355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Вишняк » Годы эмиграции » Текст книги (страница 12)
Годы эмиграции
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:59

Текст книги "Годы эмиграции"


Автор книги: Марк Вишняк


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)

Я считал себя в безвыходном положении, когда из письма товарища, попавшего из Парижа в Марсель, неожиданно узнал, что за нас – русских и иностранных социалистов, главным образом евреев и других, которым угрожала опасность со стороны наци, – поднялась в Соединенных Штатах кампания в пользу предоставления {121} права въезда в США без обычных сложных формальностей. Я этой вести не хотел – не решался – верить, столь невероятной она мне казалась. Время было военное, и, хотя США еще не вступили в войну, такое попустительство граничило с "чудом".

Именно оно и случилось. Нью-йоркским меньшевикам и эсерам, причастным и не причастным к Еврейскому Рабочему Комитету, удалось через Комитет воздействовать на председателя Американской Федерации Труда Вильяма Грина, а тот в свою очередь обратился уже непосредственно к президенту Рузвельту. Последний считался с мнением Грина и, в порядке исключения, предписал выдать разрешения для въезда в США по спискам, утвержденным Еврейским Рабочим Комитетом. В эти списки наши друзья и единомышленники включили известных им лиц во Франции с семьями, не перечисляя часто даже по имени тех – особенно детей, – кому, по их убеждению, надлежало предоставить право въезда в США.

Убедившись, что сообщение об американских визах достоверно и что мы с женой значимся в том же списке No 1, как и отбывающий в Америку со специальным якобы назначением Дан, мы стали готовиться к отъезду. Но до того мне довелось быть свидетелем печального празднования официальной Францией взятия Бастилии 151 годом раньше.

Виши случайно оказалось постоянной столицей нового, вишийского режима. При переговорах немцы обещали, что правительство Петэна скоро получит возможность вернуться в Париж. Но это обещание, как и многие другие, не было выполнено. Военные действия немцами были приостановлены 24 июня, а 4 июля открылось в Виши Национальное Собрание. Большинством 569 голосов против 80 при 17 воздержавшихся на объединенном Собрании Палаты Депутатов и Сената 10 июля 1940 года положен был конец Третьей республике 1875 года. Маршалу Петэну предоставлено было право обнародовать новую конституцию и осуществлять полноту законодательной и исполнительной власти, то есть полномочия абсолютного монарха или неограниченного диктатора. И 14 июля, вместе с множеством других жителей Виши, постоянных и случайных, глядел я на традиционный военный парад, который принимал Петэн. Тут же можно было видеть Лаваля, Маркэ, перекинувшегося от социалистов в лагерь Лаваля, и других членов правительства, мне неизвестных.

Это было печальное и довольно жалкое зрелище. Перед облаченным в генеральскую форму первой мировой войны героем Вердена продефилировало несколько сот солдат, у которых на лицах видна была не только физическая усталость, но как бы и недоумение от праздничной видимости грустной действительности. Памятник павшим во время победоносной для Франции первой войны служил как бы контрастом павшим и двум миллионам плененных торжествующим противником в этой, второй.

Почти все русские эмигранты, с которыми я встречался в Виши, очутились позднее в Америке. Одним из очень немногих исключений был Милюков, отказавшийся уехать не только в силу {122} возраста, – хотя, известный Америке, он мог бы там занять университетскую кафедру немедленно. Мы простились очень дружески, даже сердечно. Думаю, что и он не предвидел в половине 1940 года, в апогее торжества Гитлера, что через год с небольшим союзник Сталина вторгнется в Россию, а он, Милюков, напишет свою "Правду большевизма" в противовес моей "Правде антибольшевизма" (Об обеих статьях – во второй части книги.).

В Виши мы попали в тот же день, что покинули Париж, и пробыли там до половины августа. Уехать из Виши не представляло затруднений, как и приехать в Марсель. Зато на вокзале в Марселе нас ждала полиция, которая противилась тому, чтобы мы покинули вокзал, а требовала, чтобы мы проследовали, куда хотим, но дальше, так как Марсель переполнен, а у нас не паспорта, а лишь "проходные свидетельства" (laisser passer, a pass). Не помню уже, как удалось нам взять это препятствие, за которым последовали другие. В Марселе власти не давали выездной визы из Франции, пока не будет представлена въездная в другую страну; а испанский консул не довольствовался представлением въездной визы в Америку без предъявления ему въездной визы в Португалию. Все эти барьеры были пройдены благополучно, затянув лишь отъезд на месяц с лишним. И каждый раз, когда мы брали очередное препятствие, невольно вспоминалось с благодарностью, как легко и просто все обошлось у американского консула, снабдившего нас подобием некоего удостоверения личности с узаконением права на въезд в США. Американский консул не требовал от нас и нам подобных паспортов, метрик или других документов, довольствуясь любым удостоверением, что явившееся к нему лицо носит имя, которое значилось в телеграмме No 82 Государственного Департамента от 6 июля 1940 года.

