355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Романушко » Там, где всегда ветер » Текст книги (страница 13)
Там, где всегда ветер
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:09

Текст книги "Там, где всегда ветер"


Автор книги: Мария Романушко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)

О ненависти к еде

А по утрам – слёзы из-за еды. Это уже хроника. Бабушкины просьбы, уговоры и, наконец, крики, её угрозы пойти в школу и рассказать, как я издеваюсь над ней… «В школе думают, что ты хорошая девочка. Вот пусть узнают, какая ты на самом деле!…»

На самом деле, я – несчастная девочка. Я не могу есть то, что даёт мне бабушка. Хотя она умеет готовить вкусную еду, но подсовывает мне еду ужасную: эту отвратную манную кашу (я не могу есть молочное!!!), эти полужидкие внутри яйца (меня тошнит от них!!!), этот жирный творог, поверх которого навалена гора жирной сметаны, и всё это густо посыпано сахаром… Когда она ставит передо мной этот убийственный завтрак, я начинаю плакать. Да ещё её вечная присказка: «Не встанешь из-за стола, пока всё не съешь!» Сижу над тарелкой и мечтаю о смерти…

– Это потому ты нос воротишь, – говорит бабушка, – что не испытала голода.

И она в который раз рассказывает мне про брюквенную похлёбку, которой её кормили в концлагере… Мне жалко, очень жалко бабушку, что она испытала такой ужас, но что же мне делать с этой горой творога?… Я даже одну ложку не могу проглотить! Да-да, я всё понимаю… я понимаю, что у бабушки болезненное отношение к еде: она так хорошо помнит ту похлёбку, и умирающих от голода подруг, и как трупы складывали рядом с бараком штабелями… у неё это навсегда осталось перед глазами. Они и мечтать там не могли о такой сказочной еде – яйца, творог, сметана… И то, что я отказываюсь теперь от этой прекрасной, восхитительной, чудесной, питательной еды, в бабушкиных глазах выглядит как страшное кощунство, как преступление! Она считает, что если еда есть, то её надо съедать всю, до капли, как бы впрок. (На случай войны и будущего голода). И, главное, побольше разных жиров, побольше жиров!

Но я это есть НЕ МОГУ!!!

– Дождёшься, дождёшься у меня, что я пойду-таки в школу и расскажу там всем, и учителям, и подружкам твоим, как ты издеваешься над бабушкой! – кричит бабушка, совершенно выходя из себя.

– Да отпусти ты её, наконец, в школу! – кричит мама. – Чёрт с ней, пусть идёт голодная!


* * *

…А за обедом бабушка ставит передо мной всё тот же жирный творог, но теперь – в виде сырников, которые она для пущей калорийности любит прокипятить в масле и сметане, а потом ещё и поливать сверху сметаной, густой-прегустой…

О, ужас! О, я несчастная! Почему я не умерла во время желтухи?

– Ну, как? Проголодалась? – спрашивает ласково бабушка. – Ешь сырнички.

Они мокрые. Они жирные. Я их ненавижу…

Бабушка заводится с пол-оборота:

– Что, ОПЯТЬ?!!! – кричит она. – Опять накуксилась?!! Посмотри на себя! Тоща, страшна, как смертный грех! – бабушка любит крепкие выражения. – Ну, что, что ты на меня так смотришь?! Что ты глазища свои вылупила? Прекрати сейчас же!

Иногда бабушка даже хватает меня за руку и тащит в прихожую, где висит на стене зеркало: «Посмотри, посмотри на себя! Разве можно ТАК смотреть на бабушку?! Нет, ты не отворачивайся! Ты посмотри на себя, полюбуйся!»

В зеркале – мало приятная картинка. Сведённая судорогой физиономия, белые дёргающиеся губы, вышедшие из орбит круглые сумасшедшие глаза… Бедная бабушка. Конечно, жутковато смотреть на ТАКОЕ.

– Ведь не может быть, чтобы ты есть не хотела! Я тут стараюсь, стараюсь… Для кого я стараюсь? Нет, ты скажи: для кого я стараюсь?!

