Текст книги "Впечатления моей жизни"
Автор книги: Мария Тенишева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)
Явился Рубинштейн. Публика заревела. Он подал знак. Зала замерла. В назначенный момент мы дружно вступили, и наши голоса слились с могучими, стройными звуками оркестра. Наш хор, составленный из отборных молодых голосов, представлял удивительное богатство и красоту звука. Многие из нас были уже законченными артистами.
Странно… Делалось столько приготовлений, было так много разговоров, ожиданий, волнений, раскинулась такая сложная картина, а для меня вырвалось из общего лишь одно: момент на эстраде, а там – ничего, ни до ни после. Во всем этом не было цельности, отсутствовала гармония, много было ненужного, шероховатого, положительный момент слишком ничтожен. Почему-то все вместе оставило во мне чувство полной неудовлетворенности. Мне показалось, что я с большим удовольствием изобразила бы слушательницу, нежели исполнительницу, я предпочитала иллюзию.
Рубинштейн тогда страшно увлекался Ван-Зандт и не пропускал ни одного представления с ее участием. Мне удалось еще раз его увидать. Однажды он пригласил меня в свою ложу. Шла "Динора", в которой Ван-Зандт была неподражаема.
У нас в школе снова приготовления: объявлен годичный концерт учениц Маркези. В нем выступают несколько окончивших учениц оперного класса, между прочим, Рындина, Фриде, Карганова и Новак. Новак поет арию из "Фауста", сцену у прялки. В школу нарочно по этому случаю приехал Гуно, послушать ее и дать лично свои указания. Он симпатичный, приветливый, говорит сочно, красно, с лаской в глазах. Каждой из нас он сказал любезное слово. Кроме Новак, он прослушал еще некоторых учениц в своих произведениях. Мы все были очарованы им и шумной толпой выбежали проводить до кареты.
Одна из американок должна была исполнить в концерте арию Офелии, сцену сумасшествия из "Гамлета" Амбруаза Тома. Он тоже приехал давать свои указания, но, делая их сухо, обрывая на каждой фразе, безжалостно запугал исполнительницу. Просто было жалко смотреть на нее. Холодный, прямой, надменный, он заморозил нас окончательно. Мы не смели шевельнуться при нем.
В день концерта у меня было много дела. Надо было успеть всех одеть, причесать. Новак жила в одной комнате с Фриде. Чтобы друг другу не мешать, она одевалась у меня. Какая спешка, суета… Мы с Лизой бегали как угорелые из этажа в этаж, из комнаты в комнату. Кому не хватало шпилек, у кого нет духов, одной нужны перчатки, у другой неподходящее пальто… У меня все это есть: каждая находит, что надо. Минута важная, и я счастлива выручить товарок, им угодить.
Концерт сошел благополучно. Наша школа оказалась, как всегда, на высоте. Вернувшись домой, за чашкой чая, на "главной квартире" делимся впечатлениями, вспоминаем пережитые волнения, страдания и радость успеха.
Иногда мы ходили в оперу для экономии в складчину. Бралась огромная литерная ложа в четвертом ярусе. Нас набивалось в нее шесть, а то и восемь душ. Жара на этой вышке была невообразимая. Придумана была удивительно остроумная комбинация. Проходя по улице мимо торговки апельсинами, каждая из нас покупала пять, шесть или целый десяток чудесных фруктов. Все это распихивалось по карманам и во время антрактов поедалось. Корки же неминуемо бросались на пол, и что думала о нас "увреза" после нашего ухода – нам было все равно.
С нами случилось одновременно и горе, и радость. Горе – Рындина уезжает, радость – она едет в московскую оперу дебютировать в роли Вани в "Жизни за царя". Мы все очень полюбили ее, жаль с ней расстаться, но за нее мы довольны: цель достигнута. Обнимаясь и плача, проводили мы ее на вокзал. Вернулись домой осиротелыми. В сущности, Рындина со своим ровным характером была звеном между нами. После ее отъезда наша компания понемногу распалась. Я же больше всех сошлась с Каргановой (впоследствии Терьян). Ее смелый, веселый характер нравился мне. С Фриде нам не удалось сблизиться. Я думаю, это произошло оттого, что за ней вечно тащилась Паола Новак, ее товарка по Вене, откуда они перебрались в Париж к Маркези, а с Новак мне было трудно сойтись: она была неинтересна и, кроме красивого голоса, ничего собой не представляла.