Президенту Соединенных Штатов, вероятно, нелегко было иметь дело с бюрократами из Государственного Департамента. Те никак не были подготовлены к тому, чтобы понять, что нашествие Гитлера на Францию, как в свое время овладение Россией Лениным, – события экстраординарные, не предусмотренные нормальным консульским правом. И они не могли, конечно, одобрить процедуру выдачи "виз", предложенную Грином. Компромисс между пожеланием президента и недовольством чинов ведомства был найден в том, что право въезда в США было предоставлено без всяких формальностей, но – по "неэмигрантской визе". На огромном двухстраничном печатном бланке, озаглавленном "Прошение (Application) о неимигрантской визе", которое каждый из нас должен был подписать, имелась ссылка на слова "Иммиграционного акта 1924 г.": "Я – временный посетитель и намерен покинуть Соединенные Штаты в ожидании предоставления иммиграционной визы". Освобождение от необходимости представить паспорт или другие документы имело особенно большое значение для тех, кому французская полиция, как нам в Виши, не вернула их нансеновских удостоверений личности.

{123} Когда я ехал во Францию в 1919 году, я располагал общественными деньгами – Земско-Городского Союза – и не имел ни гроша своего. Уезжая через 21 год из Франции, я оказался почти в таком же положении материально: опять имел не свои средства, а оставшиеся в кассе "Русских Записок" и принадлежавшие Павловскому. К счастью, наши американские друзья озаботились не только о разрешении нам въезда в США, но и о практическом осуществлении этого: об обеспечении путешествия – сухопутного от Марселя до Лиссабона и океанского – и финансировании нашего существования за это время. Эти средства шли от Еврейского Рабочего Комитета и Еврейского Колонизационного Общества – Хайаса.

Сколько уплатил Комитет за законтрактованные для перевоза всех нас и нам подобных пароходы, мне осталось неизвестным. Знаю только, что путешествовали мы на греческом пароходе "Новая Эллада" сравнительно комфортабельно, мы с женой имели даже отдельную каюту, и за это я возместил – позднее, конечно, 300 долларов Рабочему Комитету. Колонизационному же я так и остался должным 1500 французских франков, выданных нам для существования и проезда до Лиссабона Далиным, заместившим Николаевского в роли представителя не то Рабочего Комитета, не то Хайаса для раздачи денег уезжавшим из Марселя.

Через Испанию мы, можно сказать, промчались. Остановились только для ночевки в Порт-Бу, на испанской стороне границы с Францией, и в Мадриде на три дня, чтобы три раза навестить незабываемое Прадо. Зато в Лиссабоне пришлось застрять надолго в ожидании возвращения "Новой Эллады" из Нью-Йорка после доставки первой партии наших товарищей и друзей, открывших серию новой разновидности эмигрантов – "квалифицированных", если употребить этот эпитет в уголовно-правовом смысле, как усугубленное эмигрантское состояние: эмигрировавших от двукратного тоталитаризма – ленинского и гитлеровского.

Кроме общего обозрения необычайно красивого Лиссабона на главных, показных, улицах, за которыми в боковых ютилась беднота – босые женщины, с младенцами за спиной и всевозможным грузом на головах, ничего в Португалии повидать не пришлось. Свободное время ушло отчасти на то, что я более или менее научился понимать португальские газеты, что было тем труднее, что родственную португальской испанскую печать я понимал. В Лиссабоне нами "ведал", вернее, о нашей отправке хлопотал, представитель Хайаса, известный общественный деятель, знаток еврейской экономики и эмигрантской практики И. М. Дижур. Что мог, он делал отлично, не только со знанием дела и добросовестно, но и "с душой". Но ускорить отправку зависело не от него.