Плачу, давлюсь слезами и ненавистным, мокрым от сметаны, жирным сырником… «Вот, жрёшь ведь! Так почему сразу было не есть? Почему нервы сначала надо потрепать?»

Почему? Теперь, будучи взрослой, я знаю, почему. Потому что почти всё, что готовила любящая бабушка, мне есть было нельзя: ни жирное, ни жареное, ни молочное, ни сладкое. Мне и раньше такая еда не нравилась, но после желтухи она была мне просто противопоказана. Мой организм протестовал и бунтовал. При взгляде на тарелку, меня мутило, и я чувствовала себя глубоко несчастной. Я любила только помидоры и картошку. Которые почему-то были очень редки на нашем столе. Наверное, по причине малой калорийности. Когда были помидоры и картошка, я накидывалась на них, как голодная волчица. Но домашние считали, что питание должно быть разнообразным. Это разнообразие было обильно полито моими горько-солёными слезами и сдобрено бабушкиными криками. Мне очень жаль мою бедную бабушку. Из-за еды у нас жутко испортились отношения, вместо нежности и любви теперь между нами были раздражение, взаимные обиды и порой настоящая враждебность. Это было ужасно.

И я порой, плача ночью в подушку, с горечью думала: «Куда подевалась моя милая, добрая бабушка?» Я вспоминала нашу жизнь на Философской, нашу нищенскую, но такую радостную для меня еду: картошку в мундирах, хлебушек с постным смальцем, лепёшки на воде… И наши, не омрачённые ничем отношения: я рядом с бабушкой, мы всё делаем вместе: вот мы вместе печём оладьи, она на большой сковороде, а я на маленькой, игрушечной, вот мы вместе мастерим новое платье для моей куклы, вот бабушка учит меня вышивать стебельком, вот я кручу её швейную машинку, когда она строчит сложный шов, и ей нужны для этого обе руки… Вот мы лежим вечером в тепло натопленной комнате, на высокой бабушкиной кровати, рядышком, и она читает мне вслух перед сном какую-нибудь книгу – не детскую, а взрослую, взрослые книги в тысячу раз интереснее «Трёх медведей» и «Сказки про золотую рыбку»…

Куда ушло это время? Почему нельзя вернуть те добрые, тёплые времена?… Бабушка, что с нами сталось? Она уже спит, постанывая во сне, она всегда постанывает во сне, и эти её постанывания разрывают мне сердце, она очень устаёт за день, мне жаль бабушку, жаль себя, подушка моя мокра от слёз, и я не знаю, как жить, потому что знаю, что завтра будет то же самое… то же самое… то же самое… и нет щёлки, чтобы выбраться из этого заколдованного круга, нет никакой щёлки, кроме одной, кроме одной, которой я не имею права воспользоваться… не имею права… но думать о ней мне сладко… сладко и страшно… всё-таки выход есть, выход всегда есть, и в моей власти воспользоваться им – или нет.

Много лет спустя, прочту в стихах замечательного поэта Михаила Файнермана:

 
«Обдумывая способы самоубийства,
засыпал утешенный…»
 

Оказывается, не я одна думала об этом, засыпая в своём отрочестве в слезах!… Кто-то скажет: из-за такой ерунды? А я отвечу: я знаю девочку, которая покончила собой из-за того, что мать не позволила ей уйти после восьмого класса в техникум. В отрочестве нет мелочей. В отрочестве всё СТРАШНО ВАЖНО. И значительно. И ранит ПО-НАСТОЯЩЕМУ.

Всё, что происходило со мной, не было на самом деле ерундой – так как это был ежедневный акт насилия. Да, через якобы благо. Но это было ярко выраженное насилие, причём очень распространённое. Когда я сама уже была мамой, другая мама рассказывала мне:

– Когда моя Наташка не хочет есть, я становлюсь за её спиной и говорю: «Если ты это не съешь, я тебя убью!»

– И как она на это реагирует?

– Плачет, но ест! – с гордостью говорит находчивая мать.

А я смотрю на неё и не могу понять: она убеждённая садистка, или просто сумасшедшая? С виду – милейшая женщина, мы с ней чудесно общались, почти сдружились, пока она, заметив наши с сыном проблемы с едой, не решила поделиться своим опытом и не дать мне «добрый» совет.

