Текст книги "Годы эмиграции"
Автор книги: Марк Вишняк
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)
С другими коллегами по Школе отношения установились корректные, с некоторыми дружественные. В гостях мы бывали изредка лишь у Бинштоков, Жарих, Соловейчиков. С другими встречались только в Школе, на деловых собраниях или приемах. Иногда нас приглашали на чай Позины, но никогда не бывали у Шоу. Свободное время я проводил, как в Корнеле, за письменным столом и в библиотеке, которая была несравненно беднее корнельской.
По-прежнему писал для "За Свободу" и "Нового Журнала", изредка и для американских журналов и стал готовить книгу на английском языке, в которую должны были войти очерки, напечатанные по-русски: о советской системе, фашизме, представительстве интересов и других видов отрицания так называемой формальной или буржуазной демократии. Книга должна была называться "Оправдание власти" и по существу явиться апологией демократического правления не как абсолюта, а как лучшего или высшего в ряду возможных и его оспаривавших.
После поражения, понесенного немецкими, итальянскими и румынскими войсками у Сталинграда (17 июня 1942 по 2 февраля 1943 г.), и удачной высадки англо-американских войск в Алжире (8 ноября 1942 г.) обозначился явный сдвиг в сторону победы союзных держав. А когда мы очутились в Боулдере, начались и официальные разговоры и подготовительные работы к предстоявшим условиям мира после победоносного завершения войны. Как перед заключением первой мировой войны на авансцену выдвинулись проблемы национально-территориального перераспределения карты мира, предупреждения возникновению новой мировой {187} катастрофы, обеспечения безопасности отдельных государств и народов и, попутно, вопросы о перемещении инонациональных и ино-исповедных групп населения, о предоставлении и охране прав меньшинств и т. д. Если исключить проблемы территориального передела, почти все другие составляли предмет моих долголетних интересов и изучения. Естественно, что они составили и темы статей, над которыми я сосредоточил свое внимание в Боулдере. Это было хорошо мне знакомое, но в новых условиях, требовавшее учета уроков прошлого, которое отвергло одни предложения и неудачно пыталось осуществить другие.
Сейчас задним числом легко видеть, насколько неосновательно было проектировать международный правопорядок после второй мировой войны по аналогии с тем, каким он предполагался после первой, – 26-ю годами раньше. Думали, что ряд существенных поправок к неоправдавшей ожиданий покойной Лиге Наций способен всё исправить. И я был не первый и не единственный погрешивший в этом отношении.
В статьях, помещенных в "За Свободу"" вслед за межсоюзной конференцией в Дамбертон Оке, которая собралась для обсуждения проектов будущей организации международного мира, то, что сейчас представляется наивным и недальновидным, защищали такие компетентные и трезвые политические реалисты, как товарищ Государственного секретаря Сомнер Уэльс и Волтер Липмэн.
Последний, как и я после него, перефразировал применительно к внешнеполитическим отношениям известные слова Линкольна: "Мировой порядок не может быть наполовину демократическим, наполовину тоталитарным", – он будет не прочным миром, а временным "с компромиссами, переторжками, специальными соглашениями и дипломатией сдержек и противовесов".
Именно это и произошло. А не произошло в действительности то, что отличало намеченный после второй мировой войны международный правопорядок, Организацию Объединенных Наций (ООН), от того, который продемонстрировала Женевская Лига Наций, и что отличало новый правопорядок Лиги Наций в положительную сторону. Возглавлявшаяся президентом Вильсоном американская делегация на Версальской конференции мира 1919 года решительно отказалась пойти навстречу французам, настаивавшим на снабжении Лиги Наций вооруженными силами для приведения в исполнение решений Лиги и предотвращения агрессий. В 1945 году американцы и другие оказались ближе к реальности, и проектированной новой организации международного правопорядка решено было придать воздухоплавательные контингенты для немедленного подавления всякой попытки нарушить общий мир. Это было радикальное и положительное нововведение, из которого, правда, вышло мало толку, но по другим обстоятельствам.
