Текст книги "Годы эмиграции"
Автор книги: Марк Вишняк
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
Издательство это не было обычного типа издательством. Оно не располагало решительно никакими материальными и техническими средствами и не преследовало коммерческих целей. Единственное, чем оно обладало и что осмысливало его существование, была "фирма" или название издательства – "Современные Записки". И возникло оно благодаря выдумке члена редакции журнала Бунакова-Фондаминского, в сочетании с предприимчивостью берлинского книгопродавца Закса (H. Sachs), имевшего и склад "иностранных книг". Закс обязался печатать и распространять книги, одобренные редакцией "Современных Записок", по меньшей мере в 500 экземпляров, при авансе Фондаминского в 250 фр. за книгу. Этот аванс чаще всего финансировали сами авторы книг, заинтересованные в их опубликовании, в уверенности, что продажа книг покроет аванс, и даже без полной уверенности в возврате аванса от продажи. Когда же Закс бывал уверен в успехе книги, он не настаивал на авансе или увеличивал тираж.
И это издательство оказалось убыточным – обошлось его инициатору в 18 тысяч франков – в силу неблагоприятной конъюнктуры на книжном рынке во всем мире и, надо думать, по недостаточной опытности самого Фондаминского. Вместе с тем, факт возникновения и существования издательства в течение нескольких лет и издания 35 книг, в том числе таких авторов, как Бунин (4 книги), Алданов (2 книги), Осоргин, Сирин, Нольде, Зензинов, Цетлин, Ст. Иванович и др. убедительно свидетельствовал, как тяжелы были условия печатания русских книг во Франции того времени.
Не знаю, кто финансировал Заксу аванс за мою книгу "Два пути", знаю только наверняка – не я, хотя она вышла в издательстве "Современных Записок" и распространялась Заксом, тогда как {100} вышедшее тоже в издательстве "Современных Записок" "Всероссийское Учредительное Собрание" печаталось в Париже, распространялось "Родником" и к Заксу никакого отношения не имело.
Жизнь русской эмиграции, хоть и анормальная, все же мало-помалу стабилизовалась. Сложился свой уклад. Во французскую жизнь вошли лишь немногие: из-за возраста; по недостаточному знанию языка; по неумению приспособиться; и, может быть, главным образом не столько по собственной неспособности или нежеланию, сколько, скажем, по нежеланию среднего француза ассимилироваться с пришлыми, особенно с пожилыми. После первой мировой войны национальная гордыня и ее обратная сторона – ксенофобия – обострились во Франции, особенно по отношению к нагрянувшим в огромном количестве "нежелательным" иностранцам. Кому из нас не доводилось слышать – и не только на базаре – "sale etranger" или "meteque". То не был язык духовной элиты Франции. Но и со стороны последней проявление активного сочувствия к русской эмиграции бывало редким.
Мне приходилось встречаться с представителями французского академического и писательского мира. Доводилось слышать выражения сочувствия, комплименты и получать письменные лестные свидетельства от выдающихся французов, часто незнакомых. Встречал я их по делу, на публичных собраниях и торжествах, научных, академических, политических. Но никто никогда не приглашал меня к себе в дом. И доброжелатели соблюдали дистанцию, отделявшую нас от "них". Английское правило "мой дом – моя крепость" фактически действовало и во Франции, рискую я утверждать на основании собственного опыта в период между обеими войнами по отношению к русским эмигрантам. Бывали, конечно, исключения и мне известные, но очень, очень редкие.
Политические расхождения настолько сильно давили на русских эмигрантов, что даже наши профессиональные объединения страдали от них с первых же лет послебольшевистской эмиграции. Так, в Париже 20-х годов были две академические группы, два союза адвокатов, если не ошибаюсь, два союза шоферов и т. д., отличавшихся только тем, что один был более левый, то есть включал и "социалистов" (!), а другой был более правый, то есть не чуждался и "монархистов" (!). Я входил в два объединения: в более левую академическую группу и в союз писателей и журналистов, составлявший почти исключение, как единственный, включавший и "левых", и "правых" писателей и журналистов.
В академическом союзе я оставался всё время рядовым членом.
В другом же, когда председателем был избран Милюков, я попал в члены правления, и меня переизбирали, пока я не отказался от этой должности. А произошло это потому, что другой член правления, Александр Яблоновский, даровитый фельетонист и недурной человек, позволил себе хлесткое издевательство по адресу "дедушек и бабушек русской революции" и лично над героической Екатериной Константиновной Брешковской. Чтобы избежать {101} необходимости общаться с невоздержанным острословом, я предпочел выйти из правления.