Неправильно понятая окружающими взрослыми проблема заботы о нашем здоровье, привела к тому, что мы с сестрой шли к обеденному столу – как на пытку. Уже заранее предчувствуя все предстоящие мучения: крики, угрозы, резкие, обидные слова-определения в свой адрес… Да, это была ещё одна моя детская фобия: я боялась еды.


* * *

По воскресеньям к бабушкиной тирании подключался Фёдор. Он, как и бабушка, украинец по рождению и по воспитанию, был поклонником бабушкиной кухни: чтобы всё было на свинине, на сале и смачно зажарено. Борщ обязательно заправлялся толчёным старым салом, от запаха которого мне было дурно. Не знаю, может, мои предки-кочевники (по отцу) были мусульманами, что моё нутро так протестовало против свининотерапии. Может, так проявлялась пищевая аллергия, которую я унаследовала опять же от отца. Так или иначе, но моё отрочество из-за страданий с едой превратилось в настоящий кошмар…

Маришка тоже ела паршиво, и её отдали в детский сад, так как бабушка сказала, что мучиться с двумя у неё не хватает нервов. Но в саду Маришка есть лучше не стала, и мы с сестрой долгое время представляли собой две бледные спички. Когда по воскресеньям мы сидели с ней за столом, капая в тарелки слезами, Фёдор, не выдержав этой картины, начинал кричать: «Вас надо соломой кормить!…» Эта присказка, что нас с Маришкой надо кормить соломой, сопровождала нас долгие годы и отпечаталась в памяти на всю жизнь. И, рыдая над тарелкой, я давала себе клятвенные обещания:

«Если у меня будут когда-нибудь дети, я никогда, никогда, никогда не буду заставлять их есть!…»


* * *

Иногда за нас с Маришкой вступалась мама: «Да оставьте вы детей в покое!»

– Что значит оставить в покое? Ты что, сама не видишь, на кого похожи твои дети? Это же не дети – это две дохлятины! – кричал Фёдор.

– Ты что, хочешь, чтобы у твоих детей началась чахотка?! – выкрикивала бабушка пронзительным фальцетом свой коронный вопрос, угрозу, похожую на страшное пророчество.

Мама чахотки для нас с Маришкой не хотела. Но взять в свои руки ведение хозяйством и готовку еды она не имела ни решимости, ни воли, ни сил, ни желания. Она никогда не любила готовить, ей это всегда было в тягость, и когда потом, в дальнейшей жизни, всё же пришлось этим заняться, она делала это с причитаниями о своей тяжкой доле, всегда в дурном настроении. Поэтому и мамина еда, уже не столь свинообразная, но сдобренная отрицательными эмоциями, нам с сестрой тоже не шла впрок. И когда мама ворчала у плиты, я давала себе клятвенные обещания:

«Если у меня будут дети, я никогда, никогда, никогда не буду на них ворчать за то, что приходится готовить им еду».

Ещё раз про бабушку и про грустное

Но бабушка-то как раз обожала всякую готовку, это была её стихия! Да, именно СТИХИЯ, а разве могут воздействовать на стихию детские слёзы протеста?… Конечно же, нет!

Почему я так много пишу об этом приземлённом предмете – еде? Да потому, что этот предмет, который я не могла ни воспринять, ни переварить, именно этот злополучный предмет сделался камнем преткновения в наших отношениях с бабушкой. Я стала воспринимать бабушку не как источник любви, а как источник постоянного насилия. И для меня это было катастрофой. Ведь бабушка в детстве была мне почти мамой: бабушка меня отводила в сад и приводила домой, бабушка меня лечила, когда я часто болела ангинами, бабушка меня всему учила, жалела меня, ласкала, качала на коленях, гладила по головке… Боже мой, куда подевалась моя бабушка?! Куда подевалась моя любимая бабушка, от которой всегда исходили тепло и уют? С которой не так давно, когда мне было девять лет, я прожила вдвоём полгода на Философской, и это были самые счастливые полгода в моей жизни… Такого нежного единения душ я никогда и ни с кем не переживала (до тех пор, пока у меня не родились собственные дети).

А тогда, в том степном городке, у меня было ощущение, что я живу в страшной сказке: вроде бы с той же бабушкой, но в бабушку вселился какой-то злой дух, у которого одна задача – сломать, искалечить наши с бабушкой отношения и замарать чёрной краской светлые воспоминания детства на Философской улице…

Но я-то помню, помню, какая моя бабушка НАСТОЯЩАЯ! Иногда, когда она сидит за швейной машинкой, я смотрю на неё – у неё тонкая, как у ребёнка, шея, на которую падают мягкие русые завитки… Бабушка кажется слабой и беззащитной. Мне хочется обнять её, шепнуть на ухо: «Бабушка, я люблю тебя! Давай жить по-прежнему, как мы жили на Философской улице, помнишь? ведь ты тоже не забыла? ведь такое невозможно забыть…» Хочется крепко прижаться к бабушке и защитить её от этого страшного, злого духа, который витает в нашем доме и сотрясает нашу жизнь, превращая её в муку… Но я не решаюсь. Стою за её спиной в оцепенении, с комом в горле. Стрекочет бабушкина швейная машинка, дрожат русые завитки на её шее, тонкой, как у ребёнка…

А иной раз злой дух вселяется в маму, и я вижу, как беззащитна и слаба перед ней бабушка. И тогда я встаю горой на защиту бабушки, и тогда… и тогда град словесных камней и горячая, шипящая, обжигающая лава маминого раздражения обрушивается на меня…

А не стой под стрелой! а не ходи к жерлу извергающегося вулкана!…

Для чего жить?

Как же тошно жить… Не зачем, не для кого… Родители тебя не любят, ты их раздражаешь, нервируешь, иногда просто бесишь (а, собственно, что такого ты делаешь? из-за чего весь этот крик? непонятно). Хорошо бы пощекотать им нервы: умереть ненадолго, а может, и навсегда. Только тогда никогда уже не узнаешь, как они по тебе убивались… Смерть – хорошая штука. Такой запасной вариант, альтернатива бессмысленной жизни, она правильно придумана. Только бы знать… только бы знать, что там – на ТОМ свете – что-то БУДЕТ. И будет не так, как здесь – а ПО-ДРУГОМУ.

– Девочка, ты ребёнка обронила!

Какая-то прохожая тычет пальцем на то, что у меня за спиной. А за спиной у меня санки, я их везу по заснеженной улице – везу Маришку из сада домой. Но Маришки, оказывается, на санках нет. Она на повороте вывались в сугроб, а я и не заметила. Она такая маленькая, хотя ей уже четыре года, но по весу – пушинка, даже в своей беличьей шубке и беленькой пушистой шапочке практически ничего не весит. У неё такой же заскок насчёт еды, как и у меня. Только у неё другое пристрастие в еде: она ест лишь варёную курицу, а больше ей ничего не показывайте. Её определили в детсад, чтобы она там научилась есть разнообразную человеческую еду, но вряд ли из этого что-нибудь выйдет. Маришка – крепкий орешек, её голодом не проймёшь. Она будет дожидаться вечера, пока дома ей дадут кусок варёной курицы.

Возвращаюсь. Лежит в сугробе, довольная, смеётся, даже попытки не делает, чтобы выбраться из сугроба и догнать меня. Хотя бы позвала! А если бы тётечка не указала мне на пропажу? Так бы и до дома доехала с пустыми санками! Вот как вредно задумываться.

Хорошо, ни мама, ни бабушка не видели. А то бы бабушка сказала свою вторую коронную фразу: «Тебя только за смертью посылать!» Она часто говорит мне эту фразу, когда посылает меня из кухни в комнату, допустим, за очками, которые она вечно теряет.

А я вошла в комнату – и застыла, засмотревшись на ДЕРЕВО в окне… как оно трепещет на ветру каждым листом… Или на ЗАКАТ… Обожаю закаты!

Возвращаюсь на кухню с бабушкиными очками, а она уже вся в гневе:

– Что ты там столько торчала? Тебя только за смертью посылать!