И в "Новом Журнале" я поместил две пространные статьи: "Международный билль о правах человека и защите прав меньшинств" и "Сан-францисская Хартия". Над последней статьей я много и с увлечением работал. Помимо желания углубить исторический и юридический анализ "конституции", по которой живет и действует – чаще бездействует – почти 25 лет Организация {188} Объединенных Наций, мною владело сознание дефектов этой новой организации, во многих отношениях уступавшей даже покойной женевской Лиге Наций и вместе с тем вызывавшей преувеличенные восторги и ожидания.
Я был, конечно, не единственный скептик или маловер.
Но должен сказать, как политически это ни прискорбно, что скептики и маловеры в отношении ООН, увы, оказались правы, если не во всем, то во многом и существенном. Я считал "сан-францисскую Хартию ни объективно хорошей, ни лучшей из реально возможных". И в заключение отсылал своих читателей и критиков к статье "Россия, Европа, мир после войны", напечатанной в No 1 "Нового Журнала" в конце 1941 года и тогда встретившей возражения и неодобрение, в частности, на страницах того же журнала за чрезмерную умеренность взглядов. Теперь недавние защитники более реальных планов пришли в умиление даже от Сан-францисской Хартии, не оправдавшей и более скромных надежд и ожиданий. На те же темы я напечатал статьи в американском журнале, созданном во время войны идейными руководителями юнионного движения: проф. Мак Ивером, Вэвиэн Фреем, Давидом Дубинским, Рафаилом Абрамовичем и другими.
Из намеченной книги об оправдании власти увидели свет на английском языке только две главы: обширное философско-правовое введение в трехмесячнике Колумбийского университета "Political Science Quarterly" и другая глава в "Foreign Affairs' под произвольно измененным редакцией журнала заглавием "Lenin's Democracy and Stalin's" и в сокращенном до непонятности виде о том, что я писал о "Советском принципе" и представительстве групп и учреждений. В "Political Science Quarterly" напечатал я и ряд рецензий на книги о меньшинствах. Трудности мои заключались не только в том, что в университетской библиотеке мало можно было найти нужного мне материала, – она была чрезвычайно скудна в литературе, касавшейся русской революции и, особенно, советских источников. Громадным препятствие для помещения очерков в американских изданиях было недостаточное знание мною английского языка: с большим напряжением и большой потерей времени мог я передать существо своей мысли, но эта передача была далекой от того, что можно было печатать или даже показать редактору любого издания, вечно спешившему и никак не расположенному терять свое время на разбор спорной ценности рукописи неизвестного иноземца.
В данном случае мне улыбнулась фортуна – у меня оказался добровольный и очень компетентный редактор-переводчик того малоудовлетворительного текста, который я представлял ему на "своем" английском языке.
Это был молодой профессор Волтер Спэкмэн, который позднее, когда я уже уехал из Боулдера, не предупреждая, "устроил" меня на работу в Нью-Йорке. Спэкмэн был профессором французского и классических языков в университете и хотел обязательно научиться русскому языку и с этой целью зачислиться слушателем в нашу Школу. Но в этом ему отказали, – кажется, по мотивам физического состояния. Как бы то ни было, {189} отказ не охладил пыла Спэкмэна к изучению русского языка. И когда я случайно узнал об этом, я решил предложить ему обучение русскому в обмен на просмотр и исправление моего английского перевода. На состоявшемся свидании, произведшем, по-видимому обоюдно, благоприятное впечатление, так и было решено: час за час времени, но не моего, а моей жены, свободнее меня владевшей французским языком, на котором мы беседовали с нашим учителем-учеником.