До этого инцидента я представлял дважды парижский Союз писателей и журналистов на съездах. То были: международный съезд журналистов в Кельне, куда я был избран с Зензиновым в 1927 году, если не ошибаюсь; и съезд русских эмигрантских групп журналистов в Белграде в 1928 году, на который делегированы были Руднев, Зеелер, Яблоновский, Полонский и я. Международный съезд ничем не выделялся, кроме того, что руководил им кельнский мэр Аденауэр, неплохой оратор, но ни в какой мере не дававший оснований предполагать, что он может стать тем, кем стал в устроении новой послегитлеровской Германии. В Белграде же я пробыл меньше двух суток, но они врезались навсегда в память.
Съезд начался в тот же день, когда закончился аналогичный съезд русских писателей эмигрантов, на который приехали из Парижа Мережковский, Куприн, Борис Зайцев, Гиппиус и другие. Делегатов на оба съезда очень гостеприимно принимало сербское правительство. Был официальный прием у короля Александра I Карагеоргиевича, убитого вскоре, в 1934 году, в Марселе усташами. В день нашего приезда вечером устроен был парадный обед в честь уезжавших и приехавших членов съездов.
Празднество возглавляли правительственные чины и председатель белградской академии наук, проф. Белич, покровитель русского эмигрантского просвещения и культуры. Сервировали обед, к концу которого начались речи русских знаменитостей и местных. В числе говоривших от имени сербов был высокий брюнет с густой бородой, немолодой, – фамилию его, увы, забыл. Передавали, что он был причастен к заговору и убийству королевы Драги (внешностью он напоминал Спорафучило в "Риголетто"). Как и предшествовавшие ему ораторы, он прославлял русскую культуру и обличал большевизм.
И вдруг ни к селу, ни к городу стал развивать излюбленную русскими черносотенцами тему: большевизм – порождение еврейства, евреи – рассадник большевизма... Я не сразу освоил его мысль – так она была неожиданна в данной обстановке. Но как только осознал, поднялся бесшумно и вышел из зала. Моему примеру последовал Полонский, тоже еврей, – зять Алданова. Вслед за ним выбежал Руднев и еще кто-то.
Несколько минут спустя к нам присоединился виновник инцидента. Он стал всячески извиняться, как будто искренне: не то думал, не то хотел сказать, и в мыслях не имел кого-либо затронуть. Всячески упрашивал вернуться в зал. Я наотрез отказался. Кончилось тем, что он настоял на том, что отвезет меня в общежитие. На следующий день, сделав на съезде доклад, порученный мне, я тотчас же уехал обратно в Париж, не воспользовавшись любезным приглашением правительства, обращенным ко всем членам съезда, совершить бесплатную поездку по стране.
Жизнь громадного большинства русских эмигрантов была трудовой, физически напряженной, у меньшинства – напряженной умственно, духовно. Ближайшее мое окружение и я могли считать {102} себя счастливыми, принадлежа к меньшинству. За время эмиграции мне не один раз приходилось менять службу и даже занятие, но никогда не приходилось стоять за станком или прилавком. Я постоянно имел дело с книгой и рукописью, пером и бумагой, сидя за письменным столом дома, в библиотеке или редакции. Стоять же приходилось только на кафедре, академической или публичной, политической.
Трудовая жизнь перемежалась общением с друзьями, родными, знакомыми, единомышленниками. В "салоне" у старых друзей Цетлиных, Марьи Самойловны и Михаила Осиповича, и "на чаях" у Фондаминского и его жены, Амалии Осиповны, перебывал едва ли не весь русский литературно-музыкальный и политический Париж, особенно писатели, поэты и художники, с которыми дружили хозяева: Бунины, Мережковские, Зайцевы, Шмелев, Тэффи, Алексей Толстой, Крандиевская, Аминадо, Ходасевич, вся литературная молодежь, пианист Артур Рубинштейн, московская балерина Федорова 2-я, художники Александр Яковлев, Гончарова, Ларионов, Борис Григорьев, мексиканец Диего Ривера. Все художники рисовали Марью Самойловну Цетлин. Бывали и политические деятели и публицисты разных направлений: близкие по былой партийной принадлежности хозяев, как Брешковская, Фигнер, Керенский, не говоря о редакторах "Современных Записок", к которым Цетлин был близок, как сотрудник и как заведующий отделом стихов (Утверждение Эренбурга, будто Цетлины матерально поддерживали журнал, так же не соответствует действительности, как и многие другие утверждения впечатлительного и красочного мемуариста.
Одинаково лишено оснований утверждение перекинувшегося к коммунистам эсера В. В. Сухомлина, будто бы Цетлин (поэт Амари) и Алданов участвовали в редактировании "Современных Записок". ("Новый Мир", No 11, 1965 г.). М. А. Алданов был в дружеских отношениях с редакторами журнала, постоянным и ценным сотрудником, но к ведению журнала никакого отношения не имел.). Бывали и Милюков, Струве и более их умеренные и даже правые.
Изредка ходили мы в оперу или в театр. Старались не пропускать советские постановки и советских артистов и режиссеров. Слушали Шаляпина, – которого знали с московских времен, еще по выступлениям в театре Солодовникова, – в "Русалке", в "Дон-Кихоте" и в последний раз на концерте. Несмотря на возраст, артист играл как в прошлом, что доставляло радость, хотя голос был уже не тот. Смотрели советскую пьесу "Дни Турбиных" Булгакова, поставленную в Москве Художественным театром, а за рубежом – актерами-эмигрантами. Как и в Советской России, пьеса и в Париже вызвала двоякое к себе отношение. По ходу действия требовалось исполнение царского гимна, что вызвало сочувственную демонстрацию части зрителей, поднявшихся со своих мест, тогда как громадное большинство осталось сидеть, – некоторые столь же демонстративно, как и те, кто встали.
Впечатление произвела и встреча с другими старыми знакомыми по Москве артистами Художественного театра, привезшими в Париж, в частности, новую свою постановку – "Анну Каренину". Анну играла новая первая звезда – Тарасова, показавшая себя {103} достойной своих предшественниц. Сенсацию производила техника постановки на сцене скачек. Другой сенсацией было появление в фойе Немировича-Данченко, Москвина, Качалова, Книппер с орденами Ленина на лацкане фрака или на груди . .. Нельзя сказать, что это было только неожиданно, – это было и не безразлично. Общаться с артистами не дозволялось – не нам, конечно, а им. Общались тайком.
Крупными событиями в нашей жизни были ежегодные поездки на летний отдых недели на три, а то и больше. Мы с женой обыкновенно ездили к океану или к морю – в Бретань, Нормандию, на Ривьеру или на испанскую границу, западную и восточную, на остров Майорку; раз побывали в Швейцарии и в северной Испании. Летний отдых был для меня скорее переменой обстановки. По прибытии на место назначения я "гулял" или старался ничего не делать дня три, потом вновь принимался за привычное и неотложное – читал и писал, перемежая занятия прогулкой и купанием.
Иногда мы ездили на лето к морю с четой Рудневых, а то и с одним Рудневым. Как-то мы попали вместе в Баньульс, на самую границу Испании. Решили съимпровизировать прогулку. Захватили "запасы" – хлеб, плитку шоколада и коробку сардинок на троих. Проводником, как всегда, взялся быть Руднев. День был превосходный. Увлеклись и поднялись сравнительно высоко. Дошли до озерца, прозрачного и живописного, отмеченного в путеводителе тем, что в нем не то утонула, не то иначе покончила с собой влюбленная парочка. Зрелище становилось все импозантнее. Почти незаметно достигли снежного покрова и, в каком-то спортивном порыве, не отдавая себе отчета, как долго придется еще подниматься, чтобы открылся вид на прославленную примечательность Пиринеев – Цирк де Гаварни и испанскую сторону, – двинулись дальше, выше и выше.
Цели мы достигли, но в крайнем изнеможении и уже при луне. На вершине перевала, к счастью, оказалась лачуга, хилая, но все-таки кров, убежище от ветра, и в нем несколько огарков и одеял, правда, не блиставших чистотой, но теплых, из серого "солдатского" сукна, как его называли в России. Уставшие и озябшие, мы были бесконечно благодарны анонимному собственнику. Без долгих разговоров улеглись спать – есть было нечего, а когда проснулись, сияло солнце и перед нами открылось необыкновенное зрелище – Цирк де Гаварни, грандиозных размеров скалистое обрамление, способное вместить несчетное число людей. "Вот бы сюда всех коммунистов собрать, чтобы обезвредить", – пожелал один из нас ...