Взрослым казалось, что я медлительна. Хотя мне так не казалось. Когда я что-либо делала, – по моим субъективным ощущениям, я делала это быстро. Но иногда я задумывалась… И взрослых это страшно раздражало. Тут-то я и слышала упрёки в медлительности.

Просто для взрослого и для ребёнка время течёт по-разному. Взрослые и дети существуют в разных временных потоках. Взрослый и ребёнок сосредоточенны на разных вещах – чаще всего на прямо противоположных. То, что ценно для взрослого – подростку кажется чепухой. И то, что ценно и интересно подростку – вызывает раздражение у взрослого.

Взрослый постоянно торопит подростка, ведь подросток (по мнению взрослого) – почти взрослый. Стало быть, должен жить в том же ритме, что и взрослые люди. Взрослый прямо-таки понукает подростка – как упрямого, глупого осла: иди туда, иди сюда, делай то, делай это, скорей, живей, поторапливайся!… Взрослый не даёт подростку возможности обдумать очень важные вещи. Сосредоточиться на важных моментах жизни. Стоит задуматься, как тут же слышишь в свой адрес гневное: «Что же ты лодырничаешь? Что ты время убиваешь?! А посуду так и не вымыла ещё?!»

Взрослый уже всё решил для себя, уже выбрал свою колею: он живёт механически, по инерции. Взрослый или ответил на вопросы, которые его мучили в подростковом возрасте, или, как говорится, «забил на них» – решил не искать ответа, не маяться «дурью».

Но подросток-то ещё не ответил! Он пока ещё мается! То есть – она. То есть – я…

Зачем я родилась на этот свет? Зачем, ЗАЧЕМ здесь? Господи, кому я здесь нужна? Какой смысл в моих мучениях, в этой маете, в этой тоске, которая съедает меня? Есть ли вообще смысл в жизни? И в моей, в частности? Как он – СМЫСЛ – выглядит? Где его искать? как его узнать?… Есть ли надежда, что когда-нибудь в моей жизни произойдёт что-то значительное? Что-то ТАКОЕ, ради чего стоило маяться и всё это терпеть? Интересно, что такое «судьба»?… Где-то кем-то наперёд уже всё расписано? Всё, что будет, всё, что ДОЛЖНО быть. Или от меня тоже что-то зависит? от моих личных усилий?…

ДАЙТЕ ВОЗМОЖНОСТЬ ПОДУМАТЬ! НЕ ДЁРГАЙТЕ КАЖДУЮ МИНУТУ!

Нет, дёргают… Дёргают, шпыняют.

Господи, о какой же чепухе говорят взрослые! Какие мелкие вещи их волнуют: еда, выполнение плана на работе, зарплата, четвертные оценки – мои и Ани-большой, они постоянно меня сравнивают с Аней, и всегда не в мою пользу…

Никогда, за всё моё детство и всё моё отрочество, я не слышала от взрослых слов: СМЫСЛ ЖИЗНИ. Этих двух слов – самых насущных для меня – как будто вообще не существовало в их, взрослом, лексиконе.

То есть, я могла бы, конечно, задать свой вопрос о смысле жизни своим домашним. Но зачем? Ведь я заранее знала, что они мне ответят. Фёдор ответили бы односложно: «работа». Мама бы тоже поставила на первое место – «работа» и добавила бы ещё: «чтобы дети были здоровы». Бабушка бы сказала: «чтобы все были сыты, и чтобы в доме был порядок».

Но ведь это так скучно, люди!… Вы, взрослые, похожи на страусов! Вы зарыли головы в песок повседневности и мыслите только о том, во что уткнулись ваши носы! Но ведь так жить СКУЧНО! СКУЧНО!! СКУЧНО!!!

Грустный вывод: взрослый и подросток никогда не поймут друг друга. Никогда! Если только взрослый не будет помнить (напоминать себе каждый день!) о том, каким он сам был подростком. Но разве взрослые на это способны?…

И я говорила себе: «Если у меня когда-нибудь будут дети, если у меня будут дети, я никогда, никогда не буду мешать им смотреть на закат и думать…»

Про Эмму

Девочка Эмма, она появилась у нас, кажется в шестом классе, и училась недолго, а потом уехала с родителями в Жёлтые Воды, где были хорошие врачи. У Эммы плохо ходили ноги. И были не очень послушными руки. Не знаю, что это было: последствия полиомиелита, который незадолго до этого бушевал в стране, или что-то врождённое.

При этом Эмма была очень умной девочкой. А ещё она была удивительно красива. Красива какой-то ангельской красотой: светлое-светлое, тонкое-тонкое лицо Эммы… Она была так не похожа на всех остальных детей! Она заходила в класс – и в классе становилось светлее. Помню своё благоговейное чувство, когда я смотрела на Эмму… Удивительная была девочка – совершенно не земная.

Потом в жизни я всегда это буду подмечать: дети, отмеченные печатью страдания, излучают особый свет…

К тому же, Эмму всегда одевали в белое или голубое. И это сразу выделяло её из общей чёрно-коричневой гаммы. Ведь мы все в те годы носили обязательную школьную форму: тёмно-коричневое платье с белым воротничком и чёрный фартук – без вариантов. Только в праздники фартук был белый. Особо аккуратные (и особо бедные) школьники ещё надевали чёрные нарукавники (это сохраняло платье от протирания на локтях и удлиняло срок его жизни). Но на Эмме, поверх тёмного форменного одеяния, всегда было что-то светлое, какая-нибудь кофточка или жакетик – это очень шло её светло-голубым, прозрачным глазам… И эти лёгкие, пепельно-белые волосы – как светлый ореол вокруг лица…

Эмма выглядела очень хрупкой – худенькая, как тростинка, с ломкими, резкими движениями, каждое ей давалось с трудом. Однажды её вызвали к доске. Она пошла, загребая непослушными своими ножками, обутыми в специальные жёсткие ботинки, заторопилась, перецепилась сама через себя и упала между рядами. Она барахталась на полу, как рыбка, выброшенная на берег, и никак не могла подняться…

Все в классе оцепенели, никто не бросился помочь ей. Все сидели, как в детской игре в «замри». У меня горло перехватило, и я боялась заплакать, так жаль мне было бедняжку Эмму. К счастью, никто в классе не хихикал, пока Эмма выпутывалась из своих спутанных ног и принимала вертикальное положение.

Вопрос: почему никто не помог ей? Конечно, нам всем было жаль её, но… Мы сидели, как истуканы. И учитель у доски стоял, как истукан (не помню, кто это был, но это даже неважно, так как любой советский учитель в тот момент стоял бы как истукан). Мне кажется, нам было страшно. Страшно, что Эмма подумает, что мы её жалеем. Что мы её считаем не способной без посторонней помощи встать на ноги.

Наше поколение воспитывалось в спартанских (точнее – атеистических) традициях, и чувство жалости считалось одним из самых низменных и презираемых в реестре человеческих переживаний. Никому не хотелось, чтобы жалели его – и было страшно пожалеть другого. Считалось, что жалость унижает: того, кого жалеют, и того, кто жалеет. Поэтому никто в классе и не шелохнулся: боялись унизить Эмму.

И вот она, наконец, сама справилась со своей проблемой и продолжила свой путь к доске…

Глядя на эту девочку, я понимала, что мне стыдно на что-то сетовать. Ну, Боже мой, язык иногда не слушается, слова не идут из горла, – ведь это такая мелочь по сравнению с тем, когда не слушаются ноги! Да и руки тоже плохо… И ты лежишь в классе между рядами и бьёшься, как рыба об лёд…

Да, в мире всё относительно. Наверное, Эмма с удовольствием поменяла бы свои ноги на мой язык. И была бы счастлива!

Но вот что удивительно: Эмма и со своими больными ногами не выглядела несчастной. И не стремилась вызвать у окружающих сострадание. Это была совершенно самодостаточная девочка, с чувством собственного достоинства, спокойная и весёлая.

Вот кто действительно был вправе отвечать уроки, сидя за партой. Но Эмма всякий раз мужественно шла к доске, совершая тем самым свой личный подвиг.

«В жизни всегда есть место подвигу». Да, это действительно так.

Милая Эмма, спасибо тебе за твои уроки, которые ты преподавала мне, сама того не подозревая…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю