Текст книги "Впечатления моей жизни"
Автор книги: Мария Тенишева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
Обе мои парижские выставки сильно отразились на модах и принадлежностях женского туалета. Год спустя я заметила на дамских туалетах явное влияние наших вышивок, наших русских платьев, сарафанов, рубах, головных уборов, зипунов, появилось даже название "блуз рюсс" и т.д. На ювелирном деле также отразилось наше русское творчество, что только порадовало меня и было мне наградой за все мои труды и затраты. Было ясно, что все виденное произвело сильное впечатление на французских художников и портных. На улице Комартен, где была наша выставка талашкинских изделий, перебывали не только любители, артисты и любопытные, но также фабриканты материй и вышивок, ищущие всюду каких-нибудь новых мыслей и узоров.
Вскоре после того Общество изящных искусств просило меня прочесть его членам лекцию о том, как развилось мое дело, какова была его история. Я, конечно, не могла отказать, и в назначенный день в том же помещении выставки собралось множество специалистов в различных отраслях прикладного искусства. Это общество обыкновенно делает экскурсии по всем выставкам в сопровождении своего президента, дающего объяснения. На этот раз президент обратился ко мне лично с просьбой помочь ему и поправлять его, если в его речи будут какие-нибудь неточности, так как он недостаточно знает все отрасли русского искусства и русского стиля. Я очутилась лицом к лицу с многочисленной публикой. Я дала им самые подробные объяснения и отвечала на все задаваемые мне вопросы, которыми они забрасывали меня в продолжение двух часов. Приятно было видеть все эти серьезные, внимательные лица, которые тесным кольцом окружали меня со всех сторон. Они очень любезно меня встретили и всячески поощряли и ободряли меня, когда же я, наконец, кончила, они горячо благодарили за проведенные ими с пользой часы и проводили шумными аплодисментами.
* * *
Как ни много было у меня неожиданностей в Париже, но все-таки я никогда не думала и не предполагала, что мне придется пойти по следам Дягилева. Мне рассказывали, что он познакомился с директором «Опера Комик» г. Каррэ и наобещал ему, как говорится, турусы на колесах и, между прочим, даровую партитуру «Снегурочки» и свое участие в постановке этой оперы. Но по-видимому, у него на уме было что-то совсем другое, так как когда Каррэ, серьезно поверив Дягилеву и сделав массу приготовлений для постановки этой новой для Парижа русской оперы, выпустил анонсы о предстоящей новинке, то вдруг обнаружилось, что Дягилев ничего из обещанного не выполнил. Очутившись в таком затруднении, Каррэ, как мне передавали, стал всюду искать способа со мной познакомиться, в надежде, что я, может быть, смогу ему помочь. Это было в то время, когда я устраивала выставку талашкинских изделий. От художника Кларена он услыхал обо мне и попросил его нас познакомить. Раз как-то, когда я была на моей выставке, Кларен пришел с ним, представил его мне, и тот сразу же обратился ко мне, прося моей помощи и поддержки. Потом он приехал ко мне домой и рассказал подробно все, что проделал с ним Дягилев. Конечно, даровой партитуры «Снегурочки» он не получил, а должен был заплатить за нее десять тысяч франков, кроме того, Дягилев создал ему еще всевозможные затруднения, не дав ни рисунков декораций, ни костюмов.
Каррэ просил меня быть его помощницей при постановке "Снегурочки", а когда я показала ему все свои коллекции, где множество старинных роскошных костюмов, он пришел в полный восторг. Желая загладить поступок Дягилева и чтобы показать Каррэ, что с русскими можно иметь дело, я охотно согласилась взять на себя наблюдение за костюмерной частью. Мне был предоставлен неограниченный кредит. Так как подходящей материи для костюмов достать было негде, то я сделала все сарафаны шитыми сверху донизу, и обошлось это, конечно, недешево. Кокошники, ожерелья, шугаи, мужские костюмы – все прошло через мои руки, а корона царя Берендея была сделана мной собственноручно в моей мастерской, так как та, которую сделал сперва театральный ювелир, была неудовлетворительна. В память наших дружных усилий я подарила эту корону театру.
Несмотря на то что все шло прекрасно, не обошлось, конечно, в таком огромном и сложном деле без шероховатостей. Желая помочь Каррэ, я достала ему эскизы декораций Рериха, сделанные им из дружбы ко мне. Эта услуга была принята, однако, как вмешательство в ту область, где считал себя непогрешимым театральный декоратор Жюссон, самолюбивый, обидчивый и избалованный человек. Он не желал, чтобы его учили, сказал, что не допустит никакого вмешательства в свои дела, и тщательно скрывал все декорации до генеральной репетиции. Каррэ не посмел ему противоречить и на все мои вопросы о декорациях отвечал уклончиво или уверял меня, что все идет прекрасно. Каков же был мой ужас, когда на генеральной репетиции я увидала в первом акте турецкие минареты, на избах ползучие розы, в долинах пирамидальные тополя и лес из каштановых деревьев!… Я не могла скрыть своего негодования и обрушилась на Каррэ. Он был смущен, расстроен, но дело было непоправимо. Затем во дворце Берендея я увидала массу бамбуковых табуреток с красными кисточками и не могла удержаться, чтобы не крикнуть на весь театр, что это невозможно. На этот раз мой вопль был услышан, Каррэ тотчас же подбежал ко мне с записной книжкой, записал все, что я ему сказала, и немедленно заказал подходящую мебель.
Второй шероховатостью была сама примадонна "Оперы Комик", госпожа Каррэ. Легкомысленная, малообразованная, с бедным по металлу голосом, она попала в примадонны лишь благодаря своему положению жены директора. Французы от нее открещиваются, и не проходит недели, чтоб ее где-нибудь в газетах не продернули. Но она широко пользуется своим положением и влиянием на Каррэ и не допускает ни хороших певиц-сопрано, ни даже постановки тех опер, в которых ей нет роли.
В "Снегурочке" госпожа Каррэ так же, как и Жюссон, решила действовать по-своему и сама придумала себе костюм, но не смогла справиться с кокошником. Все эскизы, представленные главным театральным костюмером и рисовальщиком Фурнери, были ею забракованы, а своего чего-либо создать она, как видно, не смогла. Однажды, часов в девять вечера, когда у меня сидели гости, мне сказали, что приехал Каррэ и просит уделить ему несколько минут для переговоров. Я попросила его в кабинет и, выйдя к нему, застала его с женой. У нее в руках было что-то странное. Оказалось, вместо русского девичьего кокошника ей сделали нечто вроде турецкого тюрбана. Кроме того, вещь была сама по себе возмутительна по безвкусию и плохому исполнению. Со слезами на глазах госпожа Каррэ стала просить меня помочь ей. Я, конечно, согласилась, и на другое утро ко мне по приказанию Каррэ приехали театральные мастерицы. Поработав с ними часа два, я добилась от них красивого, изящного кокошника, вышитого жемчугом. Во всем же остальном госпожа Каррэ действовала по-своему. И Снегурочка появилась в первом действии в голубом, во втором – в зеленом, с какими-то длинными мочалками, парике вместо традиционной русской косы, с Берендеем она здоровалась за руку на английский лад (шэк-хендс), и вообще Каррэ придала этой роли почти комический, опереточный, а не невинный и трогательный характер, как это должно было быть. Впрочем, ожидать от нее чего-либо другого было трудно. Сомневаюсь, чтобы она была способна на другое отношение к роли.
Постановка "Снегурочки" обошлась дирекции в двести тысяч франков и имела огромный успех, несмотря на все нелепости, которые бросались мне в глаза, но которые французская публика просто не заметила. Я не посещала этих представлений, было слишком противно видеть все эти несуразности.
Итак, три года, проведенные в Париже, не прошли даром в смысле служения России. С ней я связана неразрывно, и если бы судьба не выжила меня из родины и не занесла в Париж, то я о нем и не вспомнила бы. Я навсегда осталась бы в Талашкине, как и предполагала, и никакие прелести заграницы не оторвали бы моего сердца от родной страны. Но я счастлива и горда, что именно на мою долю выпало познакомить Запад с нашей стариной, с нашим искусством, показать, что у нас было трогательное и прекрасное прошлое. Лично я, благодаря выставкам, познакомилась со многими интересными людьми, выдающимися представителями французской мысли и культуры. Знакомство мое с византологами Милле и Диль дало повод газетам и журналам называть меня "неовизантийкой".
Познакомившись с несколькими серьезными музыкантами, я устраивала у себя музыкальные вечера, на которых, кроме Грига и Шопена, исполнялись главным образом вещи наших, русских композиторов. Я пустила в ход несколько русских романсов, дотоле не известных французской публике и быстро вошедших в моду. Теперь они поются везде и так же известны, как и трио Чайковского, которое вошло в репертуар камерной музыки.
За зиму у нас набралась компания из восемнадцати человек, которые составили оркестр балалаек и играли на моих вечерах, и наши любимые родные напевы стали скоро очень популярными и очень нравились французам. Но, к сожалению, среди участников было несколько любителей, а любители – самый опасный народ, не работающий, а потому успехи наши были медленные, времени же уходило много. На следующую зиму я прекратила балалайку.
Зимой захватывала работа и всевозможные интересы, но к весне делалось ужасно мучительно, тоскливо, тянуло в деревню. Тоска по родине делалась невыносимой, да и неизвестность мучила: уцелеет ли Талашкино? Привычка к деревенской жизни летом делала то, что в конце концов мы стали мечтать поселиться где-нибудь в окрестностях Парижа и с этой целью объехали на автомобиле очень много красивых имений…
XXXI
Возвращение в Россию. Рерих. Храм. Бекетов. Болезнь. Возвращение музея в Смоленск
Два месяца тому назад, после двух с половиной лет пребывания за границей, мы вернулись в Талашкино[96]96
В 1908 г.
[Закрыть]. Сердце замирало, когда мы сели в поезд, чтобы ехать на родину. Какой-то затаенный страх, неизвестность пугали воображение. А минутами становилось даже весело, любопытно. Ведь ехали-то мы домой, к себе, туда, где столько оставлено труда и любви. Норд-экспресс шел быстро, все ближе и ближе мы становились к родным местам, и в голове толпились воспоминания, мелькали лица, страницы прошлого, то веселые, то грустные, то страшные… Все смешивалось в голове, перепутывалось, а где-то в душе тревожно поднимался вопрос: что я увижу?…
Петербург с его сутолокой, лица приятные и равнодушные, деловые разговоры – весь калейдоскоп, вызываемый пребыванием в столице. Потом Москва – та же сутолока, те же разговоры. Все это отодвинуло еще Талашкино и все старые образы с ним. Но настал день отъезда из Москвы в деревню. Тут к нам примкнул Николай Константинович Рерих.
Мне кажется, как особенно чуткий и тонкий, он только из дружбы ко мне, из желания облегчить мои первые минуты в Талашкине вызвался сопровождать нас. Я только забросила слово, а он откликнулся. Слово это – храм… Только с ним, если Господь приведет, доделаю его. Он человек, живущий духом, Господней искры избранник, чрез него скажется Божья правда. Храм достроится во имя Духа Святого. Дух Святой – сила Божественной духовной радости, тайною мощью связующая и всеобъемлющая бытие… Какая задача для художника! Какое большое поле для воображения! Сколько можно приложить к Духову храму творчества! Мы поняли друг друга, Николай Константинович влюбился в мою идею, Духа Святого уразумел. Аминь. Всю дорогу от Москвы до Талашкина мы горячо беседовали, уносясь планами и мыслью в беспредельное. Святые минуты, благодатные…
Приехали второго июня. День был солнечный, веселый, природа и люди радостно приветствовали нас. Старые друзья, вековые дубы и липы, пышно нарядились в изумруды, да и все кругом было пышно, нарядно, будто вправду для нас и сирень благоухала, разросшись до небес.
Первое время тупая боль, заглушенные сомнения сменились успокоительной надеждой. Но скоро я поняла, чего боялась, садясь в Париже в поезд, отчего сжималось сердце, на душе скребло, отчего голос шептал: "А что я увижу? Что найду?" Я поняла – с чем я когда-то расставалась и что нашла. Нашла кладбище. Мудреная цепь расковалась…
Рерих уехал, а с ним, как дым, рассеялось очарование, предстала холодная действительность, голая правда. Мне до боли стало жаль всего, не только хорошего, но даже всех пережитых мучений. Я поняла, что нет возврата к прошлому, я поняла, что кругом все отжило, потеряло смысл, мне показалось, что я никому и ничему не нужна. Тяжело мне стало, невыносимо больно. И день ото дня делалось все хуже. Я духом упала…
А тут еще несчастный Бекетов. Он встретил меня здесь обиженный, одинокий. По его словам, Зиновьев "наступил ему на сердце", оскорбил. А раньше они были неразлучными друзьями. Три недели он все плакал, а я утешала его и сама тайком утирала слезу. Впрочем, каждый из нас оплакивал свое горе. Несмотря на мою ласку и старания развлечь и утешить его, Бекетов продолжал тосковать и немного погодя покончил с собой. Я провожала его на кладбище. Похоронили мы его в Бобырях, рядом с Гоголинским, и на его могиле я горько плакала от сознания человеческой несправедливости.
Нервы не выдержали потрясения – я заболела. Ко мне снова вернулась тяжелая нервная болезнь, которой я страдала не раз. Долго я лежала, и боль притупила душевные страдания. Пережитая тяжкая физическая болезнь притупила нравственную, и, когда, я стала, наконец, поправляться, мне стало легче и на душе, болезнь унесла с собой и нравственные мучения. Когда я выздоровела, мне показалось, что я проснулась после тяжкого кошмара.
Я рада пробуждению. Теперь я примирилась и с горечью утраты всего, что было мне дорого, и кажется мне, что есть что-то впереди. Теперь я могу спокойно жить в Талашкине, меня меньше тревожат призраки прошлого и жгучие сожаления. Хочу верить в будущее, хочу верить, что все к лучшему, что Царство Божие внутри нас.
За все это время, со дня приезда в деревню, было одно обстоятельство, которое утешало меня, – настроение Киту. После долгого отсутствия из Талашкина, ее колыбели, ее снова охватили все интересы, пробудилась прежняя энергия. Она счастлива. За эти годы мы наслышались и начитались таких ужасов, столько узнали о многих культурных хозяйствах, снесенных с лица земли, что не верилось, будто здесь все по-прежнему. Слава Богу, Талашкино уцелело! Настоящими врагами у нас были не те крестьяне, которых хотели очернить, которым хотели навязать какую-то ненависть, которой никогда не было. Напротив, они держали себя по отношению к нам гораздо лучше, чем во многих других местах, и особенного враждебного чувства ни одной минуты не проявляли.
За границей я очень мучилась за Киту, ей не хватало "деятельности, и хотя она как преданный друг принимала горячее участие во всех моих занятиях и помогала мне во всех начинаниях, но это все-таки было не то, что она любила и что составляло главнейший интерес ее жизни. Она всю жизнь любила деревню и хозяйство, и этого ничто не могло заменить ей в Париже. Но она безропотно пережила все испытания и трогательна была в своем смирении. Зато ей теперь хорошо. Она счастлива. По приезде сюда, когда охватили мою душу, точно пожар, жгучие сомнения, я с трудом боролась с этими чувствами, старалась не показывать своих мучений – жаль было мне омрачать ее хорошие минуты. Ведь она больше меня потрудилась здесь и вложила души в благоустройство Талашкина, создав ему репутацию хорошего культурного хозяйства. Поля, скот, молочное хозяйство, лошади – все, чем славится Талашкино, дело ее рук.
Я же теперь живу на кладбище. Куда ни взглянешь: направо – бывшая мастерская, налево – замолкший, заглохший театр, свидетель былого оживления и веселья, там за лесом – бывшая школа. Театр пустует, в нем склад ненужной мебели, запас материалов. В школе тоже половина классов пусты, сиротливо глядят со стен картины, пособия, коллекции. Мне больно это, но я гляжу на все как на роковую Волю свыше. Должно быть, это так надо. Пролетела буря, нежданная, страшная, стихийная… Затрещало, распалось созданное, жестокая, слепая сила уничтожила всю любовную деятельность. Все разметала, разогнала, разрушила, школьных птенцов разнесла, мастеров разогнала… Натешилась, утихла буря, но замолкло все, кругом все умерло, не слыхать смеха и пения, оживления и стука. Там, где была школа, – тишина. А над ней, высоко на горе, стоит одиноко на вершине венец дела любви – храм. Во время заката уныло гляжу я с балкона на пламенеющий крест, горю, страдаю и по-прежнему люблю…
* * *
Когда, после двух лет пребывания за границей, мы стали подумывать о возвращении в Россию, я послала Лидина вперед и поручила ему побывать у губернатора и конфиденциально, от моего имени, спросить его, считает ли он своевременным вернуть мою коллекцию в Смоленск. Н.И.Суковкин остался верен себе. Он принял Лидина неприязненно, грубо, как просителя, как лакея, остановил на пороге кабинета и, не подав руки, сорвался с места, забегал, крича:
– Скажите княгине, что я ей не городовой, что мне нет дела до частной собственности. У меня банки и разные казенные учреждения, которые я обязан охранять, а до обывателей мне нет дела.
Это было неприятно, но что делать? Он никогда не отличался любезностью. Я все-таки решила все вернуть обратно и, благодаря любезному содействию Николая Алексеевича Хомякова, привезла весь мой музей без пошлины на границе и снова установила на прежнем месте…
* * *
У нас сгорела земская больница в Горбове, отстоящая от Талашкина в четырех верстах. Через несколько дней после пожара ко мне приехал С.П.Карташев, товарищ председателя Смоленской уездной земской управы, с просьбой уступить им под больницу мой дом на шоссе, бывший Малютина, а потом лазарет. Я с удовольствием пошла навстречу этой просьбе и отдала им дом в безвозмездное пользование. Карташев уехал, по-видимому, очень довольным, что так быстро и просто удалось избавиться от затруднения искать подходящее помещение для больницы, что не так легко. Уезжая, он обещал по нашей просьбе обратить внимание на земский мост на большаке, который давно стоял провалившимся, и сказал, что в неделю все будет сделано. Но конечно, мост так и остался стоять, также я никогда не увидала и какого-то старинного кресла, обещанного для моего музея. Все это были одни слова.
Перед отъездом, за чаем, Карташев рассказывал нам разные случаи из революционного периода в Смоленске. Разговор этот, как и разговор с Ярошевичем, был записан стенографически…
Вскоре в домике на шоссе расположилась больница. Потянулись со всех сторон больные. Мы старались, как могли, оказывать всяческое содействие и помощь больничному персоналу, но… я почему-то заслужила его нерасположение. Доктор, фельдшерица-акушерка принадлежат, очевидно, к числу тех "интеллигентов", которые видят в человеке с достатком врага, представителя ненавистного им класса "капиталистов", и считают необходимым чуждаться его и враждебно относиться к нему даже тогда, когда ничего, кроме доброжелательства и пользы, от него не видали, вероятно, тоже "прэнцэпэально"… И странное дело, есть масса людей со средствами, которые никогда не только пальцем о палец не ударят, не плюнут ради общественной пользы, а тут лезешь сейчас же с помощью и с сочувствием и только видишь взгляды исподлобья, недоброжелательство и злостную критику…
* * *
Среди моих учениц была одна, Маша Доронова, здоровая, сильная девушка, очень способная. Она прекрасно кончила курс нашей шестиклассной сельскохозяйственной школы, и самые большие успехи она оказала по садоводству и огородничеству.
По окончании школы я послала ее на мой счет в молочную школу Буман, Вологодской губернии, чтобы она усовершенствовалась в своих знаниях. Она оправдала мои надежды и отлично там занималась.
Еще когда она была во Фленове, Ярошевич не раз отличал ее успехи и, видимо, интересовался ею, а затем, через несколько лет, сделавшись сам управляющим сельскохозяйственной школой, женился на ней. Я часто получала от нее благодарственные письма за возможность продолжать свое специальное образование, а когда она сообщила мне о предстоящем замужестве, послала ей свое благословение и денежный подарок.
Ярошевич, покинув мою школу, сделался управляющим сельскохозяйственной школой д-ра Анисимова в Витебской губернии. Однажды, после женитьбы, он приехал во Фленово посмотреть школу и просил позволения явиться ко мне. Я приняла его и была рада увидать старое знакомое лицо, поговорить с человеком, с которым вместе работала, который видел все мои усилия, которого я отстаивала и который был свидетелем многих моих разочарований. Мы сидели в зале и долго разговаривали о школе, вспоминая прежних учителей, перебирая разные эпизоды и огорчения. Я рассказала ему, как в конце концов была вынуждена закрыть школу. Мы и не подозревали, что разговор наш оказался дословно, стенографически записанным гостившей у меня в то время Л.Сосновской. Рассказы Ярошевича ярко рисуют, как смутное время отразилось на нашей школе и что там творилось под влиянием "движения" девятьсот пятого года…*[97]97
*Здесь в рукописи большой пропуск.
[Закрыть]