Однажды мы с Каргановой дружно пили чай. Лиза, которая от души презирала французов, стала нам жаловаться, что "у этих хваленых французов даже путной бани нет, негде и помыться"… Карганова приняла эти слова к сведению. Несколько дней спустя она влетела к нам ураганом и объявила, что нашла русскую баню, но что по-здешнему ее называют "хамам". Мы слушали ее с недоверием. Она принялась усиленно уговаривать нас попробовать, ручаясь, что это будет превосходно. Она так приставала к нам, что мы наконец сдались. Решено было отправиться туда на другой день в четыре часа. Мы отправились втроем и, заплатив в кассе за вход, очутились в большой зале с каменным полом. Вдоль стен были устроены невысокие перегородки на манер узких стойл с сиденьем, полочкой и маленьким зеркальцем. Вместо двери у каждой перегородки висела холщовая занавеска -то были раздевальни. Из залы дверь вела в другое помещение, в котором находился душ. Мы с Лизой не решились раздеться, нам эта обстановка не внушала доверия. Карганова, наоборот, желая доказать, что это превосходно, быстро разделась и, развязно выйдя к нам в костюме Евы, стала искать глазами, на чем бы сесть, но не найдя ничего, попросила стул. Стула не оказалось. Она долго гуляла по зале и уже начинала не на шутку сердиться. Наконец с трудом отыскали где-то крохотную ножную скамейку. Банщица тоже уже ворчала. Усевшись, Карганова вызывающим тоном потребовала мыла. Мыла тоже не было. Вместо него была принесена небольшая мисочка с мыльной водой. Карганова, возмущенная, бушевала, забыв о нашем присутствии. Между банщицей и ею было полное недоразумение. Возник вопрос, чем и как помыться? Тогда явилось на сцену нечто вроде толстой кисти из грубой мочалы, которой банщица принялась обмазывать, точно разрисовывать, Карганову. Когда эта операция была окончена, банщица повела ее под душ среди немилосердной перебранки – отношения их окончательно обострились.
Я уже давно умирала от смеха, но что удваивало мое веселье, так это невозмутимое лицо Лизы, серьезно и внимательно следившей за всем происходившим. Нет, этого описать невозможно…
Когда Карганова очутилась под душем, банщица, желая, вероятно, сорвать на ней сердце, отплатила за все, пустила в нее кипящую струю… Вдруг я вижу мою Карганову в корчах: куда она ни бросится, струя неумолимо следует за ней. Крик, гул, беготня, плеск воды и мой уже ничем не удерживаемый хохот – все смешалось в общий хаос… Наконец, Карганова рванулась в мою сторону, пытка ее прекратилась…
Долго, долго я не могла отхохотать этой смешной истории. Так окончилась наша попытка найти в Париже русскую баню. А Лиза торжествовала.
Мои занятия шли очень успешно. Я уже перешла в оперный класс. В это время я познакомилась с художником Константином Маковским и имела глупость согласиться позировать ему для поясного портрета. Меня очень интересовало это знакомство: это был первый художник, с которым я близко встречалась в своей жизни. Вспомнилось мне мое детское представление о художниках: "Какие это должно быть, хорошие, умные, особенные люди"… Вспомнились мои детские мечты, восторженные представления об этих избранных людях, стоящих выше толпы… И должна сознаться, что моя первая встреча с представителем этих высших существ и впечатление, вынесенное от общения с ним, было не в его пользу: он поразил меня своей неимоверной пошлостью, пустотой и невежеством…
Добросовестно и аккуратно я приходила на сеансы три раза в неделю, несмотря на тайные угрызения совести, что непроизводительно трачу драгоценное время, отнимая его от своих занятий. Я успокаивала себя мыслью, что зато останется портрет с меня молодой, память на всю жизнь.
Маковский почему-то непременно захотел писать меня в костюме Марии Стюарт. Хотя я этой фантазии не разделяла, но пришлось сдаться, потому что с некоторыми художниками невозможно говорить резонно: они непогрешимы, не терпят здравой критики.
Чем больше я узнавала его, тем больше разочаровывалась в нем. Я не приходила в себя от недоумения, утешая себя тем, что остальные, наверное, не такие, как он. Мне слишком жалко было расстаться с прежними иллюзиями.
Каково же было мое удивление, когда, по окончании наших сеансов, я узнала из уст самого художника, что мой портрет продан какому-то любителю просто как этюд женской головки! Такой бесцеремонности я от него не ожидала и только тогда поняла, почему ему был так необходим костюм, – в простом платье эскиз было бы трудней продать.
V
Лето в России. Москва. Талашкино
Мне пришлось вернуться в Россию. На лето я была приглашена погостить в деревню к А.Н. Николаеву, дяде моего мужа, со старшей дочерью которого я была дружна. Маша была добрая, сердечная, уже немолодая девушка, отлично понимавшая жизнь. В моей неудавшейся семейной жизни она во всем винила мужа и была всецело на моей стороне.
После деятельной жизни в Париже, после общения с талантливыми людьми, я снова попала в среду, хотя и хороших, безобидных, но малокультурных людей. Это были простые тульские помещики, которых на Руси тысячи. Жили они в деревне потому только, что у них волею судеб было имение. Редко из него выезжали, из года в год покорно поворачивая колесо жизни в том же направлении. Услышать что-нибудь интересное или поучительное в их обществе было невозможно. Маша одна старалась понять меня. Болтая с ней часами, мечтая вслух, я часто давала волю моему воображению. Она слушала и ужасалась.
– Боже мой, да чего же тебе еще надо? Ты хотела петь и научилась, поешь, как настоящая артистка.
– Что надо?… Я еще не знаю… Я считаю, что ничего в жизни не сделала. Пение? Это – забава, увлекательное занятие… Не этого хочет душа моя. Предположим, что мне даже придется по необходимости пойти на сцену, но какая же это деятельность?… Что я там могу сделать? За границей я хорошо насмотрелась на этот омут, называемый театральным миром. Великие таланты редки, а они одни только и могут его преодолеть, да и то какой упорной борьбой… Есть, конечно, путь, которым легко приобрести и успех, и театральные лавры для актрисы, и многие им пользуются без стеснения – продажа, потому что иначе при современных театральных нравах она ничего не добьется и умрет с голоду. Если она порядочная женщина или дура неумелая, то будь она со звездой во лбу, с месяцем под косой, ей все-таки ходу не дадут. Нет, артистическая карьера, это звук пустой… Помнишь, как сказал Муравьев: "Полезным можно быть, не бывши знаменитым – сметают счастие и по тропинкам скрытым"… Меня влечет куда-то… До боли хочется в чем-то проявить себя, посвятить себя всю какому-нибудь благородному человеческому делу. Я хотела бы быть очень богатой, для того чтобы создать что-нибудь для пользы человечества. Мне кажется, я дала бы свои средства на крупное дело по образованию народа, создала бы что-нибудь полезное, прочное…
Так мы с ней зачастую беседовали, бродя по аллеям старого парка или за бесконечным чаем у огромного потухшего самовара, осаждаемые миллионами назойливых мух, сидя далеко за полночь на балконе заросшего сиренью старого барского дома…
На зиму я поселилась в Москве и, устроившись с Маней и Лизой в трех уютных комнатках приличного меблированного дома, установила такой порядок жизни, чтобы по возможности оградить свою самостоятельность и без помехи продолжать заниматься пением. Несмотря на мои теории о театре, мне все-таки хотелось докончить начатое, достичь совершенства. Искусство увлекало меня, и я усердно повторяла свои арии и вокализы. Выбрала я Москву потому, что не смела ехать в Петербург: робость брала просить лично у матери денег на продолжение моих занятий. Из переписки с ней по этому поводу ясно было, что дело мое не выгорает. Ответы ее были резкие, обидные, неутешительные. Я была озабочена не только будущим, но и настоящим. Муж так запутал дела, что я в них едва разбиралась. Я не допускала и мысли, что все для меня кончено, но невольно в душу закрадывался страх, как бы не пришлось, смирившись, ехать обратно в прежние тиски: вся душа при этом возмущалась.
Еще одна мысль тревожно мучила: не хотелось видеть мужа. Сердце, мысли, чувства – все оторвалось от него, он растаял в моем воображении, казался таким ничтожным… С мужем у меня тоже завязалась переписка. Из нее видно было, что он еще ни к какому серьезному делу не пристроился, вырывая деньги то у моей матери, то у своих родных. Картина была безотрадная. Я дрожала при мысли, что вот-вот откроется дверь и он появится на пороге…
Опасения мои, к сожалению, были основательны. Однажды, вернувшись от Маши Николаевой, я застала его у себя преспокойно лежащим на диване. Мы стояли друг перед другом немые. Да и что могли мы сказать друг другу? С чего начать? Наши натуры, вкусы, привычки были разные. Я за это время много передумала, работала, развивалась и далеко отошла от той жизни, которую мы вели в первые годы замужества. Мы действительно были чужие…
Вероятно, в Москве у него тоже были места, где он мог предаваться своим излюбленным удовольствиям. Он тоже по-своему ценил свободу и потому, вероятно, остановился не в одном доме с нами, но приходил каждый день ко мне, точно изучая меня, держа себя каким-то наблюдателем.
Кроме Маши, ее брата и сестры, у меня бывали еще наши общие друзья, большей частью простые добродушные москвичи, которых я давно знала, когда бывала наездами в Москве. Один из них служил некоторое время в Петербурге, но, получив большое наследство, бросил службу и вернулся на жительство в Москву. Он не раз бывал у нас в Любани. Я знала его как очень порядочного человека, и мы были с ним давно большими приятелями. Но, к сожалению, за последнее время чувство дружбы с его стороны перешло понемногу во что-то другое. Эта перемена очень огорчила меня. От души жаль было наших прежних приятельских отношений.
Муж заметил эту перемену. К моему удивлению, он отнесся к ней, как мне показалось, сочувственно. У него было что-то на уме.
Раз он развил передо мной проект какого-то сложного крупного предприятия, для которого ему нужны были порядочные деньги. Хорошенько подготовив меня, настроив, он поручил мне повлиять на нашего приятеля, чтобы тот дал ему взаймы, прибавив при этом, что он уже пытался просить, но получил отказ. Конечно, первым моим движением было отказаться наотрез. Будь это раньше, я, может быть, ни минуты не задумалась бы, но, видя перемену в его отношениях ко мне, мне было очень неловко и неприятно исполнить это поручение. Однако мужа это не смутило. Он припугнул меня, серьезно угрожая чем-то для всех страшно неприятным. Я была очень расстроена. Пахнуло чем-то старым, пережитым, безгранично тяжелым… Ни слезы мои, ни мольбы не тронули его: он был непоколебим…
Борясь с собой, я оттягивала день за днем тяжелое испытание, а муж становился все настойчивее, безжалостно упрекая меня в эгоизме, в нежелании выручить его в важнейшую минуту жизни, от которой зависела вся его и наша с Машей будущность. Он настаивал, если не ради него, то ради ребенка, выручить его, говоря, что я не имею права, как мать, носиться с какими-то глупейшими предрассудками, пренебрегая интересами семьи. Он ставил вопрос так резко, так неумолимо взваливал на меня всю ответственность, что мне не оставалось никакого выхода. Мало-помалу он переломил мою волю. Я сдалась…
Н.Н., никогда не говоря со мной, давно уже видел всю драму моей жизни. То, что мне пришлось сказать ему, было для него уже не ново. По-видимому, он многое знал гораздо больше меня. С мужем он был только в приличных отношениях, в душе глубоко презирал его.
Настал тяжелый момент. Но Н.Н. был умный, чуткий и с первых же слов понял меня. Видя мое мучительное смущение, он ускорил развязку и согласился на все.
Но что было в этом самое оскорбительное, что донельзя покоробило меня – это возмутительный способ мужа: не рассчитывая на мои силы, вероятно боясь, что в последнюю минуту у меня не хватит мужества, он в течение всего нашего разговора преспокойно, "на случай", гулял по коридору, без стеснения покашливая, проходя мимо двери. Когда же, по его расчету, наши объяснения должны были окончиться, он преспокойно вернулся обратно в комнату. О… Как гадко было у меня на душе!…
Достигнув своей цели, муж, очень довольный и веселый, уехал. Я же осталась в каком-то смятении, с полным сумбуром в голове. У меня было какое-то нехорошее чувство. Мне было так не по себе, что я совершенно упала духом, забросила свои занятия – все мне опостылело. К жизни чувствовала полное отвращение. И тогда во мне поднялось возмущение. По правде, к чему нужна была вся эта борьба, к чему столько бесполезных страданий? За что такая ломка? Не проще ли надо жить, без этого постоянного претящего разлада со своей совестью, с действительностью?…
С Н.Н. мне стало невыносимо тяжело встречаться. Где-то в глубине души было совестно перед ним: хоть и невольно, но все же я сыграла на его чувствах и, не будучи в состоянии отплатить тем же, потребовала от него поступка исключительно во имя дружбы, закрывая глаза на истинные его побуждения, как бы не признавая, вычеркивая действительность. Что мне было делать? На что решиться? Играть комедию в благодарность, притворяться, ломать себя? Нет, я на это не была способна, не умела войти в сделку с собой. Я погибала от разлада и смущения. Все, что случилось со мной, не имело названия, но было непоправимо. Н.Н. тоже был растерян, сознавая, что произошло что-то неладное, имел вид человека с камнем на душе. С каждой встречей пропасть между нами росла, расширялась. Мы были безмолвны – для объяснения не было слов.
Отдалившись от всех, точно пришибленная, я днями валялась на диване с обмотанной головой, без мысли, без желания, с чувством отвращения к себе и ко всему окружающему, в безвыходной тоске. Когда я в один из таких дней лежала, уткнувшись носом в спинку дивана, за дверью послышался стук и чей-то голос окликнул меня. Я вскочила, дверь отворилась… Ко мне вошло спасение… Киту*[18]18
*Киту (вместо Китти) — уменьшительное имя княгини Е.К.Святополк-Четвертинской, данное ей Наследником Цесаревичем Александром Александровичем (буд. Императором Александром III).
[Закрыть], мой лучший друг, подруга моего раннего детства, разыскала меня…
Давно, еще маленькими девочками, мы дружно играли с ней на берегу необозримого моря, где волны, мягко раскатываясь, рассыпались у наших ног легкой белой пылью… Она была разумная, добрая – мы с нею ладили. Потом мы встречались подростками, когда у нас слагались уже вкусы, мысли, понятия, и тогда мы тоже во многом сходились. Ее детство было счастливое, мое – суровое. Между нами родилось сочувствие, взаимное доверие. Встречи наши были случайные, но каждый раз согревали душу, оставляя в ней что-то хорошее. Потом судьба повела каждую из нас по разным дорогам. Мы обе выросли, вышли замуж, успели разочароваться в жизни. Но, видно, нам суждено было снова встретиться. В Москве, в одном доме со мной, жила дама с девочкой одних лет с Маней. Дети наши познакомились, стали играть вместе, бегая вдоль длинных широких коридоров. Пришлось и мне познакомиться с матерью Маниной подруги. Это была болезненная дама, приехавшая в Москву к доктору из Смоленской губернии, где у нее было именьице. Вначале мы виделись часто из-за детей, потом – по привычке, мы обе были одинокие. Марья Васильевна Эверар без устали мне рассказывала о своем деревенском житье-бытье и, конечно, много и подробно о своих болезнях. Однажды она упомянула имя своей приятельницы-соседки, имя Киту. Я вздрогнула, но и виду не подала, что это имя мне знакомо. Понемногу я узнала, что Киту была замужем за князем Святополк-Четвертинским, что счастья в браке не нашла и что постоянно живет в своем имении, Талашкине, занимаясь с большой любовью сельским хозяйством. Это несомненно была она, моя маленькая подруга, которую я так любила, и я была рада, наконец, о ней услыхать. Мне почему-то всегда верилось, что когда-нибудь мы да встретимся. Я просила Марью Васильевну при случае написать Киту, что ей кланяется Маня, если она такую помнит. И вот, спустя недели три, вдруг вместо ответа стук в дверь, и на пороге Киту… В первую минуту мы обе растерялись. Надо было обойтись. Нельзя же сразу начать разговор по душе, когда не знаешь с чего начать.