Это соглашение сохраняло силу всё время дальнейшего нашего пребывания в Боулдере. И даже тогда, когда у Спэкмэна не было работы со мной, он приходил брать свой урок и проводил у нас не час, а часы: мы распивали чаи, и наш гость, обнаруживший знакомство не только с французской литературой, но и с философией, и высоко оценивший искусство жены изготовлять варенье на русский лад, засиживался у нас надолго. Он был занимательный собеседник, интересовался не только наукой и литературой, но и лошадьми, и в именьице неподалеку от нас, в котором жил с семьей, разводил лошадей. К себе он нас ни разу не пригласил и со своей женой, которая не сочувствовала его увлечению занятиями русским языком, не познакомил. Мы простились дружески, не зная, повторяю, что будем именно ему обязаны своим деловым "устройством" на все последующие годы.
Школа в общем отнимала у меня не больше половины дня: помимо лекций-уроков, надо было лишь раз в неделю исправлять работы слушателей. И писал я, в конце концов, меньше, чем мог и чем писал бы, если бы существовали более широкие издательские возможности. Тем не менее, я был занят весь день, времени, как всегда, даже не хватало. Отчасти поэтому, отчасти же по состоянию здоровья жены и из-за бюджета мы всего раз выехали на недельный отдых в горы, в окрестностях Боулдера. Это была замечательная поездка.
Нас повезла русская чета с очаровательной дочуркой, с которой мы познакомились в Боулдере и которая не была причастна к Школе. Отправились на их машине в горы в солнечный день. С зеленой равнины быстро очутились в снегу – над нами и от нас по обе стороны. Провели чудесную неделю на границе высоты дозволенной сердцу жены. Меня же несколько дней спустя повезли много выше через какой-то перевал, где у меня замирало сердце, но прозрачные горные озера и прочие красоты искупали и тягости путешествия, и возможный риск для здоровья.
Путешествие это оставило после себя самые светлые воспоминания, если бы не было связано хронологически с неожиданным появлением у меня диабета – уже на всю жизнь. Появилась неутолимая жажда, несоразмерная с затраченными усилиями усталость, нервность, похудание, которые обратили на себя внимание жены, и она настояла, чтобы я показался врачу. "У тебя все признаки диабета", констатировала она. И оказалась права. Теми же словами встретил меня и врач из Вены, тоже беженец: "У вас все признаки диабета. Сейчас проверим". Поверхностный анализ показал 4%.
{190} Диабет считается серьезной болезнью. Из своего 26-летнего опыта заключаю, что диабет не причинял мне физической боли и, если с возрастом каждому суждено хворать тем или иным, безболезненный диабет предпочтительнее многих, если не всех серьезных болезней. Режим, инсулин, а теперь и пилюли оринэз, дайэбиниз и толинэз – отлично регулируют диабет, который я воспринимаю даже не как болезнь, а как более или менее крупную неприятность или осложнение, не благоприобретенное, а, по-видимому, унаследованное от деда.
Жизнь в Боулдере была немногим более разнообразна, чем в Корнеле. Событием был приезд Поля Робсона и постановка оперы Гершвина. Событием был и приезд из России жены корреспондента американского и английского радио и телеграфных агентств Магидовой. С развитием войны и успехами советского оружия популярность советской России в университетских кругах всё больше возрастала и утверждалась. И когда объявлено было, что Магидова поделится своими впечатлениями о состоянии России в публичной лекции, интерес к этому оказался чрезвычайным, и для доклада отведен был самый большой зал – театр. Зал был заполнен. И лекторша, хороший оратор, очень умело нарисовала то, чему была свидетельницей, умолчав – тоже умело – о том, что не совпадало с картиной, которую она с авторитетом очевидца хотела нарисовать. Это не было открытой политической пропагандой, но это было пропагандой – замаскированной, подкупающей своим бытовым, житейским, и потому якобы беспристрастным, не политическим и тем менее партийным подходом. Такой подход был более убедителен для еще неубежденных. Те, кто подготовили, организовали выступление и патронировали Магидовой, это, конечно, отлично понимали и учитывали.
