукописи, приходится забежать вперед на два года, если не больше. Несмотря на войну, Комитет продолжал свою издательскую деятельность, но с изданием моей книжки дело не двигалось. Размеры написанного мною значительно превысили намеченные четыре листа. Но и это не вызвало никакой реакции. Когда проездом из Корнела в Колорадо я побывал в Нью-Йорке и зашел справиться, в каком положении моя рукопись, Сегал сообщил, что по обстоятельствам военного времени вышла задержка, но, он надеется, всё вскоре наладится, и книжка выйдет. Прошло еще года полтора... Я терпеливо выжидал. Наконец, послал запрос с напоминанием, что рукопись – не табак и не вино, если ее "выдерживать", она теряет, а не выигрывает. Не получив ответа, я решил, что терять нечего, и написал, как мог, по-английски, слишком пространное письмо с изложением истории вопроса – судье Проскауэру, главе Комитета, и фактическому руководителю делами Джону Слаусону. Немедленно получился телеграфный ответ – работа будет напечатана не позднее двух недель. Так и было. Опять написанное мною – двумя годами раньше – было сведено к размерам солидной, убористым шрифтом напечатанной брошюры. Профессор Готшалк предпослал ей предисловие, в котором подчеркнул значение, которое приобрела проблема бесподданых после первой мировой войны и, повторно, после второй. В заключение помянул и меня добрым словом.
В прошлом, не сдав еще окончательно свой "Трансфер населений", я вынужден был думать о следующей работе и о будущем ее заказчике. В подобном же положении я очутился снова. И задолго до выхода в свет "Положения о бесподданых", я уже задумал новую работу, с предложением напечатать которую обратился к четвертой еврейской общественной организации, тоже интересовавшейся во время войны издательством политико-юридических книг.
Это был тот же привезший нас в Америку Еврейский Рабочий Комитет. Я знал по имени, но не был знаком с его заправилами: Минковым, Хенкином, Патом, Табачником и другими. Не помню, с кем я договорился предварительно относительно темы, гонорара, объема и срока приготовления рукописи. Но прямого отношения к публикации никто из названных лиц не имел. Они только стояли во {146} главе и решали. Дело мне пришлось иметь с редактором "Бюллетеня", издававшегося от имени Комитета.
Им был в прошлом румынский адвокат, недурной человек, по имени Иосиф Киссман, средних лет и способный, но никак не квалифицированный, чтобы направлять и редактировать специальную историко-политико-юридическую работу. Киссман занял место редактора и оказался несменяемым в Рабочем комитете на том же основании, на каком это произошло, после возвращения в Бельгию профессора Готшалка, с Сегалом: обоим им посчастливилось быть "первыми пришедшими" (primi venientes).
Темой будущей книжки я взял Международную Конвенцию против антисемитизма. Остановился я на ней под влиянием нескольких факторов. Прежде всего не хотелось писать, как предыдущие работы, – "лицом к прошлому", к тому, что было, но обнаружило свою непригодность и потребовало поправок и усовершенствований. На сей раз я намеревался дать не столько критику, сколько еще не испытанное на практике положительное и сравнительно новое. Самую тему мне подсказала изданная в Риме в 1932 году неизвестным мне автором, проф. Гвидо Тедески (Tedeschi), брошюра в 34 страницы "Международная Конвенция против антисемитизма" ("Una Convencione Internazionale Contra l'Antisemitisme").
Памфлет этот на итальянском, немецком и английском языках только в самом общем виде намечал тему. Стараясь задним числом объяснить выбор темы, допускаю, что свою роль сыграла господствовавшая к концу войны переоценка значения международных соглашений и конвенций.
Как бы то ни было, тема была одобрена и работать над ней было чрезвычайно поучительно, – не столько даже юридически, сколько историко-политически. Юридически я конструировал рекомендуемую конвенцию по образу существовавшей конвенции против порнографии. Исторически же особенный интерес для меня представили папские буллы, в которых наместники Христа на земле на протяжении веков не переставали рекомендовать князьям церкви и пастве гонения и преследование евреев, как христопродавцев и богоубийц. Только в качестве редкого исключения булла проявляла как бы гуманность к евреям, довольствуясь призывом к ограничению их в правах, иногда самых элементарных и существенных, а не к более жестокому отмщению. Знакомясь с этими буллами, мало кто мог представить себе, что святейший престол может занять такой папа как Иоанн XXIII или даже Павел VI. Это может служить показателем, как при сохранении той же формы возможно радикальное изменение даже закостенелой церковной традиции.
Книжка потребовала от меня больше четырех месяцев усидчивой работы, и, по совету причастного к Рабочему комитету Эстрина, я обратился к влиятельному в решении финансовых дел Баскину, секретарю Арбейтерсринга (организации, ведавшей послеобеденным школьным образованием, кладбищами и другим и объединяющей свыше 50 тысяч еврейских рабочих) с указанием, что ассигнованного мне за книгу гонорара в 500 долларов мне не хватит на {147} самую скромную жизнь. В результате интервенции Баскина Рабочий комитет ассигновал дополнительно 250 долларов. Одновременно мне улыбнулась Фортуна там, где до того я всё время терпел неудачи.
Уже тогда, когда я писал свои книжки для еврейских учреждений, я подал прошение в фонд Рокфеллера о предоставлении мне ассигновки для написания в течение года работы о федерализме в России и Европе. Не получая ответа в течение нескольких месяцев, я отправился в Рокфеллеровский фонд за справкой. Секретарь, кн. Макинский, достал мое "дело", откинулся в своем кресле и, просмотрев бумаги, сообщил: "Ваше прошение не удовлетворено. Крайне удивляюсь этому, рекомендации вы получили блестящие" ...
Отзывы обо мне давали профессора Мих. Мих. Карпович и Мих. Иван. Ростовцев. Позднее я не удивился, что отзыв Карповича не имел успеха: он не один раз старался мне оказать содействие и ни разу в этом не преуспел. Во многих отношениях редкий человек и общественный деятель, Михаил Михайлович никому не отказывал в помощи. Естественно, что его рекомендации расценивались теми, к кому были обращены, невысоко – даже не по теории предельной полезности, чем больше или чаще, тем дешевле, а вследствие всем известного его благорасположения ко всем. Иное дело проф. Ростовцев, который мог меня знать только по "Современным Запискам", с радостью печатавших всё, что он давал, и даже, в порядке редчайшего исключения, с иллюстрациями. Я не был уверен, что он согласится меня рекомендовать, и в том, что рекомендация будет достаточно положительная.
У меня нет оснований сомневаться в словах Макинского, и потому отказ Фонда Рокфеллера, несмотря на отзыв такой знаменитости, как Ростовцев, я склонен объяснять так же, как и последующий отказ Фонда Гугенгейма, куда я обратился по совету, настоянию и рекомендации моего приятеля проф. Мих. Саул. Гинзбурга, хорошо осведомленного о тамошних порядках. Свои неудачи я склонен объяснять тем, что не имел американского гражданства и по возрасту приближался к "неблагоприятствуемым" в Америке, – мне было немногим больше шестидесяти.
Мое объяснение было вскоре опровергнуто сравнительно скромным, по сравнению с другими учреждениями подобного рода – Social Science Research Council, которое ассигновало мне в 1943 году тысячу долларов для окончания книжки о Конвенции против антисемитизма. Эта ассигновка была сделана, по предоставлении мною подробного плана уже написанного и проектируемого, несомненно благодаря интервенции тогдашнего генерального секретаря учреждения проф. Мозли. Меня познакомили с Мозли в библиотеке "Совета по внешней политике" и между нами установились дружеские отношения, продлившиеся годы. В последнее время мы встречались много реже и не завтракали вместе, как в былое время, когда я не раз обращался к Мозли за советом или содействием. С ним мне пришлось иметь дело и выработать соглашение о передаче мною и д-ром Коварским, как душеприказчиками нашего товарища и друга Владим. Мих. Зензинова, архива последнего в возглавленный Мозли Русский Архив при Колумбийском университете. {148} Соглашение предусматривало передачу архива Зензинова одному из книгохранилищ в Москве после того, как в России установится демократический строй, – по признанию президентов трех университетов: Колумбийского, Гарвардского и Иейльского. За Колумбийским Архивом сохраняется право снять копии с документов, которые могут его интересовать.
Книжки об апатридах и о международной конвенции получили одобрительные отзывы в печати. Помню рецензию проф. Тимашева в "Новом Журнале" и отзывы в издании авторитетного Institute of International Affairs в Лондоне (январь 1947 г.), и иерусалимском "Гаарец" и др. Н. С. Тимашев отметил, что мой "труд на английском языке следует тем более приветствовать, что англо-американская практика склонна отрицать самоё возможность бесподданства и в особенности потому, что именно Соединенные Штаты, с их огромным престижем в международных делах, могли и должны были бы взять на себя инициативу международной конвенции, которая сделала бы невозможным (поскольку международное право способно что-либо сделать невозможным) как бесподданство, так и его не менее уродливый противовес – двойное подданство".
Как уже отмечалось, когда я писал свои книжки, я в то же время не переставал думать о том, что будет после окончания каждой из них, и продолжал забрасывать свои "удочки" в поисках нового "улова", хотя бы временного, если на постоянный рассчитывать не приходилось. Такой "удочкой" было и мое обращение к бывшему товарищу и приятелю Питириму Александровичу Сорокину, достигшему в Америке самых высших степеней академического признания. На мое письмо Сорокин скоро отозвался очень любезно по форме, но отрицательно по существу и, главное, совершенно непостижимо – по мотивировке. Чтобы это стало яснее, позволю себе отклониться несколько в сторону и рассказать о наших прежних отношениях с Сорокиным.
Мы познакомились в 1917 году в Петрограде в Особом совещании для выработки закона о выборах в Учредительное Собрание. Оба были эсерами и входили в состав Центрального исполнительного комитета крестьянских депутатов. Сорокин был и делегатом этого Комитета в Особом совещании, в котором был и одним из докладчиков и участников в прениях. Избранный членом Учредительного Собрания, он усердно занимался разработкой законопроектов, подготовлявшихся соответствующей комиссией эсеровской фракции членов Учредительного Собрания. Я председательствовал в этой Комиссии, а Сорокин был одним из докладчиков. Но на заседание Учредительного Собрания он, к сожалению, не мог попасть, так как за несколько дней до того, арестованный чекистами, был заключен в Петропавловскую крепость. Мне лично Сорокин был очень симпатичен. Нравилось его открытое лицо, непосредственность и простота, которые сказывались в стиле его речи и печатных работах. Характерный для него перечень: во-первых, во-вторых, в-третьих – даже поражал своей элементарностью в научной или наукообразной работе. Сорокин бывал у меня в Москве в {149} родительском доме. И вместе с Фондаминским и Коварским, мы с Сорокиным редактировали и писали в недолговечных "Возрождении", потом "Сыне Отечества", которые фракция эсеров, членов Учредительного Собрания, после разгона последнего издавала в Москве весной 1918 года.
Когда после этого мы расстались, мы на долгое время потеряли друг друга из вида. Случайно и неожиданно мы встретились в Париже в 1936 году, когда Сорокин приехал с поручением от Гарвардского университета пригласить на празднование 300-летия университета наиболее достойных французских ученых. Мы очень обрадовались друг другу и, вопреки англо-американскому воздержанию от поцелуев с мужчинами, публично расцеловались. Питирим Александрович повел меня к себе в отель тут же поблизости от Лувра, на Рю Риволи, – гостиница была хорошая, но не первоклассная. Мы долго дружески беседовали. Сорокин вкратце рассказал, как дошел он до жизни такой и стал настолько "богат и славен", что от него зависело, кому из известных европейских ученых выпадет на долю почетное и заманчивое путешествие в Америку. Не без некоторого смущения он говорил, как добиваются приглашения в Гарвард: у него в гостинице стояли очереди. Рассказал он мне и другое – до того мне неизвестное, – как он выехал из России и, пробыв несколько лет в Праге, попал в Америку. Из России его выпустили с разрешения самого Ленина, которому Сорокин написал заявление – прошение о том, что отказывается от политической деятельности, признав себя к ней непригодным, и возвращается к тому, чем занимался всю жизнь, к науке, и потому просит главу Совнаркома разрешить ему выезд за границу для научной работы.
Ленин разрешение такое дал, но заключенное им с Сорокиным своеобразное "джентльменское соглашение" оба они и нарушили. Ленин, дав разрешение, тут же с места пустился в полемический карьер: начал с указания на личное разочарование Сорокина, как свидетельство краха противников Октября, а кончил издевательством над партией социалистов-революционеров, в которой командные высоты занимал Сорокин.
Письмо последнего к Ленину, как и ответные статьи Ленина, я прочел в советской печати много позже.
Возвращаясь к ответу Сорокина на мой запрос о возможности публиковать мои работы, должен сказать что поразил он меня тем, что и не ученый, а тем более профессор философии не мог не заметить совершенно явного заколдованного круга, заключавшегося в его словах: "пока вас не знают, никто вас печатать не будет, а когда узнают, тогда станут ... Вот я могу печатать, что хочу и сколько хочу!.." Ну, а как сделать, чтобы меня узнали, – этот вопрос, очевидно, Сорокину в голову не приходил, как не счел он нужным упомянуть и о том, как же он сам начал печататься, не будучи еще известен и прославлен?! Софизм Сорокина и фактически не выдерживал критики.
Давид Далин, очутившись в Америке, не имел ни одной напечатанной на каком-либо языке книги, но свои "удочки" он забросил много удачнее моего. Он обратился, если не ошибаюсь, к семи издательствам, существовавшим при более крупных {150} университетах с предложением написать книгу о советской внешней политике. И заброшенная в издательство при Иейльском университете "удочка" принесла обильный улов: напечатанная на указанную тему книга имела успех и повлекла за собой ряд других книг, сделавших Далина в Америке авторитетом по вопросам советской политики.
Всего этого я не знал, когда получил письмо Сорокина. Но решил переписку не продолжать, явного софизма его не вскрывать. Когда же довелось встретиться с ним в последний раз, – СССР и США были вовлечены в войну, мы касались очень острых и болезненных вопросов, но, конечно не этого. К Сорокину я попал, приехав в Бостон по приглашению Карповича, который, конечно, знал Сорокина не только как коллегу по Гарварду, но и по разным русским общественным делам, но был с ним не близок.
Карпович вел очень трудную жизнь. Единственный кормилец семьи из шести душ, он выполнял некоторые обязанности и по домашнему хозяйству, помимо того, что был обременен академическими и перегружен общественными. Михаил Михайлович повел меня на свою лекцию за полчаса до ее начала, чтобы на двух досках мелом начертать краткий конспект того, о чем он будет говорить (из курса по русской истории) и что студенты могут не только прослушать, но и записать или воспринять и слуховой, и зрительной памятью.
Аудитория у Карповича состояла приблизительно из 400 слушателей; два ассистента помогали ему исправлять студенческие работы. Лекцию он прочел мастерски. Его любили и уважали коллеги и студенты. И поделом. После лекции Карпович повел меня по достопримечательностям Гарварда, в известную своими книжными богатствами библиотеку и проч. Обзор кончился завтраком в университетской столовой, где я познакомился с некоторыми коллегами Карповича. Настало время нам с Карповичем расстаться и мне отправиться к Сорокину.
Прием был любезный. Хозяин угостил крепкими напитками, познакомил с женой, милой, приятной наружности, о которой ничего больше сказать не могу, так как, просидев очень короткое время, необходимое для соблюдения приличия и гостеприимства, хозяйка удалилась. Познакомился я и с сыновьями Сорокина, крестниками Кусевицкого и, если не ошибаюсь, Ростовцева. Они не рисковали говорить с незнакомцем по-русски, слабо владея этим языком. Да и как говорить, когда и Сорокин сам, при всей его образованности, разучился говорить без ошибок на родном языке. Когда я по-приятельски обратил на это его внимание при встрече в Париже, он не стал спорить, а только, как бы в оправдание, заметил: "у нас все разучились говорить правильно, и Кусевицкий, и Ростовцев". На что я возразил: как говорит Кусевицкий я не слыхал, но Ростовцев говорил безупречно: я слышал его доклад на вечере "Современных Записок" в Париже.
Просидев часа полтора, – никакого разговора, интересного или запомнившегося, не вышло, – я стал собираться "домой", на вокзал, чтобы ехать в Нью-Йорк. Сели в машину. Сорокин за шофера, я рядом. Не помню, как зашла речь о войне. Начавшийся мирно {151} обмен мнениями кончился неблагополучно. Я желал победы противо-гитлеровской коалиции, но советскую власть считал нужным поддерживать лишь по необходимости, в меру военных нужд или – с оговорками. Сорокин был безоговорочным советским патриотом и чем дальше – становился всё большим супер-патриотом, даже в ущерб признанию преимуществ американского государственного строя. Я же настаивал не только на праве, но и политическом долге относиться к Сталину по меньшей мере не менее критически, чем к Администрации Рузвельта и кабинету Черчилля относились патриотически настроенные и лояльные американцы и англичане. На этом мы с Сорокиным, советофилом недавнего призыва, распростились мирно, но разошлись навсегда (В опубликованном им "Дневнике" Сорокин вытравил многие следы своей прошлой политической деятельности, как члена партии социалистов-революционеров и своего сотрудничества с нею. По данным биографических справочников "Кто – кто в Америке" (Who is Who in America) на протяжении разных лет можно легко проследить, как менялось отношение Сорокина к своему политическому прошлому.).
Только раз после этого помянул меня Сорокин добрым словом, – правда, лишь попутно и заодно с другими. Это было в его ответном письме 30 октября 1943 года на посланную Робинзоном книгу "Были ли договоры о меньшинствах провалом". Благодаря за "научную работу", Сорокин выразил личное удовлетворение от того, что "его старые друзья М. Лазерсон и М. Вишняк в значительной мере этому содействовали". Он приносил также свои поздравления, выразив сожаление, что эта "ценная монография не была углублена за пределы намеченных ею рамок в подлинные причины провала". По давнему убеждению Сорокина, последняя причина была "в современной культуре и обществе".
Я остановился, может быть с излишними подробностями, на Питириме Сорокине и наших с ним отношениях, потому что он занимал совершенно исключительное положение в американской академической и научной жизни, да и в международной науке тоже он пользовался признанием и даже авторитетом. Достаточно сказать, что уже в 1937 году Сорокин председательствовал на международном съезде социологов и состоял членом академий наук и искусств во многих странах, напечатал огромное множество научных томов, составленных им самим или другими учеными под его руководством. Можно, конечно, быть разного мнения о ценности творчества Сорокина и, в частности, например, его метода установления эстетического вкуса античного мира путем измерения, по изображениям судя, у прославленных красавиц и красавцев их протяженности, с головы до торса (благородной части туловища) и от торса до пят (низменной его части) и соотношения между этими частями; или его утверждение будто великие люди большей частью люди большого роста, и т. п. Но это уже другая проблема.
Вероломное расторжение Гитлером его "спаянной кровью дружбы" со Сталиным, сопровождавшее вторжением в Россию 22 июня 1941 года, и не многим менее вероломное нарушение вашингтонских {152} переговоров Японии с США и разгром американского флота в Перл Харбор 6 декабря были совершенно неожиданны для очень многих.
О первом меня известил рано утром по телефону Коварский. Мы оба были потрясены и взволнованы и обменялись не столько мнениями, сколько ощущениями. У меня оно было двойственным и противоречивым. С одной стороны, ужасы войны, предстоявшие России, Москве, всем и всему, мне лично наиболее близкому и дорогому, не говоря о том же с общечеловеческой и принципиальной точки зрения. А, с другой стороны, – всё же и чувство облегчения от сознания, что с России будет снято, наконец, позорное клеймо и ярмо, которые наложили на нее ее властители, соучастием в борьбе на стороне Гитлера против демократий Запада и, главное, – что судьба Гитлера теперь решена, предрешена тем самым и судьба культуры, в октябре 1940 года висевшей на волоске, на героизме нескольких десятков английских летчиков.
По существу такой же была реакция и на сообщение по радио о нападении японской воздушной эскадры на абсолютно того не ожидавшую и к нападению не подготовленную эскадру Соединенных Штатов. Это было в воскресенье, около полудня, мы были приглашены к завтраку жившей в том же доме Верой Ивановной Рудневой. Вместе с нами были приглашены и Прегель с женой, дочерью Авксентьева, которой Руднева приходилась крестной матерью. Мы имели возможность обменяться и мнениями, в которых доминировал не столько американский подход, сколько общечеловеческий, гуманитарный. При этом, как показали последующие события, рисовались преувеличенно оптимистические перспективы относительно хода и срока завершения мировой схватки на жизнь и на смерть между агрессорами и теми, на кого они рискнули напасть. Беглый обмен мнениями был непродуманной импровизацией того, что пришло в голову под непосредственным впечатлением от вызванного сенсационным событием шока. Беспрестанное и всестороннее обсуждение его не прекращалось в течение последующих трех с половиной лет во всех слоях населения и общества, классах, партиях, религиозных объединениях, профессиональных и т. д.
И в близкой мне политически среде, как и в других кругах, с которыми я так или иначе общался, вопрос о войне уже не сходил, конечно, с повестки дня, предопределяя направление и характер деятельности. Еще до нападения Гитлера на Россию приехавшие из Парижа эсеры, начали издавать непериодический журнальчик "За Свободу". Он выходил, как издание нью-йоркской группы партии социалистов-революционеров, и формально был подчинен собранию группы, фактически же – коллективу или редакции, состоявшей сначала из Авксентьева, Вишняка, Зензинова, Коварского и Соловейчика, к которой вскоре присоединился Мендель Осипович Левин (мой переводчик), а потом В. М. Чернов, и из которой выбыли Соловейчик и захворавший и, незадолго до прекращения издания, скончавшийся Авксентьев.
Когда мы начинали "За Свободу", ни у кого и в мыслях не было тем, связанных с нападением Германии на Россию и Японии на США. В небольшом вступлении, написанном, вероятно, {153} Авксентьевым и названном "Наши задачи", они определились довольно элементарно: "Осмыслить происходящее, подвести итоги, осознать ошибки, попытаться наметить стоящие перед нами задачи, – когда это всё было более необходимо, чем теперь И вместе с тем, когда в нашем распоряжении было меньше возможностей, когда было у нас так мало сил, как сейчас? Значит ли это, что мы поэтому должны сложить руки?" И как заключение: "сейчас не время для какой бы то ни было ортодоксии". Наш журнал "свободная трибуна, на которой мы подвергнем обсуждению все мучающие нас вопросы, не боясь впасть в ересь".
Основная или программная статья была за моей подписью – "На чем мы стоим". Не скажу, чтобы в ней было что-либо новое по сравнению с тем, что другие и я не раз писали. Но, начиная новое издание, мы считали необходимым дать краткое резюме – оправдание взглядов и политики, которых партия социалистов-революционеров держалась в прошлом и которые продолжала считать правильными, несмотря на понесенное поражение. Ссылался я при этом и на опыт европейского социализма и на зигзагообразную и двуличную советскую политику. А свыше 231/2-летней неизменно антибольшевистской политике эсеров противополагалось затянувшееся сочувствие к советской власти в Европе и Америке со стороны группировок "пролетариев и банкиров, князей Церкви и дипломатов, социалистов и генералов, пацифистов и масонов", – "даже соглашение Сталина с Гитлером, убив окончательно иллюзии у одних, оставило непотревоженным сознание и совесть у других", и так далее.
Эту статью, повторяю, мы считали необходимой для журнала, как связь между прошлым и предстоявшим будущим. Эта же связь намечена была и статьей, помещенной без подписи, между вводной и моей. Не помню имени автора этой статьи.
Думаю, ее написал Чернов, не подписавший ее, возможно, потому, что то было начало сближения его с нашей группой и он мог не желать "компрометировать" себя публично; а, возможно, мы считали для себя "зазорным" афишировать свое сближение с Черновым. Повторяю: не помню. Но статья и из 28-летнего далека выдержала испытание временем и делает честь автору и изданию. Она считала "ключом ко всей военной политике Сталина" его отношение к Гитлеру, как "ледоколу", пробивающему путь коммунистической революции в замерзшем капиталистическом океане. Указав на "истоки нынешней страшной мировой трагедии", статья подчеркивала – курсивом, – что Сталин "стал не только готовиться к войне, но собственноручно ее готовить". И напрасно "на Западе все ждут, когда, наконец, придет Сталин на помощь. Он не придет", уверенно подчеркивала статья. А в заключение – "Сталин вернул Россию в Европу", что было сущей правдой с той поправкой, что в Ялте и Потсдаме Рузвельт и Черчилль старались бывшее сделать как бы небывшим: на былую связь Сталина с Гитлером поставлен был крест, и сам он был признан не только равноправным с другими победителями, но даже большим триумфатором, чем Рузвельт и Черчилль, {154} таково было мнение не одних только коммунистов, но и русских сверхпатриотически настроенных антикоммунистов во Франции.
Все это происходило до того, как волей Гитлера Советский Союз из его союзника превратился в ожесточенного его врага и союзника западной демократии.
Одновременно с другими не терпевшими отлагательства нуждами и заботами, необходимо было, как уже указывалось, освоить и язык страны, в которой мы поселились. Меня уверяли люди, знавшие наши способности и сами проделавшие такой опыт двадцатью годами раньше, что языком мы овладеем через пять лет. Это представлялось не слишком утешительным, но фактически оказалось оптимистическим преувеличением. Повышенный возраст и отсутствие специальных способностей к усвоению иностранных языков дали себя знать в Америке чувствительнее даже, чем во Франции. Мы с женой усердно посещали публичные школы для взрослых, разбросанные по всему Нью-Йорку для бесплатного пользования ими. Одно время я умудрялся даже посещать две такие школы, помимо специальной вечерней, организованной Новой школой социальных изучений, которую посещала и чета Александрова-Шварц.
Здесь была очень умелая и образованная преподавательница, с которой у нас, новосёлов, произошла однажды крупная размолвка. Она заставляла нас, как ни малограмотны по-английски все мы были, писать тут же краткие "сочинения". Раз темой был – бокс, его роль и значение. Естественно, приезжие "варвары", русские интеллигенты, выступили на защиту человеческого достоинства, и я, в частности, доказывал, что бокс бесчеловечнее даже боя быков, который я видел в Мадриде и который может ссылаться хоть на декоративно-ритуальную сторону зрелища, тогда как у бокса и этого нет, а имеется лишь сплошной мордобой человекообразных на финансовой базе. Наша наставница страстно отстаивала увлечение американцев боксом, как разновидностью здорового спорта, и попробовавшему было сунуться со своим уставом в чужой монастырь пришлось, конечно, претерпеть поражение, усугубленное слабым знанием языка и негодным произношением.
Мы не удовольствовались этой учебой и дважды соединяли полезное с приятным: уезжали летом из невыносимо душного Нью-Йорка на удешевленные курсы английского языка, которые устраивали американские квакеры для приехавших из Европы, по преимуществу из Германии и Франции, интеллигентов. В 1942 году такие курсы были организованы при университете в Ороно, в Мэйне, а в 1943 году – в "прогрессивном" университете Блэк Маунтэн, в штате Северная Каролина. Курсы длились шесть недель и больше. Квакерству уделялось внимание, но в меру, не шокировавшую ни иноверцев, ни инакомыслящих. В начале занятий несколько минут посвящались внутреннему сосредоточению при общем молчании с закрытыми или опущенными глазами, как бы отрешенности от нужд и суетности дня или мира. Потом собравшиеся как бы оживали и возвращались к мирскому и занятиям.