Киту остановилась у нас в доме. Виделись мы постоянно. Темы для разговоров нашлись в конце концов неиссякаемые. Я в ней не обманулась: ее детская хорошая натура осталась тою же. Во взрослой в ней развилось много положительного. Она была очень уравновешенна и разумна. Но тут я должна остановиться. Одна из самых ярких черт ее личности – это скромность. Что бы она ни делала хорошего, дельного, она не любила, чтобы об этом говорили, предпочитая оставаться в тени. Зная, что я записываю впечатления моей жизни, она об одном просила меня: по возможности меньше о ней упоминать. Нас с ней сблизили вначале наши общие неудачи, и в области фантазий, надежд, широких замыслов мы говорили на одном языке. Понемногу я раскрыла Киту всю мою душу, показав ей без прикрас всю себя, дурное и хорошее, не боясь строгого приговора. Я была счастлива, наконец, хоть перед одним человеком быть такою, какая я есть.
Дружба – это чувство положительное всех остальных. Люди не прощают вам недостатки, дружба – всегда: она терпелива и снисходительна. Это – редкое качество избранных натур. В минуту, когда я погибала в разладе с собой, теряя почву под ногами, встреча расположенного ко мне человека, примирителя с жизнью, была для меня равносильна возрождению.
Видя мое пришибленное душевное состояние, Киту стала уговаривать меня приехать погостить к ней в деревню, уверяя, что перемена обстановки благотворно подействует на мои мысли: деревенская тишина успокаивает нервы, придает всему другую окраску. Взяв с меня слово приехать, она уехала с Марьей Васильевной. После их отъезда я окончательно осиротела, мне стало холодно, жутко…
Настала 6-я неделя Великого Поста. Всюду взялись за приготовления к празднику. Маша Николаева, с которой я меньше виделась за последнее время, благодаря присутствию Киту, тоже была поглощена такими же заботами: на ней лежал весь дом.
Перед этим торжественным праздником люди обыкновенно стараются сгладить взаимные обиды, сплачиваются, примиряются. Но нигде так не чувствуется приближение Светлого праздника, как в Москве. На улицах таинственное, безмолвное оживление. Все куда-то спешат с озабоченными, серьезными лицами. Март подходит к концу: талый снег, местами – камень. То звякнет, то замрет стук подков по мостовой. Чувствуется приближение весны. Церкви полны молящихся; в окнах, в ежеминутно отворяемых дверях мелькают набожно склоненные головы; пред мирными ликами иконостасов рдеют снопы свечей, теплятся задумчивые лампады; глухо, урывками доносится молитвенное пение. В воздухе носится унылый перезвон колоколов. Человек временно отрешается от жизненной суеты, молится, говеет – ищет Бога. Общественная жизнь замирает. Все это больно для одинокой, смущенной души. Одиночество чувствуется вдвое сильней. Пойти туда, в Божий храм, сосредоточиться, хорошенько выплакаться?… Нет, это не для меня. Мысли рассеяны, в голове пустота…
Мне сделалось невыносимо скучно. Захотелось до боли увидать искреннее, участливое лицо. Меня потянуло в храм дружбы. Наконец, в понедельник на Страстной, наскоро забрав Маню и Лизу, я села в поезд и поехала в Талашкино. Я положительно бежала из Москвы, оставя позади мои сомнения, угрызения совести, все, что за последнее время измучило меня и выбило из колеи. Одно чувство я уносила в душе: я была права перед собой.
Хорошо было в деревне. Уже слабели оковы зимы. Что-то примиряющее, живительное, веселое было в медленном пробуждении природы, пригретой улыбкой первых теплых весенних лучей. Меня все радовало, все занимало. Забавно было то скользить, то проваливаться, идя по дороге, убегающей вдаль потемневшей извилистой лентой. Весело было перескакивать с проталины на проталину на теплом солнышке, сидя на корточках, упиваться дыханием земли и запахом прелых листьев. Хорошо было смотреть в голубую прозрачную высь, в которой мудреным узором обрисовывались верхушки обнаженных, сквозящих деревьев. Отрадно вливались в душу звуки то отдаленного голоса, то лая собаки, то чириканья веселой птички, журчания бойких ручейков, бегущих из-под опавшего снега. Хорошо еще было ничего не думать, а, пригревшись на солнце, закрыв глаза, только слушать, как в природе все сговаривается, дышит и шепчется, набирая силы для чего-то нового, торжественного, готовясь, как невеста, к брачному наряду…
Талашкино хорошело с каждым днем, а вместе с ним оживала и я, обновляясь душой, идя рука в руку с природой. Возвращались надежды, любовь к жизни. Соловей, мой сладкий мучитель, по-прежнему терзал душу жгучими переливами, вызывая своим страстно-жалобным пением то слезы, то радостные порывы и мечты. Мало-помалу раскрылся рояль, песнь полилась, а за ней проснулся интерес ко всему. Прошлое, как уходящая гроза, где-то далеко еще глухо бранилось, все реже и реже напоминая о себе.
Мой решительный поступок многих рассердил. Муж прогневался, вероятно, потому, что план его удался лишь наполовину. Мать совсем перестала писать. Маша была недовольна тем, что я не к ней поехала на лето. Н.Н. уехал в деревню, усердно избегая всех. А для меня лето пролетело, как счастливый сон.
Настала осень, возник вопрос, кто и как устроится на зиму. Это было мое больное место. Несомненно, моим желанием было продолжать занятия в Париже, но, к сожалению, на это у меня не хватало средств, но вместе с тем я чувствовала, что надо же принять какое-нибудь решение…
Мы доживали последние сентябрьские дни. Погода была теплая, сухая, воздух недвижим. Старый сад стоял густой стеной и тихо, точно плача, ронял то тут, то там, как непрерывные слезы, желтый лист за листом. На горизонте, за садом, виднелся узкой полосой пожелтевший лес, а кругом перед ним широко расстилались опустелые поля, только рдели густые зеленя[19]19
*Озимые посевы
[Закрыть], вливая в душу спасительную надежду. Природа мирно шла на отдых, а бледное солнце дарило усталую землю последними прощальными объятиями.
Мы тихо брели с Киту по аллее, шурша платьем по густому ковру опавших порыжелых листьев. Она завела разговор о моих занятиях в Париже, говоря, что было бы непростительно забросить так хорошо начатое дело. Потом, заявив о своем желании ехать с Марьей Васильевной за границу, пригласила меня к ним присоединиться. Не обращая внимания на мое смущение, она спокойно прибавила, что мне не стоит тревожиться о материальном вопросе и что когда-нибудь мы сочтемся. Я так же просто приняла ее предложение, как она просто и спокойно его выразила.
С этого времени Киту сделалась моей нравственной руководительницей, как любящая старшая сестра. Ее положительность, уравновешенность служили противовесом моей чрезмерной чувствительности. Все, чего не хватало мне, было в ней. Простым, разумным словом она умела успокоить мои порывы отчаяния, сомнений, безотчетной грусти, непосредственно приводя меня к спокойному обсуждению минутного затруднения, и своей лаской и участием залечивала мои душевные раны. Незаметно для себя, рассудок мой заражался ее мудростью, все чаще и чаще беря перевес, а сознание, что я не одна, что есть на кого опереться, благотворно укрепило мои нервы.
Радостно, а главное, покойно было на душе.