В начале октября мы погрузились на пароход, который увез нас в пять часов утра, так что мы простились с Европой, даже не заметив этого, – во сне. Некоторые из нас навсегда, мы с женой на 9 лет, о которых можно сказать: всего на 9 лет и ставших фактически – целыми и какими 9 годами!

{127}

Часть II

ГЛАВА I

На "Новой Элладе" в Новый свет. -На палубе: беседы, перспективы. – Как получить работу? – Неудачи журналиста, автора книг, ученого. – В первые три года четыре книжки в четырех еврейских общественно-политических учреждениях. Летнее обучение у квакеров английскому языку и американскому укладу жизни. Необходимость поисков заработка вне Нью-Йорка.– Отъезд в Корнел (Итака) на 9 месяцев, обернувшихся дополнительно 18 месяцами в Боулдер (Колорадо).

По тихим волнам океана, ни разу не пришедшего в волнение за 10 суток, "Новая Эллада" доставила нас из Лиссабона в Нью-Йорк, – перебросила из старого в "новый свет" 13 октября 1940 года. Это был ее второй рейс с русскими эмигрантами от режима большевистского коммунизма, ставшими беженцами от режима наци.

Формально я не простился с Европой. Но мысленно, конечно, не раз пробовал подвести итоги тому, что потерял или бросил "в краю родном" и что надеялся обрести в краю ином, "краю чужом". Прошлое и будущее внутренне переплетались, сливались воедино.

Преобладающим было удовлетворение – ощущение как бы счастья за себя, за других, за мир, за другие идеи, за всё, что ценно и оправдывает лишения и жертвы, – что существует "Америчка", Соединенные Штаты, англосаксонский мир, последняя траншея свободы. Не было бы или не стало бы их, – к кому воззвали бы угнетенные и посрамленные человек и человечество?! Горсточка отважных юных летчиков как раз перед нашим отплытием отстояла "свои" английские небеса и землю, заградила путь завоевателю европейского континента. А страна, которую европейское правосознание привыкло считать колыбелью прав человека и гражданина, склонилась пред жесточайшим тираном в пассивном ожидании, что заблагорассудится "моторизованному Аттиле" (выражение Леона Блюма) сделать со своей жертвой – поглотить Францию полностью и сразу или по частям и с интервалами?

Мне казалось неправильным считать победу Гитлера над Францией такой же, какими были его победы над другими странами: Чехословакией, Польшей, Норвегией, Голландией, Бельгией. И Франция, конечно, будет ограблена и унижена, как и другие страны, и в ней утвердится "порядок", приемлемый для Гитлера. Всё же Франция оказалась единственной, с кем завоеватель счел себя вынужденным вступить хотя бы в видимость "соглашения", а не только продиктовать ему свою волю. Позднее стала очевидной {128} иллюзорность такого толкования Висбаденского "соглашения". Но на пути в Америку именно так хотелось думать.

В октябре 1940 года даже среди французов мало кто знал и рассчитывал, чтобы сопротивление оккупантам могло принять значительные размеры. И я, конечно, и в мыслях этого не имел, когда разочарованный во Франции, изменившей своему вековому призванию служить европейским убежищем, очагом и рассадником свободы, всё же подсознательно сохранял веру в традиционный антагонизм между народом и властью во Франции. Я считал незаслуженным своим счастьем не быть под властью Лаваля и Петэна, подвластных Гитлеру. Но, продолжая считать себя русским евреем и тем самым европейцем, я не утратил сознания и чувства связанности своей с Европой и тогда, когда администрация Соединенных Штатов предоставила мне, как и другим в аналогичном положении, американское гражданство.

Мы плыли вместе с некоторыми другими эсерами: с семьями Коварских, Соловейчиков, Раузенов, и социал-демократами: семьей Гарви, Пистраками, Юговым и его женой Доманевской, вскоре после смерти мужа перекочевавшей в лагерь коммунистов, Скоморовским, проделавшим ту же операцию более цинично, супругами Израэль, Штейнами, Пескиными и другими. К нашей более тесной компании примкнул Георгий Давидович Гурвич, лично приглашенный с женой американским Союзом научных обществ.

Он много лет приятельствовал со мной. Мы встречались и спорили друг с другом не только на страницах "Современных Записок" или в заседаниях юридического факультета в Институте славяноведения и в Франко-русском институте. Мы с женами бывали друг у друга. Он нередко обращался ко мне за рядом услуг. На палубе "Новой Эллады" он доверительно шепотком сообщил мне, что Леви Брюль, знаменитый французский социолог, считает его, Гурвича, "первым социологом Франции". Должен признаться, я этому не поверил, подумал, что он "заливает", преувеличивает. Я оказался неправ, о чем свидетельствовала дальнейшая карьера Гурвича по его возвращении во Францию после окончания мировой войны. Не коренной француз, он тем не менее был избран Сорбонной на кафедру социологии, которую в свое время занимал знаменитый Дюркгейм.

Французские ученые и руководители четвертой республики чрезвычайно высоко оценили и прославили выходца из русской академической среды, сохранившего добрую память о своем первом учителе, профессоре Юрьевского университета Тарновском, при котором Гурвич был доцентом и получил золотую медаль за опубликованную книжку о Феофане Прокоповиче. Не могу все же не отметить, что когда Гурвич составил свое Curriculum vitae для американской профессуры, оно полностью умалчивало о его научной жизнедеятельности в России, – правда, мало популярной тогда, в годы сотрудничества советской России с Гитлером, – а начинал описание своей научной деятельности с опубликованной им позднее книги на немецком языке о Фихте.

{129} Если я проявил нечуткость или недальновидность в оценке научных достижений Гурвича (С переселением во Францию Гурвич из философа права, фихтеанца, переориентировался на социолога, проповедника "социального права", опираясь уже не на немецких метафизиков, а на авторитетного во Франции эмпирика Прудона. Толкуя последнего на свой лад, как родоначальника идеи "социального права" и своего предшественника, Гурвич все же продолжал аргументировать, как и прежде, – метафизически-идеалистически.), это было ничто по сравнению с "нечуткостью и недальновидностью", думаю, всех знавших в течение десятков лет политические взгляды и склонности Гурвича до окончания второй мировой войны. Совершенно неожиданным для всех, не исключая и его единомышленников социал-демократов меньшевиков, – Георгий Давидович приходился кузеном Федору Ильичу Гурвичу-Дану, возглавившему после смерти Мартова левое крыло меньшевиков, – был его переход в советский лагерь. К коммунистам он не примкнул, но перекинулся на их сторону, – против тех, к кому был близок и с кем политически и литературно сотрудничал многие годы.

Сенсация эта была сообщена на очередном собрании сотрудников и друзей "Нового Журнала" после выхода очередной книжки, как обычно, на квартире одного из его редакторов – Цетлина. Гурвич в "Новом Журнале" не сотрудничал, но редакционные собрания посещал аккуратно. Поэтому его появление никого не удивило, выступление же всех поразило, некоторых даже ошеломило. Не называя никого по имени, он обрушился на своих вчерашних единомышленников, в том числе друзей и приятелей, обвиняя их в реакционности, империализме, отсутствии чувства любви к России и прочем. Исполнив свой явно подготовленный "номер", наш суровый обличитель немедленно удалился, несмотря на наши выкрики: "Это недопустимо! .. Вы обязаны выслушать возражения!.."

Вернувшись в Париж, Гурвич напечатала в духе своей речи памфлет по нашему адресу в газете покойного Милюкова, перешедшей к сменившему политические вехи до Гурвича Арсению Федоровичу Ступницкому. На этом кончились счеты Гурвича с нами и, если не ошибаюсь, его отношения к русской и французской политике. Политика вообще была не его сфера – мало подходила к его складу ума и характеру. Он забрел в нее по недоразумению и, кроме скандала, ничего в этой области не добился.

Было бы, однако, неправильно происшедшее с Гурвичем уподобить перелету, случившемуся с авантюристом Любимовым или даже с Алексеем Н. Толстым, не столько карьеристом, сколько любителем хорошо и "вкусно" – гастрономически и "спиритуалистически", в свое удовольствие пожить. (см. И.А. Бунин "Воспоминания")

Нет, случай с Гурвичем – особого рода. И, отказавшись от своего прошлого, от того, чему эмоционально долго служил и что страстно защищал и проповедывал, он сохранил "оттенок благородства" в обретении новой правды-истины и правды-справедливости, поиски которой составляли всё же главное содержание и смысл жизни этого одаренного русско-немецко-французского ученого, эрудита и честолюбца, не лишенного {130} известной доли сумасбродства. Направленный против нас и своего собственного прошлого пасквиль, был, если не ошибаюсь, последним его "актом" в русской политике.

Беседы на пароходе касались чаще всего будущего, – что ждет нас в неведомой стране, на что можно надеяться, какие у кого перспективы. В отличие от неопределенного будущего у других, мне уверенно предсказывали, что для меня не будет затруднений устроиться: при академическом звании, после опубликования книги о "Леоне Блюме" в широко распространенном "Форвертсе" и некоторых связях и знакомствах, в Америке откроются самые разнообразные возможности. Мой приятель, эсер, Лазарь Раузен, типограф по профессии, конкретизировал, как это будет просто. "Никаких орудий производства вам не потребуется. Возьмете перо и бумагу, сядете, прикинете, и статья готова... Всё в голове, и гонорар на столе..." Я не оспаривал моих доброжелателей. Мне и самому казалось, что у меня много шансов устроиться так или иначе. А кроме того я располагал и козырем, о котором никто из моих спутников не мог знать.

Незадолго до отъезда из Виши, когда нас уже ждало то, что мы называли американской визой, меня навестил неожиданный гость. То был Яков Давидович Робинзон, юрисконсульт литовского правительства, автор монографии о Мемеле, мне известный как специалист по вопросам о меньшинствах, с которым мы обменивались оттисками статей на эту тему. Теперь довелось и лично познакомиться. Встретились мы очень дружески, и беседа была для меня чрезвычайно интересна. Почему Робинзон обратился ко мне и как разыскал, я не спросил. Но из беседы выяснилось, что в Виши он оказался по пути из Ковно в Нью-Йорк, куда едет с женой, детьми и братом, благодаря мудрой предусмотрительности жены, решившей "на всякий случай" запастись американскими визами. При положении Робинзона в Ковно и мудрой предусмотрительности получить визы было нетрудно.

Робинзон тоже думал главным образом о будущем, о том, что в складывающейся международной обстановке надо будет делать не ему, а Америке и в Америке вообще и американскому еврейству, в особенности, – сионистам, к которым Робинзон издавна принадлежал, и несионистам. Одновременно Робинзон рисовал заманчивую картину – устройства при еврейском конгрессе в Нью-Йорке научно-исследовательского центра, своеобразного подобия античной Академии Платона, для обследования причин обрушившейся катастрофы, в частности, – краха Лиги Наций и неудач международной охраны прав меньшинств. Надо ли подчеркивать, что идея и план Робинзона были мне исключительно привлекательны?! В заключение, прежде чем проститься до встречи в Нью-Йорке, Робинзон любезно пригласил меня войти в состав проектируемой им Академии и принять активное участие в намечаемой им работе. Я, конечно, с полной готовностью и даже радостью, с благодарностью тут же дал свое согласие.

{131} Прикидывая разные возможности и зная по опыту, что человек предполагает, а случай – судьба или Бог – располагает, я, конечно, допускал, что благоприятные перспективы могут легко рассеяться. На этот худший случай у меня не было положительного решения, но было отрицательное и категорическое. Что бы ни случилось, я твердо решил не сдавать снова экзаменов даже по тем предметам, по которым сам экзаменовал во Франции своих студентов. Я считал себя неспособным по возрасту усвоить на мало знакомом мне языке даже известное. Мне шел 58-й год, но я был далеко не старший в нашей компании.

8 октября мы отпраздновали на палубе 60-летие доктора Коварского – с выпивкой, подношениями, оказавшимися под рукой, дружескими поздравлениями и пожеланиями. Ему предстояло тяжелое время. Врачебное дело было его любимой и единственной специальностью. Практика же американского здравоохранения не признавала заграничные дипломы врачей и дантистов равнозначными американским. Эту практику ревностно защищали и следили за ее соблюдением материально и профессионально заинтересованные в том Ассоциации врачей и дантистов. Положение Коварского осложнялось еще полным незнанием английского языка, особенно чувствительным на письменных экзаменах. Но другого выхода, как пытаться преодолеть испытания не было.

И в сознании этого, благодаря способностям, усидчивости и настойчивости, Коварский в конце концов преодолел все препятствия и получил звание и диплом американского врача, оказывавшиеся иногда недостижимыми для более молодых русских врачей-эмигрантов, даже с европейским именем.

И другим моим спутникам пришлось нелегко в приискании заработка в первые годы пребывания в Америке. Упомянутый Раузен, несмотря на свою профессию опытного наборщика, долго не мог получить работу и заработок из-за распространенной в Америке системы "закрытого предприятия" (close shop), при которой предприниматель имел право принимать на службу лишь членов соответствующего рабочего союза. Это отдавало в руки руководителей союза благополучие ищущего работу и заработок. Преследуя разные цели и, в первую очередь, политику, которая ни в коем случае не способствовала бы снижению заработка уже состоящих членами союза, руководители союзов не всегда торопились удовлетворять просьбы желающих войти в состав членов союза. Они заранее учитывали возможность депрессии и связанной с ней безработицы.

Среди членов правления союза типографов в Нью-Йорке были друзья и революционные выученики Лазаря Раузена. Тем не менее и ему пришлось долго выжидать, пока он был зачислен в союз и получил право и возможность иметь работу и заработок. "Замкнутое предприятие" наделяло привилегией заправил союзов, как и предпринимателей: те и другие освобождались от мелочных споров и конфликтов с отдельными лицами, имея дело с представителями "стороны", – за счет ограничения в элементарнейшем праве, праве на работу нуждающихся в ней, ординарных тружеников.

{132} Хуже Раузена пришлось другому эсеру, Самсону Моисеевичу Соловейчику, юристу и мировому судье в Одессе после Февральской революции. Мы встретились с ним на короткое время в Одессе перед тем, как я попал в Париж, а Соловейчик в Вену, потом в Берлин и тоже в Париж. В Одессе он был лидером эсеровской фракции гласных в городской Думе, и я присутствовал при очень удачном его ораторском выступлении и импровизированном ответе оппонентам. В Берлине и Париже он стал работать в газете, потом еженедельнике Керенского "Дни", постепенно сделавшись единомышленником последнего и незаменимым помощником в выпуске газеты. Во Франции Соловейчику с семьей приходилось очень тяжко материально. А в Америке Соловейчику в первое время пришлось еще того тяжелее. Он простоял несколько месяцев у токарного станка, не найдя другого заработка, захворал, подверся операциям, пока мне не удалось его устроить, по настоянию нашего общего друга С. М. Шварца, в ту же Школу восточных языков в Колорадо, в которой был и я. С этого времени началось возвышение Соловейчика, при котором он достиг не только таких степеней, о которых и мечтать не мог ни в России, ни во Франции, но и объективно – высшего академического звания и признания, к чему вернусь низке.

Тяжелое и грустное начало и последующее исключительное возвышение нередкое явление в Америке вообще и среди русских эмигрантов в особенности. Едва ли не большинство детей моих спутников на "Новой Элладе" стали профессорами или заняли другие видные посты. Ильф и Петров справедливо назвали Америку "одноэтажной". Но это не помешало ей стать и "высотной", как в советском переводе именуются небоскребы. И совершенно головокружительны карьеры неимущих и бездомных, пришлых и туземцев, взлеты и падения достигших высшего благополучия и известности.

Плавание закончилось вполне благополучно, – можно сказать, незаметно для переселенцев, если не считать постоянных разговоров о предстоящем. Когда же оно наступило, оно оказалось не тем, каким себе его представляли, гадая на все лады. На пристани нас ждало множество народа. Когда "Новая Эллада" стала пришвартовываться, произошло невообразимое. Все собрались на палубе, громоздясь одни на других, в стремлении найти среди ожидающих "своих" родных, знакомых, товарищей, друзей, покинутых иногда десятки лет назад, а то совсем недавно. Стоял неистовый гул, каждый стремился перекричать другого, чтобы обратить внимание встречающего его на себя. Это был закон инстинктивного и стихийного, массового подражания, описанный Тардом. Я ощущал его действие.

Постепенно крики стали смолкать. Люди снова обретали человеческий облик. Внутрь парохода явились представители какой-то власти в сопровождении кой-кому из нас знакомых заправил Еврейского Рабочего Комитета, способствовавших нашему приезду и действовавших в качестве переводчиков для сношений с властями таможенными и иными. Кажется, здесь впервые я услышал вопрос, который американцы обычно задают всем иностранцам, как {133} только их завидят и даже до того, как те ступят на почву Америки: "Как вам нравится Америка? ..." Тогда же эмигрант получает анкетный лист, в котором его запрашивают, не собирается ли он убить президента? А у женщин осведомляются, не занимались ли они проституцией? ..

Как ни дики эти вопросы, первый получил свое жизненное оправдание, как мне передавали, в 1901 году после убийства президента Мак Кинли чикагским анархистом польско-германского происхождения Чолгош (Czolgasz). И оправдание состояло в том, что другие анархисты, направляясь в США, если не ошибаюсь из Италии, дали на поставленный вопрос утвердительный ответ.

Власти и друзья, многим из нас неизвестные даже по имени, встретили нас очень дружественно. Большинство приехавших не располагало никакими средствами и не имело в Нью-Йорке ни родных, ни близких друзей. Для них предупредительно сняли комнаты, которым постарались придать уют, приукрасив цветами и заготовив фрукты. Новоселов снабдили и некоторой суммой денег, пополняемых в определенные сроки. Средства были, конечно, очень ограничены, и жизнь далеко не "роскошная". Но сделано было, что было возможно и во всяком случае больше того, на что приезжие рассчитывали. Возникло даже соревнование между общественными учреждениями в желании оказать материальную помощь прибывшим.

Как правило, это взял на себя Еврейский Рабочий Комитет, который добыл внеочередные разрешения для въезда в США и был главным посредником по доставке в Америку нас, предшествующей нам и последующих партий, в которых преобладали евреи, но было немало и неевреев. В нашей партии оказалась дочь еврея и православной. Представительница Толстовского комитета предложила ей помощь своего Комитета, если она чувствует или осознает себя православной. Приехавшая предпочла помощь Еврейского комитета, мотивируя свое решение желанием не разлучаться с родителями.

Мне с женой повезло по сравнению едва ли не со всеми приехавшими вместе с нами. Уже десятки лет в Нью-Йорке жили наши кузины и кузены – две супружеские пары: москвички – сестры Вишняк с мужьями – москвичами по образованию, полученному в Московском университете (В нашей семье четверо кузенов поженились на своих кузинах – двух дочерях дяди, ставшего и моим тестем, и двух дочерях другого брата моего отца. Это дало мне основание уподобить браки в нашей семье, так называемым, неморганатическим бракам в королевских и высокопоставленных кругах, отвергавших или считавших неполноценными, недостойными их, браки с неравными себе по происхождению, званию, положению. Поэтому в их среде часто заключались браки в четвертой линии (двоюродного) родства. И при нашей высадке на нью-йоркской пристани встретились три такого рода четы: Розентали, Эстрины и мы с женой. Каждый из шестерых приходился кузеном или кузиной другим пятерым, помимо того, что каждый был и мужем своей кузины или женой кузена, а Розентали и Эстрины, женатые на сестрах, были связаны и третьим видом родства – приходились зятьями сестрам своих жен, им же самим приходившимся свояченицами.

Как ни запутаны при изложении – и чтении – эти родственные взаимоотношения, они, по существу, очень просты, и лишь курьезностью может быть оправдано упоминание о них, хотя бы и под строкой.).

{134} Кузены Эстрины увезли нас к себе в Бруклин, в самое его начало. Таким образом, попасть туда не представляло труда, но ориентироваться в глубине Бруклина была задача непростая. Нам предоставлены были и кров, и стол, и самый радушный прием в течение двух первых, самых трудных, недель. Со следующего же утра я принялся за поиски – чем заняться, куда деться? Первое свидание было назначено с Войтинским в своеобразном, американцами надуманном учреждении – в "кафетерии" у Пенсильвэнского вокзала. Владимир Савельич был не только гостеприимным хозяином, но и терпеливым наставником в первых моих неуверенных шагах на американской земле.

Он обучил меня установленной в кафетериях процедуре и, что было гораздо существеннее, сообщил, что он и другие неведомые мне друзья озаботились выставить мою кандидатуру в преподаватели "Новой школы социального обследования" (New School for Social Research) – высшее учебное заведение со своеобразной программой преподавания. Правда, моя кандидатура была второй в очереди, несмотря на то, что только у меня формально было звание профессора. Но Григорий Осипович Биншток, автор многих ценных книг, был, конечно, вполне достойный кандидат и, кроме того, имел передо мной то преимущество в глазах рекомендовавших нас лиц, что был, как они, социал-демократом меньшевиком. Моя кандидатура была полным для меня сюрпризом, и я мог только выразить крайнюю признательность Войтинскому и через него другим неизвестным мне доброжелателям, хлопотавшим обо мне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю