355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Тенишева » Впечатления моей жизни » Текст книги (страница 15)
Впечатления моей жизни
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 22:57

Текст книги "Впечатления моей жизни"


Автор книги: Мария Тенишева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)

Каково же было мое изумление, когда я, вместо ребенка, среди детей 13-ти, 14-ти лет увидала рыжего детину, лет 24-х, с признаками тщательно выбритой бороды!…

Неудивительно, что Хамченко – так звали его – сделался немедленно первым учеником и ослепил своими способностями и умом учителей… Этот парень, видимо, прошел уже через огонь и воду. Где только он не перебывал, начитанный, неглупый и себе на уме.

Несмотря на то что он проходил за ребенка, он был, несомненно, во сто раз развитее учителей и любил над ними иногда очень зло подшутить. Подмигнув товарищам, он вызывал их на какой-нибудь отвлеченный разговор, задавал сложные вопросы, наивно прося объяснения, и торжествовал, когда ставил их в затруднительное положение, или, вычитав в энциклопедическом словаре какой-нибудь исторический или научный факт, запомнив имена и годы, обращался с вопросами к учителям, тоже, конечно, в присутствии товарищей; учителя снова попадались впросак. Между тем ученики шли целой гурьбой на эти диспуты и потом вместе с Хамченко смеялись над учителями, а он делал это с расчетом подорвать доверие к ним ребят.

Несмотря на все старания Завьяловой, я продолжала коситься на этого великовозрастного питомца и предчувствовала, что от него можно ожидать чего-нибудь недоброго. Мой инстинкт не обманул меня.

У жены Панкова было три брата, Солнцевы. Один – армейский офицер, ничего из себя не представляющий, однако, когда я узнала лучше дух этой семьи, я подумала, что вряд ли такие офицеры полезны в армии, в смысле благонадежности и хорошего влияния на солдат. Второй, которого мы называли "вечный студент", – громадный детина, с бородой, лет 30-ти. Обыкновенно, знакомясь, он развязно рекомендовал себя: "социал-демократ". Третий – таинственный гимназист, вечно где-то скрывавшийся и постоянно находившийся под надзором полиции. Когда приходилось где-нибудь с ним сталкиваться, он демонстративно не кланялся, вероятно, выражая этим свои более чем либеральные убеждения. Вся эта компания со студентом во главе вносила в мою школу нежелательный дух. Пока ребята были еще малы, я хотя и косо смотрела на их пребывание во Фленове, но думала, что они не могут еще иметь никакого влияния на детей, имея дело с такими юными умами. Однако случилось одно обстоятельство, которое убедило меня в противном.

Своими постоянными интригами, а главное, близостью своей с Солнцевыми, которых я считала вредными для школы, Панков сильно расхолодил меня в отношении к себе. Я потеряла понемногу всякое уважение к нему и потому была рада, когда он ушел от меня и перебрался в Москву. Я надеялась, что отъезд его навсегда избавит мою школу от того духа, который он со своей родней внес во Фленово. Я заменила его преподавателем Симоновым, взятым по рекомендации и получившим от него все указания для ведения пасеки.

Вначале Симонов казался очень старательным и преданным делу. Но я никак не могла разгадать его. С виду он был общительный, разговорчивый, но в нем всегда была какая-то двойственность, что-то неискреннее, что, впрочем, в конце концов и обнаружилось. Сомнения мои вполне оправдались. В 1903 году, когда уже чувствовалось в школе какое-то брожение, в котором я, к сожалению, не отдавала себе отчета, Симонов, как и многие другие учителя, принадлежал к кучке красных и недовольных. Пробывши в моей школе два года, перед самым началом занятий, в мое отсутствие, как раз накануне моего приезда, Симонов, не предупредив меня как попечительницу, в полном смысле слова бежал из Фленова. С вечера накануне забрал жену, детей и уехал на станцию. Чего он страшился? Что натворил? Я никогда не могла понять. Не отъезд его, а способ, отношение к делу меня глубоко возмутили. Его неожиданный отъезд, как раз перед началом занятий, поставил меня в очень затруднительное положение. Мне пришлось спешно телеграфировать в Министерство, прося выслать мне нового преподавателя. Свои же обязанности он бесцеремонно взвалил на товарищей, и до приезда нового учителя они работали за него все его часы. Оказалось, что и это было дело рук Панкова, у которого чувства порядочности никогда не существовало.