Спускаться вниз по другую сторону горы, было много легче, чем при подъеме, хотя сказывалось утомление и недоедание. Лишь только миновали заснеженную полосу, показались зеленеющие пастбища, и стали встречаться пастухи, стерегущие овец. Однако Руднев считал недопустимым, "аморальным", купить у них хлеб: это обрекло бы их на то, чего мы хотели избежать для себя. Он соглашался купить у них лишь вино. Но и оно оказалось нам недоступным по неспособности вливать его, дерзка бурдюк на некотором {104} расстоянии от себя. Так, восхищаясь окружающим, природой и воздухом, пришлось претерпеть еще несколько часов, пока не достигли подножия горы и не попали в какой-то городок. Яичница на 14 яиц ознаменовала благополучное завершение нашей эскапады.. Один лишь зонт жены не выдержал испытания – спуска с горы.
Приглашены были мы с женой и в Швейцарию к знакомой москвичке – бывшей эсерке, унаследовавшей вместительный двухэтажный дом с фруктовым садом и огородом неподалеку от г. Шпица на Тунском озере. Дом был расположен в двух километрах от железной дороги. Зимой его заносило снегом. Место было живописное, но глухое.
За месяц пребывания здесь мы ничего не видели из швейцарских достопримечательностей, если не считать сравнительно невысокой горы Низен, днем и ночью маячившей перед нашими окнами; на нее даже мы, нешвейцарцы и горожане, взобрались без особого труда. Для поездок по Швейцарии у нас не было лишних средств, хозяйка же не располагала средствами передвижения. Всё же перед отъездом нельзя было не "повидать Швейцарию", и решено было совершить экскурсию, но без напряжения, физического и материального.
Остановились на плане повидать исторический "Чёртов мост" в возможно более короткий, трехдневный срок и наиболее дешевым способом: по железной дороге, по озерам и "путем пешего хождения". Нам не совсем повезло. Выехав рано утром по железной дороге до Шпица, а потом по Тунскому и Бриенцскому озерам снова попав на железную дорогу, мы из Мейриген принялись шагать чудесной лесной дорогой вдоль реки Аар. Но к концу для пошел дождь, и пришлось заночевать в гостинице близ ледника Гримзель. Это отразилось на отпущенном нами себе времени и бюджете, – как мы ни экономили на еде. К счастью, следующий день был превосходный, – природой и судьбой предуказанный для путешествия. И поглядев на мрачное "мертвое море" Гримзель при солнечном освещении, мы с раннего утра вновь зашагали. И – до позднего вечера.
Налюбовавшись Фуркой, ее гротом и глетчером – истоком Роны, мы спустились в равнину и уже при луне через Альтдорф вышли на "Чёртов мост", – если можно назвать "ходьбой" то состояние предельного изнеможения, в котором доплелась жена до пароходной станции во Флюелен. "Чёртов мост" при лунном освещении, помимо исторических эмоций, представляет собой фантастическое зрелище. Но свыше тридцати километров за день при пониженном питании были почти непосильны для не вполне здоровой женщины. Получив комнату в гостинице, она прежде всего взяла горячую ножную ванну.
На следующее утро мы поплыли по чудесному Фирвальдштедскому озеру до Люцерна, а оттуда поездом до Шпица-Тааля. Путешествие закончилось благополучно в положенный бюджетом срок, оставив по себе незабываемую память.
Другим незабываемым путешествием за пределы Франции была наша двукратная поездка в Испанию, привлекавшую русских эмигрантов не только природными и художественными красотами, {105} но и дешевизной жизни, низким курсом пезо по сравнению с французским франком.
Особенно сильное впечатление оставила первая поездка в 1932 году после прочитанного курса лекций в Гааге и выпуска двух книг. Настроение было лучше, чем когда-либо, а окружающая обстановка была необычайна и пленительна. Началось путешествие с острова Майорки, где в крошечном Порто-Кристо на берегу Средиземного моря мы провели 16 чудесных дней. Я читал и писал, сидя под тамариском, обвеваемый зефиром... Гуляли мы по дорогам, вдоль которых чередовались низкорослые фиговые, оливковые, абрикосовые деревья. А почва была цвета красной охры. Жили мы в далеко не первоклассном отеле, но комнаты были выложены мрамором. Приходилось есть непривычные испанские яства и в неурочное время, – почти ночью обедать. Зато поскольку приходилось общаться с местными жителями, они были живописны как природа и приветливы.
Майорка была прелюдией. За ней пошли Барселона, Сарагоса, Толедо и Мадрид. Каждый город представлял интерес, но Толедо всей своей архитектурой и художественными ценностями – один Эл Греко чего стоил! И Мадрид со своим изумительным по подбору картин и их систематизацией музеем Прадо, остались навсегда светлыми и благодарными воспоминаниями об эмигрантских скитаниях. Чтобы описать впечатления от Прадо или хотя бы от одного Эл Греко, нужен специальный талант, умение и подготовка, любитель же и дилетант не только вынужден, но и должен ограничиться выражением своего восхищения в самом общем виде.
Расскажу в заключение еще об одном эпизоде на Майорке. Среди обитателей отеля, в котором мы остановились, была семья из Мадрида из семи человек, во главе которой был дородный и грузный, по внешности малопривлекательный отец, а самым юным ее членом была очаровательная черноглазая пятилетняя Маруха (Маruja), – уменьшенное имя Марии. Отец имел какое-то отношение к тюремному ведомству, и я с ним не имел никаких дел. Не то с его младшим отпрыском. Когда мы собирались к утреннему завтраку и к нашему столу подходила здороваться Маруха, в действие вступало установленное мною правило: un caramelo – un beso, я давал конфету и взамен получал поцелуй. Однажды ко мне обратился ее отец с просьбой. Ему предстояло вернуться с семьей в Мадрид, где нарастала революция, и он опасался, что ему не сдобровать. "Я знаю, что вы – левый, -заявил он, – и играли роль в русской революции; ваше свидетельство, что вы меня знаете с хорошей стороны, может мне очень помочь" ...
Сколько я ни доказывал, что я совершенно его не знаю, что подобное свидетельство абсолютно неизвестного испанцам даже по имени человека не поможет, а может только повредить ему, как доказательство, что ничего лучшего он в свою защиту привести не мог, – ни к чему не привело. Он продолжал настаивать, и я капитулировал. Перед отъездом он взял с меня слово, что позвоню ему по телефону, когда и мы попадем через несколько дней в Мадрид. Я слово сдержал и не пожалел.
{106} Когда я позвонил к нему в Мадриде, он очень обрадовался и тотчас же приехал за нами на автомобиле, чтобы показать город. При этом он показал и то, что от туристов в те времена было тщательно скрыто. Опасаясь эксцессов безбожных масс, новая власть наиболее ценные религиозные сокровища в церквах, картины и иконы, скрыла в дверях, выдолбив внутри соответствующее углубление. Перед нашим чичероне услужливо раскрывались не только двери церквей, но и находившееся в дверях.
Летние поездки к морю и, особенно, за границу, в Швейцарию и Испанию, составляли, конечно, крупные события в нашей эмигрантской жизни. Но и весной и осенью в хорошую погоду мы нередко выезжали на полтора-двое суток из душного, пыльного и шумного Парижа в его привлекательные окрестности. Отправлялись мы обычно впятером: чета Рудневых, наша общая приятельница Любовь Сергеевна Гавронская, погибшая позднее от рук наци, и мы двое, – рано утром по субботам по железной дороге на расстояние часа-другого от Парижа в разных направлениях. По приезде мы начинали маршировать, согласно выработанному Рудневым маршруту, с тем расчетом, чтобы, переночевав в гостинице, на следующий день с утра продолжать прогулку и вернуться по возможности другим путем к пункту, от которого началась ходьба, или к другой станции, от которой поезда шли в Париж. К вечеру, раньше или позже, мы возвращались утомленные, но напоенные воздухом и освеженные до следующей поездки. Так получили мы некоторое представление о прославленных окрестностях Парижа и пригородном парижском быте.
{107}
ГЛАВА V
Отстранение от редактирования "Современных Записок". – Поиски работы и заработка в Палестине. – Петр Рутенберг и Сионистский конгресс в Люцерне в 1935 г. – Отказ от этого плана. – Книги "Leon Blum" и "Доктор Вейцман". Препоны к английскому переводу последней. – Заключительный акт в Париже: секретарь в ежемесячнике "Русские Записки" под редакцией Милюкова при издателе Михаиле Наумовиче Павловском. – Задачи "Русских Записок". – Внезапное продвижение немцев к Парижу. – Переезд в Виши. – Виши под немцами. Национальный праздник Франции в 1940 году. – Чудесное обретение не-эмигрантской визы для въезда в США.
Уже с начала 30-х годов, нарастал постепенно кризис в "Современных Записках". В течение ряда лет я был единственный член редакции, выполнявший почти всю технически необходимую работу и получавший за то вознаграждение. Фондаминский большую часть времени вынужден был уделять серьезно хворавшей жене и проводил время вне Парижа, в Грассе. Свободное же время он уделял писанию серии статей о "Путях России" и "Новому Граду" – новому своему увлечению, которому он отдался с той же беззаветностью, с какой раньше отдавался "Современным Запискам". Руднев и Авксентьев состояли на службе центрального управления Земско-Городского Союза. Во вторую половину 30-х годов Союзу пришлось сократить свой расходный бюджет, и Руднев лишился заработка. Я немедленно предложил ему разделить со мной технические функции в редакционной работе и вознаграждение. Он взял на себя бухгалтерию, кассу и сношения с типографией. За мной остались переписка и сношения с большинством сотрудников.
Так прошел год, когда я счел необходимым отказаться от всех технических обязанностей по журналу и всякого содержания. Тем не менее, нормальное редактирование журнала не налаживалось. Став единоличным администратором журнала, Руднев постепенно становился и единоличным редактором, сначала еще по консультации со мной, а потом и без предварительного осведомления меня о своих планах и решениях или даже вопреки моему мнению. Я продолжал сотрудничать в журнале до 68-й книги включительно – всего вышло 70 книг. Не желая, однако, нести номинальную ответственность за редактирование, к которому с 65-й книги фактически не имел никакого отношения, я просил Руднева снять мое имя с титульного листа. Чтобы не подчеркивать расхождение в редакции, Руднев снял в 1939 году имена всех четырех редакторов (Подробнее об этом в конце моей книги о "Современных Записках".).
{108} Устраненный от редактирования "Современных Записок" и утратив заработок, я не нашел другого. Не видя более утешительных перспектив и в будущем, я пришел к выводу о необходимости покинуть Францию и искать работу и заработок в другой стране. Но где, в какой именно? . . Покидавший в это время Европу ради Соединенных Штатов Влад. Савел. Войтинский убеждал меня последовать его примеру. Я не соглашался, ссылаясь на незнание языка, чуждость американского уклада жизни, отсутствие там близких мне людей. Если уже расставаться с Францией, почему не направиться в Палестину, где у меня много друзей и близких и язык которой я с детства знаю лучше английского? Так я и порешил, – может быть, и легкомысленно. Но на пути от абстрактного решения к практическому осуществлению стояли технические препятствия: необходимость заручиться визой для въезда в находившуюся под британским мандатом Палестину; подготовить возможность хоть какого бы то ни было заработка; подучиться языку страны – ивриту.
О своем плане я рассказал инженеру Рутенбергу. Бывший эсер, он был известен как активный революционер и приятель Горького и священника Гапона, которому сопутствовал и помог скрыться в "кровавое воскресенье 9 января 1905 г.", а позднее санкционировал смертный приговор ему, когда обнаружилась связь Гапона с Охранкой. Этот эпизод русской революции имеет сложную историю, которая не прошла бесследно и в личной жизни Рутенберга. После революции он отошел от нее и от России, целиком погрузившись в сионистское движение и строительство еврейской Палестины.
Рутенберг очень сочувственно отнесся к моему намерению переехать в Палестину. Он предназначал меня в редакцию газеты "Давар" либо для работы по исследованию роли русских евреев в истории революции и социализма в России. Я должен был для этого освоить иврит полностью как живой язык, а не так, как я его запомнил по детскому изучению Библии и молитвам. За визой Рутенберг посоветовал мне съездить на открывшийся в 1935 году очередной, 19-й съезд сионистов в Люцерне.
Я поехал. Был хорошо принят сионистами, в частности редактором "Давара", талантливым и привлекательным Берл Каценеленсоном; присутствовал на заседаниях фракции "Мапай", слышал Бен-Гуриона, Шарета, Шазара и других прославленных ораторов и лидеров, но, так называемой, трудовой визы, которая выдавалась бесплатно, не получил. Некий Добкин, от которого это зависело, отказал. Почему – осталось неизвестным, но за визой дело не стало. Не знаю, кто из моих доброжелателей, хотевших, чтобы я отправился в страну предков, добыл для меня, так называемую, капиталистическую визу, за которую надо было внести тысячу английских фунтов в качестве залога, – я ее не внес, а имя "благодетеля" мне осталось неизвестным.
Но и с визой я, к счастью для себя, в Палестину не попал. Говорю: к счастью, имея в виду позднейшие события в Палестине и свои впечатления от троекратного посещения уже не Палестины, а {109} Израиля. Мы стали подготавливаться к отъезду. Начали понемногу ликвидировать нашу "движимость" в квартире. Я стал усиленно изучать иврит. Одновременно с нами собиралась покинуть Францию и уехать в Иерусалим Рахиль Григорьевна Осоргина (жена Мих. Андр. Осоргина и дочь знаменитого еврейского философа-публициста Рабиновича, Ахад-Гаама). Мы знали – или не знали – еврейский язык приблизительно одинаково. И потому могли взять себе общего учителя – молодого юношу, знавшего превосходно не только древний, но и новый язык, очень милого и ставшего ныне известным писателем Ханана Аялти. Но наука наша пошла впрок одной Осоргиной, переселившейся в Иерусалим, сдавшей там вторично выпускные экзамены на юридическом факультете после того, как несколькими десятилетиями раньше прошла полный курс юридических наук в Риме, и занявшейся в Иерусалиме адвокатской практикой.
Моя поездка не состоялась по ряду причин.
Прежде всего произошло расхождение с Рутенбергом. Когда я осведомился, как, по его мнению, могу я существовать в Палестине, он заявил: у Фондаминского я оставил для вас 300 фунтов (английских), чтобы вы могли первое время посвятить изучению языка. Я искренне поблагодарил за великодушие, но отказался принять щедрый дар, не видя и отдаленной возможности его вернуть. Вместо этого я предлагал найти мне любую работу на полдня за 10 фунтов в неделю с тем, чтобы вторую половину дня я уделял изучению языка. Рутенберг был известен своим авторитарным нравом и не переставал быть авторитарным, даже когда бывал предупредителен и доброжелателен. И в данном случае он упорно настаивал на своем, что было совершенно неприемлемо для меня. Почти одновременно возобновились массовые нападения арабов на евреев и насилия над ними, которые в стране назывались беспорядками, а извне и со стороны напоминали недоброй памяти антиеврейские погромы. Это тоже не располагало к переселению в страну предков. Наконец, подвернулась интересная литературная работа – заказ написать о новом французском премьере, первом социалистическом премьере в истории Франции, Леоне Блюме.
Это произошло совершенно неожиданно. В Париж приехал из Нью-Йорка многолетний редактор еврейской газеты "Форвертс" Абрам Каган, чтобы повидать и послушать людей из Советской России или побывавших там, куда Кагану не давали визы. Среди сотрудников и читателей "Форвертс" еще не были изжиты большевизанские настроения и сочувствие к "рабоче-крестьянской" власти, невзирая на насильственную коллективизацию и повторный в советскую пору голод и террор. И редактор газеты счел необходимым запастись достоверным, свежим и убедительным материалом о происходившем в России. Париж был на пути всех проезжавших и приезжавших из России. И Каган, по рекомендации Дав. Натан. Шуба, политически близкого мне по взглядам и знакомого лишь по переписке, обратился ко мне с просьбой сопровождать его в качестве как бы секретаря и переводчика при свиданиях с людьми {110} из России. Такие свидания-беседы происходили раз в два дня и длились полтора-два часа. Я записывал, как мог, что рассказчик сообщал о той или другой стороне советской жизни, и представлял это в отредактированном и переписанном на машинке виде Кагану при ближайшем свидании. Так продолжалось, примерно, месяц, а при отъезде, уже на вокзале, поблагодарив меня за работу, Каган вдруг предложил написать для его "Форвертс" не то неограниченное, не то неопределенное число фельетонов, если возможно с фотографиями, о новом премьере Франции Леоне Блюме.
"Форвертс" напечатал в воскресных номерах 14 больших моих статей с портретами членов семью Блюма, которые я добыл у его братьев, владельцев склада и магазина шелка в центре Парижа. Как глава правительства, Блюм считал невозможным принять и осведомлять пишущего о нем. Но этот запрет не распространялся на его единственного сына, инженера Жана, принимавшего меня несколько раз, дававшего кой-какие сведения – в общем немного – и даже способствовавшего переводу с русского языка на французский.