Надо ли прибавлять, что полная лойяльность к Советской власти Магидова личная, семейная и как иностранного корреспондента, все же не предотвратила того, что в один неприятный апрельский день 1948 года, после 14-летнего пребывания в России, Магидову предписано было советской властью немедленно, с женой, оставить "отечество всех трудящихся" по обвинению в шпионаже. В памяти моей сохранился триумфальный визит Нилы Магидовой по контрасту с тем, как в том же 1945 году университетское начальство – не слушатели – отнеслось к визиту в Боулдер А. Ф. Керенского.
Мы с Соловейчиком надумали пригласить Керенского приехать и прочесть лекцию на политическую тему. Он согласился. Но при переговорах с университетским начальством возникли затруднения. Главным образом относительно помещения. Предвидя, что имя лектора и тема соберет большую аудиторию, мы просили предоставить для лекции театр. Начальство с этим не хотело согласиться. Керенскому отвели зал средних размеров, из которого собравшимся предложили перейти в другой, гораздо больших размеров, громадный зал, который тоже не вмещал всех желавших послушать или взглянуть на А. Ф. Слушатели сидели на подоконниках, на ступенях {191} кафедры (как и я), стояли вдоль стен, ютились где могли, и всё же не все попали в зал. Лектор имел, конечно, огромный успех.
"Политика" начальства вызвана была наивным советолюбием, овладевшим некоторыми официальными и академическими кругами Америки. Оно в скором времени испарилось, но к концу войны достигло апогея. То же явление наблюдалось и в русской эмиграции, питаясь мотивами патриотизма и национальной гордости "наши-то, наши!", – варьируя в зависимости от местонахождения. И в довоенную пору эмигрантские нравы в разных странах Европы были разные. В Лондоне и, особенно, в Берлине эмигрантам состоять на советской службе в Торгпредстве не считалось зазорным, и самые уважаемые лица, не порывая связей со своими друзьями-эмигрантами, добросовестно, а часто и усерднее привычных советских служащих, выполняли работу экономистов, статистиков, переписчиц и т. п., которая молчаливо признавалась обеими сторонами неполитической.
Иначе обстояло дело в Париже. Там размежевание было более резким и строгим. Кто служил Советам, избегал общения с эмигрантами, а последние обыкновенно избегали служивших в Торгпредствах, когда этот факт всплывал наружу. Разномыслие в эмигрантской среде чрезвычайно обострилось в связи с постепенным освобождением Европы, и в первую очередь Франции, от захвативших ее наци. Русские эмигранты в Европе гораздо острее воспринимали и горячее отзывались на продвижение советских войск с востока, нежели на англо-американское наступление из Нормандии. Это было естественно и объяснялось географией, отделявшей эмигрантов, очутившихся в Америке, от театра военных действий. К этому естественному географическому и психологическому мотиву прибавились, однако, и другие – не столь естественные. Из них главным и решающим был мотив политический, – изменение политической ориентации видных руководителей эмигрантов-демократов и социалистов. Среди них был и знаменитый В. А. Маклаков, один из самых умеренных членов партии конституционных демократов, златоуст Государственной Думы, постоянный противник своего партийного лидера П. Н. Милюкова, назначенный российским послом во Францию правительством Февральской революции.
Политической сенсацией было и осталось неожиданное для большинства русской эмиграции посещение 12 февраля 1945 года советского посольства в Париже видными представителями различных политических и профессиональных групп во главе с авторитетным и всеми уважаемым послом Маклаковым. Вместе с последним А. Е. Богомолова посетили: коллега Маклакова по кадетской партии, главный посредник, Ступницкий, народные социалисты Альперин, Одинец и Титов, эсеры Роговский и Тер-Погосьян, два адмирала царской службы – Кедров и Вердеревский, и бывший сотрудник Гукасова Татаринов.
Визит к советскому послу в Париже был исключительным событием в жизни русской эмиграции во Франции. Передавали, не знаю насколько правильно, что Маклаков согласился возглавить визитеров и потому, что опасался, как бы головокружение от {192} военных успехов не побудило советскую власть потребовать от французского правительства выдачи желательных ей русских беженцев и эмигрантов. А Маклаков, как признанный Лигой Наций защитник прав и интересов русских бесподанных, считал себя лично ответственным за их судьбу.
В "Письме к друзьям" от 15 июня 1945 года, полученном в Нью-Йорке, двое участников визита – Альперин и Титов – поясняли, почему группа пошла к Богомолову, и подчеркивали, что вопрос "зачем?" и не ставился. Вместе с тем из письма следовало, что группе не чужды были и политические иллюзии, в частности, что "совокупность процессов в результате войны" и "того, что вернутся на родину миллионы людей, немало насмотревшихся за границей, приведет через какое-то время к мирному напору толщи населения на власть ... Каждый из них может сыграть роль катализатора, а это очень важно".
Как бы то ни было, визит к советскому послу и прием им группы эмигрантов взволновал, если не встревожил, русскую эмиграцию повсюду. Взволновались эмигранты и в Америке. И в Нью-Йорке редакция "Нового Журнала" решила устроить анкету об отношении к визиту, дав место противоположным мнениям. Анкета прошла в 10-й и 11-й книжках "Нового Журнала" за 1945 год.
Положительно, в защиту визита, высказались Вакар, Соловейчик, Коновалов; отрицательно – Вишняк, Денике, Мельгунов. Авторы писали, не зная мнения оппонентов, – за исключением Коновалова и Мельгунова, чьи статьи были напечатаны в 11-й книге, – и, как правило, не полемизируя один с другим (Исключение составил Соловейчик, подавший свое мнение, отталкиваясь от Вишняка и опираясь на Милюкова, и пришедший к выводу, что "настоящих непримиримых сейчас в левой эмиграции" уже нет, и предстоит не пересмотр, а лишь "оформление" будто бы давно начавшегося пересмотра. И Мельгунов, не называя тех, с кем не согласен, помянул, по своему обыкновению за последние годы, недобрым словом Милюкова.). Редакция от себя предпослала вступление к ответам, неопределенное по существу, и заключение к анкете, оценивавшее визит скорее отрицательно.
Как ни интересно каждое из этих мнений, я вынужден ограничиться сделанной выше ссылкой на журнал, в котором они были напечатаны, и сказать, что не успели мы полностью освоить политический поворот Маклакова и его группы, как в Америку пришло известие об аналогичном выступлении скончавшегося тремя годами раньше П. Н. Милюкова. Что эмигрантам во Франции было известно уже в 1942 году, мы узнали лишь в 1945 году, когда открылось сообщение с Европой. Первый же приезжий, бывший в курсе политических новостей русской эмиграции, на собрании левой общественности в Нью-Йорке, на котором присутствовали и мои друзья и единомышленники, рассказал, что незадолго до кончины в Экс-лэ-Бэн Милюков написал большую статью "Правда большевизма", опровержение-ответ на мою статью {193} "Правда антибольшевизма", напечатанную в том же 1942 году в "Новом Журнале" No 2. Статью свою он послал в редакцию "Нового Журнала", но она не дошла по назначению.
В Париже же во время войны не существовало русского органа, который бы ее напечатал. Поэтому ее мимеографировали во множестве экземпляров. Она имела огромный успех, будучи созвучной настроениям эмиграции во Франции того времени, освобождавшейся от немцев советскими войсками и питавшейся пропагандой, которая обвиняла американцев в умышленной задержке открытия второго фронта против Гитлера. Несомненно влияние статьи Милюкова на политическую переориентацию русской эмиграции во Франции и создание психологии, благоприятствовавшей визиту к советскому послу.
Когда из Франции прилетела первая ласточка, меня в Нью-Йорке не было, а друзья, не желая меня огорчать, не сообщили мне в Боулдер о нацеленной против меня статье Милюкова трехлетней давности. Я был весьма огорчен не только статьей Милюкова в первую очередь, конечно, но и тем, что дружеские отношения ко мне проявились в умолчании или сокрытии факта объективно неустранимого, о котором друзьям надлежало бы поставить меня в известность как будто раньше других. Однако, случилось так, что не они, а незнакомый доброжелатель, профессор или преподавательница женского колледжа из провинции прислала мне No 3 просоветского "Русского Патриота" в Париже, в котором было воспроизведено наиболее существенное из мимеографированной статьи Милюкова.
Это огорчение, однако, было значительно превзойдено противодействием, которое встретило мое естественное желание отозваться на статью Милюкова на страницах того же "Нового Журнала", в котором появилась статья, из-за которой весь сыр-бор загорелся.
Редакция в лице Алданова и Цетлина решительно воспротивилась помещению статьи "против" Милюкова. Особенно возражал Алданов, если и не преклонявшийся перед Павлом Николаевичем, то питавший к нему совершенно исключительный пиэтет. "Я счастлив, что его статья против вас не дошла до нас. Не поместить ее мы не могли бы, а мы с ней не согласны".
Все мои доводы, что не только я отвечаю за статью, но и редакция, ее одобрившая и напечатавшая без возражений, – не достигли цели. Для соблюдения равновесия и объективности ради я предлагал перепечатать до моего ответа Милюкову его статью. И это было отвергнуто. Решение редакции осталось неизменным, хотя третий редактор, Карпович, как я предполагаю, не разделял мнения большинства своих соредакторов. Сужу так по переписке с Карповичем, в которой он откровеннее и гораздо резче отзывался о визите к Богомолову, чем это сказано было в редакционном заявлении "Нового Журнала". Вообще взгляды Карповича за время его участия в редактировании "Нового Журнала" были гораздо ближе к моим, чем взгляды и редакторская политика Алданова, с которым я был дружески связан дольше и ближе, не говоря уже о Цетлине, с которым был связан и политически, а, через его жену, даже родственно.
{194} Пришлось поэтому прибегнуть к гостеприимству "Нового Русского Слова", которое 19 марта 1945 года напечатало полученный мною экземпляр "Русского Патриота" с частью статьи Милюкова. Моя же ответная статья "О двух правдах" появилась 1 апреля. Я вынужден был быть крайне сдержанным при необходимости оспаривать то и того, что и кто лишены были его защиты. К тому же я не переставал относиться к Милюкову с заслуженным им, лично и общественно, пиэтетом. Не мог я забыть и дружественную атмосферу, в которой мы совместно работали при издании "Русских Записок" в 1938-1939 годах. К тому же я не был еще знаком с "Дневником" Милюкова, который его наследники – сын и вдова после второго брака – передали в Русский архив при Колумбийском университете в Нью-Йорке и который не мог не произвести самое тягостное впечатление не только политически и не только на меня. С полной искренностью поэтому я мог начать статью с упоминания, что "почти ничего не беру обратно из того положительного, что писал о П. Н. Милюкове в "политическом некрологе" в "За Свободу" No 12-13 в мае 1943 года. Вместе с тем я не мог оставить без категорического опровержения ряд совершенно неправильных и произвольных утверждений, мне приписанных "Правдой большевизма". Упомяну наиболее несправедливые, поразившие меня.
Неверно и несправедливо было утверждение, будто "Правда антибольшевизма" отказывалась от выбора между Гитлером и Сталиным во время войны. Эсеры, как и все социалисты за ничтожными исключениями и, в частности, "За Свободу" многократно заявляли за нашими подписями, что мы стремимся к скорейшей победе нашей родины, России, даже советской России, союзницы западных демократий. Но мы – и, в частности "Правда антибольшевизма" – одновременно не переставали и критиковать тоталитарный режим Сталина, считая это гораздо более допустимым и необходимым, чем критику режима Черчилля, Рузвельта и даже Клемансо, которая имела место в союзных странах, несмотря на войну.
Не мог я пройти мимо и совершенно неожиданного для Милюкова заявления: "Когда видишь достигнутую цель, лучше понимаешь и значение средств, которые привели к цели". Милюков, видимо, сам ощутив рискованность этого утверждения, тут же прибавил: "Знаю, что признание это близко к учению Лойолы. Но что поделаешь?! Иначе пришлось бы беспощадно осудить и поведение нашего Петра Великого".
На это я возражал, во-первых, ссылкой на то, что тезис "близкий к учению Лойолы" давал как бы индульгенцию не только Октябрю за все его деяния, но и, с немецкой точки зрения, Гитлеру, когда он шел от триумфа к триумфу. Что же касается довода от Петра Великого, который до Милюкова использовал Алексей Н. Толстой в своем романе, то он тоже далеко не бесспорен.
Петра Великого жестоко осуждали ведь не только славянофилы, Герцен или Лев Толстой. И учитель Милюкова, знаменитый историк Ключевский, обучавший не одно поколение русской интеллигенции, – и даже некоторых членов царствовавшего дома, – {195} проводил различие между "отцом отечества" и отечеством: "Служить Петру еще не значит служить России". Да и сам Милюков весьма критически относился к Петру I в 90-х годах, когда специально занимался петровской эпохой. Лишь в 1925 году в юбилейной статье по случаю 200-летия смерти Петра, уже в эмиграции, Милюков изменил свою первоначальную оценку деятельности преобразователя.
Были и другие, менее существенные, но тоже неприемлемые для меня, пункты, которые я не мог не отметить,
Мои статьи, естественно, вызывали возражения. И их было больше, чем согласия со мной. Хорошо, когда возражения сопровождались лишь квалификацией точнее, дисквалификацией, как "твердокаменный антибольшевик и страстный спорщик", который "не столько говорит, сколько изобличает", хотя, "если судить по обилию собранного им материала", он "часто высказывает верные мысли". Так писал о моей "Советской цивилизации" в "Новом Журнале" редактор "Нового Русского Слова", обозревая ее. В отзыве же об ответах на анкету о визите Милюкова тот же обозреватель писал, что я считал визит "ошибкой" (что было верно), "граничащей с глупостью или изменой" (чтоб было уже добавлено рецензентом), "ибо смысл существования эмиграции в существовании независимой и свободной критики советского управления, недоступной подсоветскому населению" (что было опять верно). Вейнбаум отдавал предпочтение ответу Соловейчика на анкету, "реального политика", а не "доктринера от политики", который не отказывался от "использования всякого мероприятия советского правительства для его критики".
Обычно возражения бывали пристрастны, – не только необоснованны и несправедливы, но и извращали сказанное или даже приписывали обратное тому, что я утверждал. Особенно возмущало такое извращение, когда оно исходило не от вражеских кругов – коммунистов или крайних реакционеров, – а от недавних единомышленников или вполне уважаемых авторов. Так не безызвестный А. Петрищев, бывший член редакции "Русского Богатства", входивший, как и я, в редакцию парижского еженедельника Керенского "Дни" и сотрудничавший в "Новом Русском Слове" задолго до моего появления в той же газете, в отзыве на наше разногласие с Милюковым, приписал мне будто я "поучительно повторил излюбленное изречение Игнатия Лойолы". На самом же деле всё обстояло как раз наоборот: именно это я ставил в упрек и вину Милюкову!
Еще хуже было, когда выступали перекрасившиеся или новообращенные в советскую веру. Как все неофиты, они старались явить миру беззаветную преданность новой вере. Бывшие сотрудники гукасовского "Возрождения" – В. Татаринов, Любимов, Рощин – проделывали это аляповато, даже вульгарно. "Мы впервые за четверть века почувствовали себя русскими без всяких кавычек и оговорок", самоуничижительно заявил в печати Лев Любимов от себя и ему подобных. "Пусть нам будет дозволено сказать, что мы гордимся тем, что мы русские" ("Русский Патриот", Париж, 7. XI. 1944). Им "позволили". И таких "тоже русских" набралось немало.
{196} И на противоположном политическом фланге были захвачены аналогичными настроениями. Лидер левого крыла меньшевиков Дан сделал последние выводы из своей эволюции влево, начавшейся вслед за торжеством Октября, и стал амальгамировать демократию с диктатурой, меньшевизм с компартией. "Незачем возвращаться к тому, какой дорогой ценой крови, лишений, перенапряженного труда, режима несвободы была оплачена постройка этого (экономико-социального) фундамента (советского строя)". То, что получилось, "есть благо, которое надлежит приветствовать и культивировать", писал он в своем "Новом Пути", оставляя без ответа, для чего в таком случае нужен его "Новый Путь", когда существуют советские "Правда" и "Известия", и в чем смысл существования особой политической организации Дана?!
Всю жизнь Дан был на ножах с представителями более умеренных политических течений, чем то, к которому он принадлежал. Естественно, что Милюков был предметом особенно частых и излюбленных его атак. Почувствовав в новейших взглядах Милюкова близость к своим, он едва ли не впервые положительно оценил "зоркое предвидение" "самого крупного вождя былого русского либерализма" и весьма сурово отнесся к своим недавним сотоварищам по "Социалистическому Вестнику". На последний, как и на "За Свободу", возведен был одинаково беспочвенный поклеп – "в систематической подготовке психологии будущей войны" между союзниками и СССР.
Если таков оказался лидер левых меньшевиков, то и на левом фланге партии социалистов-революционеров тоже оказался, правда не лидер, а весьма видный член партии, который в увлечении советским патриотизмом превзошел к концу второй мировой войны не только Дана, но и самые худшие образцы сверхпатриотов. Имею в виду В. В. Сухомлина, о котором уже говорилось выше в связи с его появлением в Нью-Йорке в начале мировой войны, когда нью-йоркская группа социалистов-революционеров должна была заняться обследованием слухов о том, что Сухомлин "советский агент", – оказавшихся тогда необоснованными.
Сухомлин – не первый и не единственный, кто менял взгляды, отходил от своей партии или группы и примыкал к другой. Совмещение им формальной принадлежности к эсерам с фактической работой с коммунистами и на них, против эсеров, не сопровождалось трагическими последствиями, как политическое двурушничество других. Тем не менее двурушничество Сухомлина – иначе нельзя назвать его образ действий – не только возмущало, оно и поражало своей неоправданностью даже для двурушника. До второй войны Сухомлин совмещал международное представительство нелегальной российской социалистической партии со службой чиновника свободолюбивому чехословацкому правительству. Но делал он это открыто, не таясь ни от той, ни от другой стороны. К концу же второй мировой войны он дошел до того, что, скрывая свою двойную роль, стал играть на руку господствовавшей в России, враждебной {197} эсерам, партии, державшей в качестве заложников под угрозой "условного расстрела" сотоварищей Сухомлина по ЦК партии и объявившей "врагами народа" ускользнувших из ее рук эсеров. Сухомлин не только нападал и изобличал, часто клевеща на Керенского, Авксентьева, Зензинова, Соловейчика, меня, "За Свободу" и других, но делал это не под своим именем, открыто, а под именем Леонида Белкина в коммунистическом "Голосе России" в Нью-Йорке и под псевдонимом "Европеец" в коммунистических "Русских Новостях" в Париже, как специальный корреспондент из Нью-Йорка.