Пришлось расстаться и с Завьяловым. Он не исполнил своего слова и не исправился, окружив себя самыми неблагонадежными людьми, стал подстрекать учителей и создал невозможную для школы атмосферу. Пока он был скромен и старался, жена его тоже стушевывалась, но затем она забрала его и всех учителей в руки, вздумала всегда первенствовать, всем распоряжаться, во все вмешиваться, сплетничать и поселила такой раздор в среде учителей, что выносить ее дольше стало невозможно, не говоря уже о ее мелком взяточничестве курами, рыбой от родителей неспособных учеников, которых она мне навязывала на шею. Я заменила Завьялова милым, тихим, скромным, очень порядочным, дельным и честным человеком, Масленниковым.

Злое семя, посеянное Панковым, дало неожиданные всходы. Миша Григорьев, один из старших в своем классе, нервный, способный и милый ребенок, вероятно, помня мое доброе к нему отношение, был со мной всегда приветлив. Это был тот самый мальчик, которого я приняла по просьбе маляров, работавших во Фленове в самый день открытия школы, и мать которого, по слухам, погибла на Ходынке. Но по приезде я не узнала Мишу. Он был насупленный, избегал моего взгляда, держался поодаль и стал водить постоянную компанию с Хамченко. Почему у них дружба? На какой почве? Я понять не могла. Но понемногу из разговоров я узнала, что в зимние вечера у Панкова, под предлогом балалайки, собирались, что-то читали. Вечный студент, конечно, играл первую скрипку и усердно просвещал компанию. Из учеников туда были допущены Миша и Хамченко. Тогда у меня стали понемногу раскрываться глаза: я поняла, откуда ветер дует.

В то время в школе служил садоводом С.А.Ярошевич, литовец, очень способный, энергичный и очень трудолюбивый. Он заметно отличался от остальных преподавателей, исполнявших свои обязанности спустя рукава. Некоторые были просто лентяями. Это усердие не нравилось учительской компании, потому что подчеркивало их общий недостаток. На огороде, в полях – Ярошевича всюду было видно. Когда ни приедешь, Ярошевич всегда за делом. Вставал он раньше всех, компании не водил ни с кем. Да это и трудно было – все его сторонились. Узнавать от него мне кое-что иногда удавалось, но, видимо, он был чем-то запуган.

Раз в школе, не помню по какому поводу, вышла с ним неприятная история. Хамченко и Миша, неизвестно кем подстрекаемые, пришли к управляющему сказать, что если Ярошевича не прогонят, то они уйдут из школы. Управляющий, Масленников, пришел мне доложить об этом. Я не могла потворствовать капризам учеников и в угоду им отстранять преподавателя. После этого каждый из учеников мог бы тоже потребовать устранения непонравившегося преподавателя. Поэтому я взяла сторону Ярошевича и всеми силами старалась отговорить Мишу от задуманного, тем более что ему оставалось всего два месяца до окончания курса. Ему было 16 лет, он был на хорошем счету, учился отлично, и было обидно, если бы он ушел из школы, не получив свидетельства об окончании. Все его труды в течение 4 лет пропали бы даром. Мне на помощь явилась Киту. Масленников был очень огорчен и тоже отговаривал его. Но ни мои хорошие слова, ни наши общие увещания не повлияли на Мишу. Он, видимо, боролся с собой, страдал, плакал, но решения уйти не изменил.

Хамченки мне не было жаль. Я рада была от него избавиться. Предчувствие мое не обмануло меня. Я всегда ждала от него какой-нибудь неприятности, но Мишу очень жалела. И они ушли.

Как обнаружилось потом, у Миши были деньги, и они-то и послужили приманкой для Хамченко. История этих денег такова. Спустя месяц после поступления Миши в школу откуда ни возьмись явилась его мать, которую уже считали погибшей во время ходынской катастрофы. Это была богомолка, бродячая женщина, продувная баба, отправившаяся после Ходынки на какое-то богомолье. Года через полтора придя в Смоленск, она как-то узнала, что ее сына приютили в школе, и пришла навестить его. Пожила у одного из учителей в кухарках, а потом, отдав Мише книжку сберегательной кассы, на которой у нее было двести рублей, снова отправилась странствовать.

Хамченко примазался к этим деньгам и бессовестно увлек Мишу за собой, враждебно настроив против меня и взвинтив ему голову всевозможными идеями, которые они черпали из уроков братьев Солнцевых. Впрочем, Хамченко из того же теста, учиться ему было нечему. Миша, как неопытный мальчик, всецело попал под их влияние, и они ловко его одурачили.

Впоследствии я узнала, что Завьялова приняла этого огромного парня, Хамченко, взявши с него пять рублей взятки, и вот почему так сильно мне расхваливала его. Но недаром я никогда не могла разделить ее восхищения. Он ловко пристроился на три года и за свое воспитание, одежду, пищу и квартиру в течение трех лет заплатил всего только пять рублей… Мой инстинкт не обманул меня.

Новый управляющий школой, заменивший Завьялова, недолго пробыл во Фленове. Он принес большую пользу, и я была им очень довольна, но, к сожалению, ему пришлось уйти по семейным обстоятельствам, вскоре же он был вызван ратником ополчения и уехал отбывать свой срок. Я лишилась хорошего и ценного сотрудника.


* * *

У меня накопилось так много работ из моих мастерских, что я для поощрения моих учеников смогла устроить выставку талашкинских изделий в Смоленске[57]57
  Выставка открылась 20 декабря 1901 г.


[Закрыть]
, в том самом здании, где была рисовальная студия при Куренном, так что эта постройка сослужила мне еще службу. Мы очень живописно убрали комнаты и разместили предметы. Там были сани, украшенные живописью и резьбой, дуги, балалайки, дудки, скамейки, рамки, полотенца, мебель, шкафчики, шкатулки, стулья, а также много вышивок – все труды моих учениц и учеников.

Собралась очень разнообразная и живописная выставка. Цену за вход назначили дешевую, десять копеек, и с благотворительной целью. К сожалению, посетителей за весь месяц перебывало не более пятидесяти человек, и между прочим, произошла маленькая забавная сценка, которую мне передала заведующая выставкой. Явилась дама, не то помещица, не то купчиха, и, молча, с лорнетом, обошла залу. Остановившись перед расписными санями, окаменела… Долго, долго она стояла, и так как в эту минуту была единственной посетительницей, то заведующая выставкой вежливо стала за ее спиной, чтобы дать объяснения. Наконец дама обернулась и говорит:

– Скажите, пожалуйста, это – сани?

Та вежливо ответила.

– Нет, скажите, пожалуйста, как же вы хотите, чтобы я села в такие сани?

Заведующая молча, навытяжку, стояла перед нею, не зная, что ей отвечать.

– Нет, я вас спрашиваю, скажите мне, как могла бы я сесть в такие сани?

Молчание. Не успокаиваясь, дама опять пристала:

– Нет, прошу вас мне сказать, как я сяду в такие сани?

Неизвестно, чем бы и скоро ли кончилась эта сцена, если бы не вошли новые посетители и не прекратили ее.

Вообще, наши вещи не вызвали восторга, а только немое удивление, которое мы не знали чему приписать: признанию или отрицанию подобного производства, сочувствию или порицанию. Но через несколько лет публика вошла во вкус, и мне пришлось видеть во многих домах мебель и убранство, скопированные с тех вещей, которые сначала вызывали только немое остолбенение. В то же время талашкинское производство привлекло к себе внимание художественной критики. Снимки с наших изделий были помещены в "Мире искусства" и в иностранных художественных журналах.


XVIII
Мир искусства. Дягилев. Мамонтов. Первый номер журнала. Серов

Моя «конспиративная» квартира осталась мне очень памятной еще и потому, что в ней зародилась мысль создать художественный журнал. С этим предложением ко мне туда однажды пришел Дягилев Сергей Павлович, и мысль эта мне очень улыбнулась, потому что я уже мечтала о подобном деле, придавая ему большое значение и сознавая, что без критического художественного журнала страна как бы не имеет общения между художниками и обществом, тем более что все еще первенствовавшая школа передвижников стояла явно на ложном пути и продолжала тормозить и затмевать и без того отставшее от западноевропейского русское искусство и развитие вкуса в обществе. То, что когда-то было, может быть, и хорошо, для нашего времени устарело, и, когда, бывало, после заграничных выставок приходилось посещать русские, глаза бежали с одной картины на другую, а смотреть было нечего.

В дело журнала входил вкладчиком, кроме меня, Савва Иванович Мамонтов, и Дягилев однажды привез его ко мне, чтобы мы обсудили размер нашего участия и права в журнале. Мамонтов, известный меценат, державший несколько лет оперу в Москве, был человек со вкусом и, казалось, как нельзя лучше подходил для издателя и сотрудника нашего будущего журнала. Есть кучка людей, которая постоянно восхваляет Мамонтова за его оперу, ставит его на пьедестал, я же нахожу, что заслуга его, конечно, велика, но все же нужно посмотреть ближе и на то, что именно натолкнуло Мамонтова на эту деятельность. В Москве ни для кого не было тайной все то, что происходило за кулисами его оперы… Впрочем, это не мое дело, страдать приходилось от этого только его семье. Но, несомненно, если бы Мамонтов серьезно отнесся к журналу, то мог бы быть бесценным сотрудником, и потому я приняла его хорошо.

Так как я была неопытна в составлении условий, то обратилась к мужу и за советом, и за деньгами. Первые слова мои были встречены бурей. Он положительно восстал против моего намерения, хотя и понимал, что для меня такое дело было бы действительно интересно. Денежный же вопрос его окончательно возмутил.

– Верь мне, – говорил он, – тебя берут только за деньги. Что им твои художественные инстинкты, твои способности, вкусы и понятия?.. Ты всегда живешь в каких-то иллюзиях и прикрываешься громкими фразами: общественное благо, развитие общества, расцвет искусства, и этим только себя обманываешь…

Когда я приводила ему в пример Мамонтова, который решается вступить в это дело, он отвечал:

– Да что Мамонтову? Сегодня он сунется в одно, завтра в другое, да и почем ты знаешь, что им руководит?… А за Дягилева ручаюсь тебе, что ты ему так же интересна, как прошлогодний снег, ему нужны только средства…

Мне было очень больно это слушать, и я невольно спрашивала себя, так ли это? Но Дягилев в эту минуту пел соловьем, уверял меня, что никто, кроме меня, не может внести свет куда-то и во что-то… и т.д. Это было очень красиво, очень трогательно…

Я колебалась и раздумывала. Меня мучил вопрос, уж не лесть ли Дягилева толкает меня на этот шаг? И не раз я себе говорила: при чем же я тут, если он главный редактор? Ведь вся власть будет у него. Мне были очень неприятны слова мужа, и я от них никак не могла отделаться…

Но наконец я решилась. Сознание важности дела победило мои сомнения. Мало-помалу и муж сдался. Чего это стоило – одному Богу известно…

Давно я поняла, что, женившись на мне в возрасте сорока восьми лет, муж был человеком с уже сложившимся характером, вкусами и складом жизни. Он позволял себе много отступлений от прямых семейных обязанностей до нашей свадьбы, но, пресытившись неправильной жизнью, он захотел иметь в своем доме нарядную хозяйку, просто молодую, здоровую женщину, оставив за собой полную свободу действий во вкусах, порядке дня, продолжая такую же самостоятельную и независимую жизнь, как и раньше, и продолжал жить как бы на холостую ногу. Мои запросы к жизни, мои интересы, моя деятельность – не играли никакой роли в наших отношениях. Он ценил во мне только женщину, а не человека.

Как и в первом своем замужестве, я мечтала о другом. Я хотела сделаться товарищем, сотрудником мужа, его помощницей, единомышленницей… Мне казалось, что я настолько сильна и благоразумна, что могла бы быть ему хорошим советником, и по выходе замуж с нетерпением ждала того момента, когда муж поймет, что я ему преданный товарищ и друг. Но время шло, и много было случаев, в которых я как женщина могла сгладить, во многом помочь, облегчить и уравновесить, и в отношениях к людям, и в делах – но мои ожидания были обмануты. Муж во всем справлялся совершенно самостоятельно, и, какие бы ни были у него затруднения, он запирался в своем кабинете на несколько часов, сам все решал и в моем вмешательстве не нуждался никогда.

Часто о крупных, важных обстоятельствах, сложных делах и неприятностях я узнавала тогда, когда острота момента уже миновала. Это страшно огорчало и уязвляло меня. Не раз я упрекала мужа в этом, но он обращал мои слова в шутку, целовал и миловал меня, как целуют избалованного, капризного ребенка, который сам не знает, чего он хочет. Меня эти ласки обижали и доводили до слез.

Когда я ему доказывала, что в моей деятельности нет ничего "женского", все, что я начинаю, я довожу до конца, умею быть стойкой, энергичной и самоотверженной, – он делался серьезным и неизменно отвечал: "Да, ты умница". А на мой вопрос: "Почему же, если умница, я не могу тебе служить?" – он говорил: "Нет, жена должна только радовать мужа. Сильный мужчина не нуждается ни в чьей помощи".

Не раз я задавала себе вопрос, что мне делать, чтобы завоевать себе равное положение с ним. Сознание, что я для мужа только женщина, возбуждающая его чувства, до глубины души оскорбляло меня. Мои серьезные разговоры только забавляли его, и он почти всегда слушал меня со снисходительной улыбкой. Когда же возникали денежные вопросы, он не щадил ни выражений, ни обидных выводов…

Он охотно бросал деньги на туалеты, золотые вещицы, бриллианты, но почти не признавал, что у женщины могут быть и другие потребности…

Уже знакомый мне в нем дух противоречия объяснил мне многое в его характере, и я нашла способ всегда тратить сколько хотела на свои предприятия. Простое объяснение, почему я нуждаюсь в той или другой сумме, не удовлетворяло его, этого было мало. Но, найдя известную уловку, манеру обходиться с ним, я восторжествовала. Я поняла, что, если он видит во мне только женщину, я должна поступать как женщина.

Я пела и пела особенно увлекательно тогда, когда у меня была какая-нибудь цель. Он зажигался и делался податлив, как ягненок.

Я шла к нему в кабинет просить денег, но, получив отказ – вежливый, с поцелуем руки, – из просительницы превращалась в законодательницу, я требовала и говорила: "А я тебе говорю, что я так хочу. Прошу тебя, чтобы завтра это было сделано…" На это он вставал, целовал меня и, жеманясь, отвечал: "Princesse, votre volonté – c'est la mienne"[58]58
  Княгиня, ваше желание – мое желание (фр.)


[Закрыть]
. И когда, сыграв роль капризной львицы, я, оскорбленная недостойной комедией, уходила от него, меня утешала мысль, что я делаю это не для себя, а ради идеи.

То же самое произошло и с "Миром искусства". После долгих объяснений и здравых доводов, я вдруг изменила тактику и объявила, что я так хочу и чтоб так было. Результатом было то, что муж принял у себя Дягилева и Мамонтова и условие было подписано. Мы вносили по 12 500 руб. в первый год на основание художественного журнала "Мир искусства"[59]59
  Журнал «Мир искусства» выходил с 1899 по 1904 г.


[Закрыть]
.

Дягилев был главным редактором, а за ним потянулась целая вереница его товарищей, сотрудников, в том числе и А.Бенуа. Мы все часто собирались на "конспиративной" квартире, рядом с нашим домом, и проводили там вечера, обсуждая разные вопросы относительно журнала, перебирая мои акварели для музея. Вместе с Дягилевым ко мне приблизились Серов, Головин, Коровин, маленький и бесталанный Нувель, родственник Дягилева Д.В.Философов, кроме того, бывали Левитан, Врубель, с которым я уже раньше была знакома, Бакст, Цорн и многие другие, чаявшие движения воды и желавшие попасть в журнал. "Конспиративная" квартира сделалась центром надежд и мечтаний о будущих благах. После деловых разговоров много пели, играли, шутили, смеялись. Нам подавали чай, орехи, сладости; время проходило незаметно, очень весело и приятно, и в то время отношения наши носили дружественный и сплоченный характер.

Вначале проект "Мира искусства" был встречен некоторыми передвижниками очень сочувственно. Репин казался в восторге… Васнецов настолько хорошо относился, что обещал для первого номера снимок со своих "Богатырей", которые только что появились на выставке и еще нигде не были воспроизведены, и другие свои вещи. Судя по всему этому, начало было удачно, и я видела залог успеха. Но, немного погодя, показались первые недоброжелатели: Репин вдруг переменил свое отношение к нам и стал ругать наше предприятие, а также весь наш кружок.

Вышел первый номер "Мира искусства" и наделал много шума*[60]60
  *В 1899 г. в Петербурге.


[Закрыть]
. Васнецова этот номер явно не удовлетворил, и он стал в оппозицию к журналу, объявив, что ничего больше туда не даст. Мы чем-то не угодили ему в его биографии, и это окончательно восстановило его против нас. Так как по нашей программе в журнале предстояло еще много о нем говорить, то после его отказа давать нам что-либо я решилась на крупную жертву для журнала: приобрести на его выставке серию акварелей к Снегурочке. Он потребовал с меня 5000 руб., которые я пообещала ему, и мы как будто расстались друзьями. Я успокоилась немного за журнал и была довольна, что достала такой хороший материал. На другой день на той же выставке, куда я заехала еще раз, вдруг Васнецов ловит меня и просит переговорить с ним. Найдя укромное местечко, он говорит мне, что хотя очень польщен моим желанием приобрести у него акварели, но, обсудив мое предложение, понял, что это делается для «Мира искусства», а потому отказывается продать их мне.

Меня это поразило. Я начала убеждать его, что действительно я предполагала поместить их в журнале, но зато потом я хотела передать эти акварели в музей Александра III и что его опасения только отчасти справедливы. Но он был непоколебим и хотя мягко, вежливо, но уклонился от этой сделки. Увидав, что он не переменит своего решения, я с грустью, расстроенная, простилась с ним. У него был какой-то смущенный, виноватый вид в эту минуту, а я искренно была огорчена.

Много лет спустя, проездом через Москву, я пригласила его с нами пообедать, и тогда он, в присутствии мужа, напомнил мне об этом казусе, говоря, что никогда не забудет выражения моего лица в этот момент и как ему было совестно, что он сделал мне больно: "У вас было такое грустное, растерянное выражение…"

Задачей "Мира искусства" было выдвинуть молодых, способных и талантливых художников, заговорить о них в журнале и обратить внимание на них посредством выставки, которая бы воочию показала публике, что в России есть свежие и молодые силы, кроме передвижников. На этой выставке должны были фигурировать и старые, и новые художники – все, что было крупного, талантливого и яркого. Васнецов после выхода первого номера отказался прислать что-либо и на выставку, а Репин пообещал сделать три портрета, но, конечно, остался верен себе и не вполне исполнил обещание.

Я тогда была в Париже, и мы с Дягилевым много потрудились для этой выставки. Мы объехали всех любителей коллекционеров, собирая картины и портреты французских современных мастеров. Были в мастерской Больдиви, Уистлера, и, благодаря моему положению, артисты и любители доверили мне свои шедевры. Бенар[61]61
  Боннар.


[Закрыть]
дал нам свой портрет Режан во весь рост у рампы. Мне удалось также уговорить одного коллекционера поручить нам пять-шесть картин Дегаза[62]62
  Дега.


[Закрыть]
, и все эти вещи я везла уложенными среди моих платьев, к великому неудовольствию Лизы, говорившей, что это портит платья. Для спокойствия я застраховала их в 500 000 франков.

На выставке были также редчайшие образцы хрусталя Тиффани, которые я давно собирала и покупала у Бинга в Париже. В России они появлялись впервые, это была новинка. Там же были выставлены впервые ювелирные вещи Лалика, который поручил мне более чем на 50 000 ценных предметов.

Наконец, когда все было готово, мы увидали, что недостает только трех обещанных портретов Репина, которых он не прислал до последней минуты. Накануне выставки Дягилев ездил к нему несколько раз, но безуспешно и, вспомнив, что я часто вижусь с Репиным, впопыхах приехал ко мне, прося вмешаться в это дело. Репин как раз в это время давал урок у меня наверху в студии. Я попросила его после урока зайти ко мне. Когда он вошел, я сразу увидала, что он в очень дурном настроении, и, когда я спросила, почему он не присылает обещанных портретов, он стал ломаться, увиливать и, наконец, грубить. Я горячо убеждала его, говоря, что нехорошо не держать слово. Мы вступили в пререкания и, слово за слово, крупно поговорили. Репин был взбешен и, наговорив мне массу неприятного, ушел. Это был наш окончательный разрыв. На выставку он прислал только один портрет, да и то такой, который ничего не прибавил к его славе.

Открытие состоялось очень торжественно[63]63
  Выставка открылась в 1899 г.


[Закрыть]
, в присутствии Великого Князя Владимира Александровича, Великих Княгинь Елены Владимировны и Марии Павловны, и я опять принимала их и давала объяснения.

Раз выставку посетил Государь. Не могу при этом не вспомнить один курьезный случай. Визит Государя был нам обещан, но день не был назначен. Раз, когда я сидела за завтраком, мне вдруг из дворца телефонируют, что Государь во втором часу намеревается посетить выставку. Я немедленно приказала закладывать карету и, увидав по часам, что не успею переодеться, решила ехать как была. Карета моя уже поравнялась с Зимним дворцом, как я увидала, что к подъезду подъехали сани Государя. Он вышел, сел и поехал. Я поторопила кучера и, не отставая ни на шаг, успела подъехать одновременно, сбросить шубу и встретить государя в дверях залы Штиглица. В это утро Дягилев со своей компанией, ничего не подозревая, где-то завтракал, и, несмотря на то, что я ему во все концы телефонировала, его нигде не могли найти. Таким образом, я одна встречала Государя, и ни Дягилева, ни художников, которых мы хотели представить Его Величеству, не было. Один Коровин, представлявшийся в этот день Великой Княгине Елизавете Федоровне, во фраке, не переодеваясь, совершенно случайно завернул на выставку, так, просто товарищей проведать. В передней он столкнулся с Дягилевым, которого наконец где-то разыскали и который сломя голову прискакал на выставку. Так как он был не во фраке – заехать домой переодеться он бы не успел, – то не мог представиться Государю и был в ужасном положении. Увидав Коровина, входящего в переднюю во фраке, Дягилев набросился на него, прося одолжить фрак, и где-то, за какой-то витриной, они обменялись платьем. Но надо сказать, что Коровин был на две головы ниже Дягилева и очень худощав, а Дягилев – очень плотный, грузный мужчина. Он с неимоверными усилиями напялил на спину фрак Коровина и явился перед Государем. Когда я, представляя его, подняла глаза и увидала его рукава, едва закрывавшие локти, торчащие манжеты, съеженную спину и всю его сдавленную фигуру – он едва переводил дыхание, – я не знала, куда мне глядеть и что говорить. Дягилев тоже едва удерживался от смеха и старался серьезно отвечать и давать объяснения. Мы боялись посмотреть друг на друга, казалось, еще минута – и мы разразимся безумным смехом, по счастью, мы выдержали, и все сошло благополучно. Уезжая, Государь очень милостиво простился со мной и сказал много любезного.

Вряд ли какая-нибудь выставка в Петербурге возбудила столько толков, наделала столько шуму, вызвала столько противоположных мнений, толков и разговоров – словом, глубоко взбудоражила весь художественный мир, все кружки и группы самых разнообразных направлений. Для большинства эта выставка была так смела, что они растерялись, не зная, что хвалить и что критиковать. Представители старой школы обрушились на нас со всей силой негодования, объявили ее "декадентской", объявили нас чуть ли не художественными еретиками, лишь немногие восхищались, в прессе же мы встретили явное неодобрение.

Когда портрет Режан красовался у нас на этой выставке, масса людей смеялась на ним, передвижники рвали и метали, призывая на наши головы гром и молнии, говоря, что это "гадость". Однажды я сама видела, как кн. В.Н.О-й и какой-то Преображенский офицер, стоя у портрета Режан, катались от хохота, а многие, не скрывая, выражали мне свое недоумение, как я могу показывать в Петербурге такую безвкусицу. Ответом этим людям послужило то, что через несколько лет на Всемирной парижской выставке Бенару за этот портрет был присужден "Гран-при". Встречая после этого знакомых, я дразнила их и называла слепыми.

Можно сказать, что наша выставка для петербургского общества была пробным камнем. Передвижники затянули его понятия в такую тину, так приучили вкусы к тулупам в натуральную величину и тенденциозной сентиментальной манере, что, конечно, выставка не могла понравиться большинству и быть им оцененной по справедливости. "Импрессионисты", "ориенталисты" и вообще все то, что не подходило к нашему тулупу, возмущало общество, и на меня с Дягилевым посыпались обвинения и насмешки. Меня даже прозвали: "мать декадентства".

На выставке, между прочим, фигурировало большое панно Врубеля "Русалки". Зная недружелюбное отношение общества к Врубелю, особенно передвижников, зная, сколько этот человек перенес обид и несправедливостей и как нуждается, я приобрела это панно, имея в своем доме подходящее для него место. Но "Мир искусства" в то же время был принят столь враждебно, что даже и это мое приобретение обрушило на меня целый ряд неприятностей. Отразилось все это в ряде самых неприличных карикатур Щербова, работавшего в "Стрекозе". Он, говорят, искал меня везде, чтобы нарисовать с натуры, но так как видеть меня ему не удалось, то он изображал меня всегда со спины или аллегорически.

Все это были неприятности, доставляемые враждебным лагерем, а этого, конечно, можно было ожидать. Но в скором времени для меня начались неприятности с той стороны, откуда я их совсем не ожидала и, напротив, за все мои труды и помощь была бы вправе ожидать только доброго отношения… Мамонтов поступил со мной в высшей степени недобросовестно. Оказывается, он подписал со мной условие накануне своего краха, который он, конечно, не мог не предвидеть, и потому внесенные им пять тысяч рублей было все, что он сделал для журнала. Таким образом, все расходы по "Миру искусства" пали всецело и исключительно на меня. Не говоря уже о том, сколько неприятностей со стороны мужа навлекло на меня это обстоятельство…

Почувствовалась перемена в отношениях ко мне и со стороны Дягилева. Имея дела с женщиной (с Мамонтовым он, конечно, больше бы считался), он стал вести журнал в направлении, совершенно противоположном моему желанию. Я считала непростительным пользоваться нашим журналом для травли людей, давно заслуживших себе имя, оцененных обществом, много сделавших для русского искусства, как, например, Верещагин, которому надо быть благодарным хотя бы за то, что он ввел в России батальный жанр. Деятельность его не должна была подвергнуться критике в той форме, как это позволил себе Дягилев на страницах "Мира искусства". Это был уже, можно сказать, классик. Отзывы о нем Дягилева шли совершенно вразрез с моими взглядами, ответственность же падала на меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю