Текст книги "Впечатления моей жизни"
Автор книги: Мария Тенишева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
После первой атаки Дягилевым Верещагина я горячо спорила с ним, упрекала, что он не предупредил меня, в каком тоне будет писать. Но Дягилев не обратил на мои слова никакого внимания и упорно продолжал в том же духе.
Мое имя, положение были гораздо более известны, чем имя Дягилева, который еще недавно вышел на это поприще. Он один большого значения не имел и не мог бы издавать журнала, а потому все выходки его на страницах "Мира искусства" отзывались всецело на мне, никто не хотел верить, что все это делается без моего ведома и согласия. Все это, конечно, создало мне массу врагов и неприятностей без числа. С некоторыми людьми мне пришлось иметь объяснения самого тяжелого характера, расплачиваясь за чужую вину.
Дягилев становился все смелее и смелее. Понемногу он и его приятели прекратили визиты в "конспиративную" квартиру и стали собираться на квартире Дягилева и там сочинять свои хроники, вышучивая и высмеивая всех и вся, задевая людей за самые чувствительные струны.
Бороться из-за денег, платить колоссальные суммы и за это получать одни лишь неприятности, как со стороны тех, кому даешь эти деньги, так и со стороны всех недовольных выходками журнала, нести на себе двойную ответственность – все это привело меня, наконец, к сознанию, что я действительно взялась не за свое дело. Но что было больнее всего, это то, что слова мужа о Дягилеве оправдались в полной мере. Не раз приходилось нам объясняться, но это каждый раз не улучшало, а обостряло наши отношения.
Таким образом прошел год, и снова возник вопрос о продолжении журнала. Дягилев приехал ко мне для переговоров, но я сказала ему, что с меня довольно полученных неприятностей и что я оставляю "Мир искусства". Конечно, это ему было неприятно: пользоваться лестью и вниманием всего художественного мира, и здесь, и за границей, и вдруг потерять это положение – это было ударом для него. Но я больше не могла. Взвесив все хорошее и дурное, виденное мною от Дягилева, я нашла, что дурного было больше…
Расставшись с Дягилевым, я не могла еще решиться порвать с "Миром искусства", все-таки это было что-то дорогое, с ним было столько связано, столько передумано… Вот почему года через два, когда Дягилев был очень стеснен в средствах и снова обратился ко мне с просьбой помочь ему (я получила длинное письмо от него, а затем и он сам приезжал ко мне в Талашкино), я опять помогла ему материально, давши пять тысяч рублей.
Спустя несколько лет вновь возник вопрос о моем вступлении в журнал как издательницы. Тогда я выработала новую программу, поставила Дягилеву известные условия, желая прежде всего придать журналу более национальный характер, оставить постоянные и неумеренные каждения перед западным искусством и заняться поощрением своего, русского, в частности прикладным искусством. Я не могла примириться с постоянным раздуванием "Ампира", вечным восхвалением всего иностранного в ущерб всему русскому и явно враждебным отношением к русской старине. И это в единственном русском художественном журнале. В связи с этим я потребовала изменить состав сотрудников журнала и пригласить Н.К.Рериха, очень образованного, уравновешенного и серьезного знатока дела. Также, в связи с изменением в направлении журнала, решено было о выходе из редакции А.Бенуа. Дягилев опять казался искренним и с чувством говорил:
– Да, что ни делаешь, а истинные друзья встречаются только раз в жизни… Много перед вами проходит людей, но преданный, верный друг – один в жизни…
Вскоре вышло объявление в газетах о принятии подписки на журнал с моим участием как издательницы. В списке сотрудников я прочла имя А.Бенуа. Дягилев и на этот раз нарушил наше условие и, как и прежде, не стеснялся со мной. Тогда я немедленно поместила в той же газете объявление, что никакого участия в журнале не принимаю и принимать не буду. Это и было смертью "Мира искусства". С тех пор я уже окончательно порвала с Дягилевым.
В то время как еще только зарождался "Мир искусства", я позировала Серову для портрета масляными красками. Серов понял мой характер, придал мне непринужденную позу, очень мне свойственную, и казалось, удача будет полная.
Однажды во время сеанса влетел Дягилев и с места в карьер напал на Серова, стал смеяться, что тот пишет даму в декольте при дневном освещении. Это было до того неожиданно и с первого взгляда так смело, что Серов смутился и, поддавшись его влиянию, тут же зажег электрическую лампу с желтым абажуром. Эта перемена освещения дала мне желтый рефлекс на лице и совершенно убила удачный колорит портрета. Но, несмотря на желтизну лица, мне все-таки очень нравился этот портрет, и, когда он был готов[64]64
Портрет написан в 1898 г.
[Закрыть], я повесила его в кабинете мужа в его отсутствие. Вернувшись и увидав его, муж пришел в такое негодование, что приказал вынести его вон и сделал мне снова самую тяжелую сцену, говоря, что предпочитает видеть на своих стенах олеографии, нежели такие карикатуры.
Когда Серов, увидав князя и не дождавшись от него ни одного любезного слова, сам вызвал его на разговор о портрете, князь очень сухо ответил ему:
– Позвольте мне не высказываться. Когда человек молчит, это значит, что он не хочет сказать чего-нибудь неприятного.
С тех пор Серов сделался моим отъявленным врагом, несмотря на то, что я лично всегда ценила его талант и приветливо встречала его. Он никогда не мог простить мужу его слов и совсем не по-рыцарски вымещал их на мне.
Грустная эпопея портретов далеко еще не была закончена. Истории с мужем у меня были также и из-за портретов Степанова, Ционглинского, не говоря уже о Куренном, а из-за бюста Трубецкого, прожившего у нас в Талашкине три месяца и взявшего с меня за маленькую бронзовую статую 4000 рублей, муж пришел в такое неистовство в своем негодовании, что объявил мне, что больше ни одного портрета, ни бюста не оплачивает и, конечно, не допустит этой бронзы в своем кабинете, и тут же кому-то ее подарил.
Я должна сказать, что от души прощаю ему его неудовольствия и гнев. Но каково же было мне самой после всех мучений от позирования, после всех бесчисленных пыток, трат и жертв не получить ни одного, хотя бы сносного портрета. Это было поистине возмутительно…
У меня и сейчас сохранилось по крайней мере шесть или семь портретов ужасающего уродства, которые я берегу как образцы того, как не надо писать. Все, видевшие меня и их, изумляются, негодуют и верить не хотят, что все это сделано не нарочно.
Когда Дягилев устраивал историческую выставку портретов в Таврическом дворце[65]65
Выставка открылась в 1905 г.
[Закрыть] и объезжал все имения, в которых собирал их, он заехал и в Талашкино просить у меня портрет мужа работы Бона и мой серовский. Я пообещала, чем вызвала большое неудовольствие Киту, так как серовский портрет, забракованный мужем, сделался ее собственностью и висел с тех пор в ее комнате. Правда, нет ничего скучней, как посылать на выставку картины или портреты, висящие обыкновенно в ваших интимных комнатах. Они составляют как бы неотъемлемую принадлежность вашей обстановки, и поэтому непривычное пустое место на стене неприятно действует на нервы, колет глаз, в комнате чего-то недостает, как-то неуютно. Киту очень рассердилась на меня, когда я, не предупредив ее, распорядилась этим портретом. Но слово было дано, и я послала его в Петербург.
На открытие выставки я получила любезное приглашение от Великого Князя Николая Михайловича, но к сожалению, не могла приехать к этому времени в Петербург и поручила друзьям посмотреть, хорошо ли повешен портрет. Несмотря на все поиски и тщательный осмотр всей выставки, портрета нигде не оказалось. Началась переписка с Дягилевым, но он на письма даже не отвечал. Тогда я обратилась к Великому Князю с просьбой прислать мне портрет, раз он на выставке не понадобился. Великий Князь немедленно распорядился о возвращении мне портрета с извинениями. Оказалось, что все время выставки он провисел где-то в кладовой.
XIX
Парижская выставка. Англия. Болезнь. Болье
Однажды в Талашкине Вячеслав получил какую-то депешу и, не сказав мне ни слова, быстро собрался и уехал в Петербург. Вернувшись через неделю, он сообщил мне, что был вызван Витте, который предложил ему быть генеральным комиссаром на Парижской выставке, предполагавшейся в 1900 году. Так как дело было решено без меня и моего совета не спрашивали, то я и не выражала своего мнения. Но меня крайне удивило, что муж решился взять на себя эту должность, так как я знала его нелюбовь к искусству, а подобное предприятие не может обойтись без участия искусства. Своих соображений я мужу не сказала и решила ждать, зная, что без моего вмешательства дело не обойдется.
В то время в моих мастерских уже делались весьма интересные вещи, и я решила приготовить для парижской выставки группу балалаек прекрасной работы, с деками, расписанными Врубелем, Коровиным, Давыдовой, Малютиным, Головиным и две – мною. Балалайки эти составляли целый оркестр.
Все упомянутые художники единодушно отозвались на мое предложение расписать балалайки, и даже Репин, узнав об этом, выразил тоже желание участвовать. Когда же подошел срок, он прислал их мне нерасписанными, сказав одному моему знакомому, что я, вероятно, с ума сошла, вообразив, что он станет чем-либо подобным заниматься. Времени оставалось очень мало. Видя мое отчаяние, Врубель любезно вызвался расписать еще две балалайки и переслать их мне в Париж неполированными, и уж там пришлось отдать их наскоро французским мастерам. Репин и тут остался верен себе. Выходка его меня не рассердила и не удивила, да к тому же все это вышло к лучшему, потому что Врубель дал мне вместо двух четыре балалайки, великолепно расписанные, со свойственным только ему одному колоритом и поражающей фантазией. Я была удовлетворена и награждена – они теперь составляют большую редкость. Сомневаюсь, чтобы Репин мог что-либо подобное сделать.
Коллекция моих балалаек очень понравилась на выставке своей оригинальностью, и я получила массу предложений приобрести весь оркестр, благодаря главным образом гениальным рисункам Врубеля. Впоследствии я этот оркестр поместила в моем смоленском музее.
Как я предполагала, так и случилось. Муж обратился ко мне, прося указать ему художника, могущего выполнить огромное панно для Азиатского отдела, а также за советом по художественным вопросам. Я указала на Коровина как опытного декоратора, а за ним, конечно, потянулись и его постоянные помощники. Боюсь сказать, но, кажется, эскизы и многое другое было сделано его ближайшим помощником и сотрудником, Клодтом.
Русский кустарный отдел, состоявший под покровительством великой княгини Елизаветы Федоровны, был организован Головиным с помощью Давыдовой и талантливой, к великому горю рано умершей, Марии Васильевны Якунчиковой-Вебер*[66]66
*Картина М.В.Якунчиковой-Вебер «Колокола», которую очень ценила кн. М.К.Тенишева, находится в настоящее время у кн. Е.К.Святополк-Четвертинской.
[Закрыть].
Место, предоставленное нам, русским, на Парижской выставке, было крайне невыгодное, и странное дело, так случается всегда: за границей наши церкви, наши посольства вечно ютятся в самых скверных закоулках… Как-то мы, русские, не умеем ни отстоять наших нравов, ни показать наш вкус… Все это я ставила мужу на вид, но и он страдал тем же недостатком и потому русский отдел на выставке не вышел таким эффектным, как он мог бы быть. Я имела лишь совещательный голос и не была действующим лицом, мой голос часто замирал в общем хоре, кроме того, ближайший помощник мужа, представитель русских финансов в Париже, Рафалович, играл двойственную роль и, будто бы отстаивая русские интересы, в сущности, ничего для них не делал. Однако, несмотря на неудачное место, все же некоторые русские отделы были очень интересны.
Небывалой величины персонал Комиссариата, кроме дела, широко пользовался прелестями Парижа, и даже положительные, серьезные отцы семейства так злоупотребили удовольствиями в столице мира, что в конце концов надорвали свои силы, вернулись в Россию больными, а иные даже поплатились жизнью…
Мне на долю выпала самая неблагодарная роль. Как жена главного комиссара я изображала официальное лицо и должна была бывать на всех приемах, балах, предложенных нам французским правительством и иностранными посольствами, и принимать деятельное участие в ответных приемах. Такое времяпрепровождение шло вразрез с моими вкусами и привычками и очень утомляло меня.
Судьба вообще никогда не хотела сделать меня светской женщиной, и это вполне совпадало с моим внутренним чувством. Весь этот шум, тысячи незнакомых лиц, огромный водоворот, в котором я вращалась, и постоянное сознание, что это только фейерверк, мимолетное происшествие в моей жизни, что люди, с которыми мне много приходилось видеться, мало мне симпатичные и интересные, ничего общего со мной не имели, что все это было ненужное и ненастоящее, дело без начала и конца – все это было не по мне, не по душе и сильно разбивало мои нервы.
Сама выставка мало дала мне приятных впечатлений. Я считаю ее вполне неудавшейся. В ней не было ничего оригинального, нового, и, изучая и осматривая ее, я ничего, кроме утомления, не выносила. Начиная с ее расположения и все той же Эйфелевой башни, уже до выставки намозолившей глаза, кончая полным упадком творчества, обнаруженным французской нацией, – все вместе было неприятно. Бедные французы никак не могли вырваться из стиля Людовика XVI, и все наскоро возведенные постройки носили на себе отпечаток падения вкуса и свидетельствовали о скудости художественных задач. Противно было видеть этот бесконечный ряд строений, огромных выставочных сараев, с гипсовыми лепными украшениями. Глядя на них, я думала, что, если Франция не сделает усилия и не сорвет этих оков двухсотлетнего копирования, несомненно, великого прошлого, она умрет для искусства и возродиться будет уже не так легко. Даже прикладное искусство (I'art appliqué) и отрасль его, прежде составлявшая славу Франции – "I'art précieux"[67]67
Изысканное искусство (фр.)
[Закрыть], стоят теперь там очень низко. Не выручил и японский стиль. То, что в японском рисунке наивно, симпатично и легко, пройдя через французский ум, французскую натуру, нашло только тяжелое и томительное выражение. Хотя бы взять, например, громадный парижский дом, известный под названием «Castel Bérangé»[68]68
Замок Беранже (фр.)
[Закрыть]. Это – доходный дом в шесть этажей и чуть ли не пятьдесят квартир, где, начиная с лестницы, ковра, стен и кончая обстановкой комнат до мельчайших принадлежностей, все носит на себе отпечаток чего-то болезненного, крутящегося, дающего не то морскую болезнь, не то сплин не только жителям квартир, но и посетителям. Главным мотивом украшений служит волна. На обоях, на мебели, на умывальных приборах – всюду волны и волны, и когда пробудешь там несколько минут, то от них хочется скорей бежать. В ювелирном искусстве произошло то же самое. Вначале в этом деле отличился было Ренэ Лалик. Его золотые вещи носили оригинальный характер, но и он много заимствовал от японцев. С годами же творчество его иссякло, и он перешел на какую-то ноту однообразия и обеднения.
Полный контраст представляла выставка норвежского искусства. Там, видно было, люди искали вдохновения в своем и не бегали за чужими идеями. Чувствовалась связь между искусством и народным творчеством. Все показалось мне свежим, молодым, свободным, многообещающим.
Благодаря выставочному периоду, оторванная от своих занятий и любимого дела, – мне даже совсем мало приходилось заниматься живописью – я изображала из себя манекен. Во мне не родилось ни мысли, ни порыва, ни единого чувства, и от постоянного напряжения, необходимости быть начеку, делать все то, что меня совсем не интересовало, я испытывала только несносное утомление. Недовольная собой и всеми окружающими, ища забвения, я плыла по течению, и жизнь проходила в полном бездействии: от приема к обеду, от обеда к визитам, от визитов на бал или в театр. При этом я отлично сознавала, что это не жизнь, а прожигание жизни.
Дома я ни на минуту не могла сосредоточиться и была рада, что среди выставочных деятелей нашлось два-три человека, с которыми мы сошлись, подружились. С ними можно было по крайней мере хоть душу отвести, и они разделяли со мной эти кажущиеся удовольствия. Моими постоянными товарищами были наш морской агент в Париже, Сергей Павлович Шеин, Феликс Осипович Бер, один из участников сибирского отдела выставки Иван Васильевич Сосновский, помощник мужа Николай Александрович Вонлярлярский и адмирал Зеленый. Это были наши постоянные гости. Кроме того, у князя часто обедали и завтракали князь Тарханов, Де-Роберти и Зворыкин, с которыми у него происходили постоянные споры. Зворыкин уже давно жил в Париже и занимался тем, что вел и устраивал всевозможные дела русских, приезжавших во Францию и плохо владеющих языком или просто неопытных за границей. Кроме того, он занимался изучением аграрного вопроса, пользуясь для этого великолепными парижскими библиотеками. Киту и я давно интересовались этим вопросом, и она обыкновенно следила за литературой по этому предмету. Однажды ей попались книги Н.Зворыкина, которые ее очень заинтересовали. Когда же мы приехали в Париж, то узнали, что князь имеет какие-то дела с этим самым Зворыкиным, с которым мы, конечно, тоже познакомились. Князь поручал ему разные мелкие дела, и он в его руках был очень исполнительным и усердным. Образованный, большой спорщик и горячий собеседник, он произвел на нас довольно хорошее впечатление.
14 апреля, в день открытия выставки[69]69
Всемирная выставка в Париже открылась в 1900 г.
[Закрыть], со мной случилась большая неприятность: я серьезно заболела. Уже утром, одеваясь, чтобы ехать на торжество открытия, я вдруг упала в обморок. Окружающие испугались, наскоро раздели и уложили меня, но через час я нашла в себе силу, чтобы снова одеться, и все-таки поехала. Мое место, как представительницы России, было в ложе президента республики. Кругом были все нарядные дамы. Я была рассеянна – мне было нехорошо. Немного погодя я почувствовала такую сильную боль, что решила уехать, вышла из ложи, с трудом нашла своего выездного, вернулась домой и в страшных страданиях легла в постель. Так как это был первый день Пасхи, то все доктора решили бастовать и праздновать, и потому, куда ни бросались, нигде не находили врача. Наконец пришел какой-то доктор, сделал мне впрыскивание морфия, и я уснула. Но когда я пришла в себя, я была совершенно разбита страшным внутренним страданием. У меня оказался аппендицит, и я пролежала больше месяца, пропустив много празднеств, о чем, конечно, не жалела. Но мужу было страшно досадно, что я не разделяла с ним удовольствий, а главное обязанностей, и потому, как только была в состоянии, я вошла в ряды действующей армии выставочных приемов.
В конце выставки комиссары всех отделов решили ответить французскому правительству большим фестивалем – обедом и раутом. Для представительства были выбраны две дамы; я и жена американского комиссара, очень любезная и милая женщина, но совсем не светская и не говорившая ни на одном языке, кроме английского. Всю тяжесть этого дня она безжалостно взвалила на меня. Обед был на двести пятьдесят человек, и, желая придать ему больше оригинальности, я придумала сделать меню на пергаментной бумаге с виньетками, выполненными нашими художниками. Каждое меню представляло прелестную маленькую акварель кисти Коровина, Головина, Давыдовой, Елизаветы Бем, Малютина (двум последним я отправила картоны в Россию) и еще некоторых художников*[70]70
*Все эти акварели сохранились и находятся у кн. Е.К.Святополк-Четвертинской.
[Закрыть]. Все было готово к сроку, и меню, перевязанные лентами, сразу сделались предметом вожделений, так что, как только вошли в залу приглашенные, на многих столах меню исчезли. Но я предвидела это, и у меня было оставлено в запасе известное количество.
Обед состоялся в отеле "Континенталь", где мы заняли все залы, вытеснив на этот вечер живущих в гостинице. Огромная столовая в стиле Ренессанс, с кофейного цвета стенами, тяжелой позолотой, носившая ресторанный характер, была превращена в изящную сводчатую беседку из трельяжа, вдоль которой шли ползучие растения, усеянные электрическими цветами. Музыка была спрятана за трельяжем, и, если бы не духота в зале, была бы полная иллюзия обеда в саду.
Обыкновенно за официальным обедом около меня, как жены комиссара, сажали крупных представителей, и я часто обедала с главным комиссаром выставки Пикаром, министрами Вальдеком Руссо, Мильераном и другими известными деятелями Франции. Так было и на этот раз. У меня с этими людьми не было ничего общего, и я усердно придумывала темы для разговора, стараясь стать на их точку зрения, помня, что ни о политике, ни о современных событиях в стране говорить нельзя. Кроме того, подобные обеды были для меня очень тяжелой процедурой еще и потому, что я уже давно не ела никакого мяса, да и вообще мало ела, так что в продолжение нескольких часов мне приходилось делать вид, что я ем, размазывая по тарелке и стараясь показать, что принимаю участие в угощении.
После обеда мы перешли в особый зал, где стоял огромный буфет с кофе, ликерами, после чего главный "huissier"[71]71
Дворецкий (фр.)
[Закрыть] президента Лубэ, любезно им уступленный мне на этот вечер, стал у двери, громко выкликая фамилии всех входящих гостей, приглашенных на вечер. Моя американская комиссарша давным-давно исчезла в толпе, и я с ужасом увидала, что мне одной придется пожать две с половиной тысячи рук…
Когда церемония приветствия была окончена, приглашенные разбрелись по залам, где заранее им были устроены: в одной – классический концерт, в другой – театральное представление (играли из Comedie Francais – Berr и m-lle Marie Leconte)[72]72
Камеди Франсез – Бэр и м-ль Мари Леконт.
[Закрыть], в третьей – танцы. Машина была пущена в ход. Видя, что все идет как по маслу, я прошлась по залам несколько раз. В одиннадцать часов с безумной головной болью села в экипаж и приказала вести в Буа-де-Булонь. Со мною было несколько моих друзей.
В полном изнеможении я откинулась на спинку коляски и с наслаждением вдыхала теплый июльский воздух. Мало-помалу я пришла в себя, повеселела, вздохнула свободно, почувствовав, что с плеч свалилась огромная обуза.
Мы вышли из экипажа. Компания была веселая, ободряющая, все были рады вырваться из толпы и сутолоки. Я стала петь. В лесу была полная тишина. Лишь кое-где на скамейках сидели запоздалые парочки, а вдали блестели огни модного ресторана. Почувствовав себя на свободе, вдохновленная теплотой июльской ночи, я все больше и больше давала голоса. Наконец, совсем забывши, что я не у себя, запела полным голосом. Как вдруг, когда мы приблизились к ресторану, послышался громкий взрыв аплодисментов, крики "браво". Мои спутники были в восторге и умоляли петь еще. Я долго с увлечением пела, и, когда мы далеко за собой оставили ресторан, до нас все еще доносились крики и рукоплескания.
* * *
Принцесса Мекленбургская, Анастасия Михайловна, изъявила желание слышать балалайки Андреева, приехавшего на выставку, и я устроила у себя специально для нее музыкальное утро. Кроме Андреева с его оркестром, в утре должны были принять участие Фелия Литвин и виолончелист Брандуков. Когда я была занята приготовлениями к этому концерту, пришел ко мне Андреев и, совершенно для меня неожиданно, сказал, что у меня на концерте хотел бы петь Шаляпин. Я тогда же спросила Андреева, зачем Шаляпин приехал в Париж. «О, – ответил Андреев, – он приехал исключительно посмотреть выставку, он здесь туристом…» Зная, как Шаляпин уже обеспечен, приняв на веру слова Андреева, что он путешествует для собственного удовольствия, я поняла его предложение как желание доставить удовольствие великой княгине.
Музыкальное утро очень удалось. Приглашенных было много, программа была составлена исключительно из русских произведений. Шаляпин прекрасно пел, не говорю уже о Литвин, которая всегда бесподобна, а балалайки очень понравились принцессе.
Вскоре после этого, желая доставить Андрееву и его товарищам удовольствие, я затеяла устроить им обед, наняв для этого большой павильон "Каскад" в Булонском лесу. Обед прошел очень оживленно и весело, чему много содействовал Шаляпин. После обеда столы были убраны, и балалаечники, чтобы отблагодарить меня, с большим огнем исполнили несколько номеров. Притащили пианино, Шаляпин стал петь с увлечением свои любимые вещи, меня просили петь, и я также охотно пела. Поздно вечером мы вернулись домой, наслушавшись родных напевов.
Обед балалаечников состоялся через три дня после матине[73]73
Утренний прием (фр.)
[Закрыть] в честь принцессы Мекленбургской. Хотя Шаляпин назвался ко мне сам, я все-таки хотела его отблагодарить за участие и перед отъездом преподнесла ему на память небольшую вещицу. Это была булавка для галстука из бриллиантов в виде маленькой урны. Отдавая ее Шаляпину, я сказала, что в эту урну я собрала те слезы, которые он заставил меня пролить своим чудным исполнением. Он был очень растроган и благодарил. Однако спустя несколько дней снова приезжает ко мне Андреев и говорит, что Шаляпин очень обижен, не получая платы за свое участие в музыкальном утре. Я очень удивилась и пошла к мужу объяснить, в чем дело. Муж был опытен в обращении с артистами, много имел с ними дела и потому тут же сделал мне серьезный выговор, сказав, что артисты вообще никакого внимания не обращают на подарки, не придают им значения и принимают как должное, а любят плату, и что если бы я не вмешалась, то он бы отлично справился с Шаляпиным и не вышло бы такой неловкости. Затем муж написал письмо Шаляпину, извинился за происшедшее недоразумение, объяснив, что я не поняла слов Андреева и сделала ему подарок, который, очевидно, ему не понравился, а потому он посылает ему деньги, булавку же просит вернуть. Князь вложил деньги в конверт и послал с человеком. Ответа на это не последовало. Муж послал человека вторично, и тогда Шаляпин ответил, что деньги он получил, а булавку оставляет на память.
* * *
Василий Васильевич Андреев, известный балалаечник, с которым я была в самых лучших отношениях, часто бывал у меня, и я вела дружбу не только с ним, но и со всем его оркестром, увлекаясь его исполнением и не пропуская ни одного концерта. Но вот задумал он показать, что на балалайке можно играть все, не только русские песни, но и всякую концертную музыку. Он сделал массу переложений и предложил нечто вроде попурри из опер, пьес Грига, Шумана, Чайковского, Римского-Корсакова и других. Зачем ему понадобились эти в высшей степени уродливые переделки из «Кармен», «Пер Гюнта», «Варум» в переложении для балалайки? Непонятно. Это было плохо, совершенно не в стиле и не в духе этого народного инструмента.
Раз, желая, вероятно, завоевать авторское мнение Римского-Корсакова, Андреев переложил для балалайки какой-то отрывок из оперы "Садко" и пригласил его прослушать. Но вместо поощрения он получил от автора только молчаливое неодобрение. Однако это не расхолодило Андреева, и он в своем ослеплении продолжал исполнять классиков и современных композиторов, принося их в жертву своей фантазии, не говоря уже о том, как расходится такая музыка с самым характером инструмента.
Я еще поняла бы, если бы он делал такие уступки в угоду публике тогда, когда он только что начинал пробивать дорогу балалайке, когда это была новинка, к которой не привыкли, но не тогда, когда он стал господином положения, когда общество признало и полюбило этот инструмент. Для того общества, которое действительно любит и понимает музыку, преподношение Андреевым классических опер и серьезных авторов было только профанацией. Он предпочел пропагандировать пошлость среди невежд. Обладая толпой, найдя к ней доступ, он, как и Вяльцева, не старается поднять ее до себя и вести за собой, а, потворствуя, ломаясь перед ней, угождает ей и удовлетворяется пошлым успехом.
Я высказала ему все это, и, если бы он послушал меня, он ничего не потерял бы в глазах людей, а только выиграл. Но он рассердился на меня, и мы с ним так и не поняли друг друга.
* * *
В ноябре 1900 года выставка была закрыта. Началась ломка построек, ликвидация, расчеты. Моя роль была окончена, и мои друзья, тоже освободившиеся от обязанностей по комиссариату, стали меня подговаривать сделать маленькое путешествие, отдохнуть, развлечься. Сперва мы собирались в Италию или в Испанию, но выбор наш остановился на Англии, хотя это был и не сезон в Лондоне, но большинство из нас там никогда не бывало. Таким образом мы пустились в путь: я, Сергей Павлович Шеин, Феликс Осипович Бэр, Александр Васильевич Кривошеий, часто бывавший в это время у нас в Париже, и Иван Васильевич Сосновский. Компания была дружная и веселая. Мы решили как можно лучше осмотреть Лондон.
Переезд совершился при очень благоприятных условиях. На пароходе все были веселы, шутили, сочиняли стихи, шарады, хохотали, вспоминая всевозможные комические случаи на выставке, а их было много, было что вспомнить. По приезде в Лондон начались осмотры музеев и поездки в театр. Дни летели за днями незаметно и очень приятно.
Искусство занимало меня одну, да еще, может быть, Бэра. Остальные им мало занимались, но в особенности Иван Васильевич Сосновский был комичен во время осмотра музеев. Мы вставали рано, немедленно отправлялись в музеи, и к двенадцати часам бедный Сосновский делался грустным, а мы, замечая это, начинали его поддразнивать и говорили: "Давайте, посмотрим еще эти залы…" – он же старался склонить нас к осмотру той залы, которая была поближе к выходу. Зато, когда приходили в ресторан, он делался блестяще весел и остроумен, и мы все смеялись и веселились как дети.
В день нашего отъезда Лондон готовился к торжеству. Возвращались бурские герои, и город стал неузнаваем. На всех улицах выстроили трибуны, покрытые красным сукном и коврами, из окон висели ковры, красные флаги, а бушующий ветер, предвещающий ненастье, развевал все эти висевшие материи, придавая городу какой-то сумасшедший вид.
В гостинице нас предупреждали, что переезд, вероятно, будет тяжелый. И действительно, когда мы подъехали по молу к пароходу, мы увидали, как он то выскакивал наполовину из воды, то куда-то окунался, и матросы без всяких разговоров хватали пассажиров и перекидывали их друг другу, пока все таким образом не попали на палубу. Моя меховая тальма, платье, шляпа, прическа – все это был один узел, и я очнулась на палубе в каком-то одурении.
Когда мы отвалили от берега, наш пароход стал взлетать на волны, как ореховая скорлупа. Мало-помалу пассажиры исчезали, а мои кавалеры, чтоб я не захворала, уложили меня в каюте, окружив всевозможным вниманием. Но компания понемногу рассеялась. Иван Васильевич исчез первым, потом моя девушка тоже попросилась удалиться, потом Кривошеий, и только Бэр и Шеин, как истые моряки, были бодры и самоуверенны, а Бэр даже хорошо и плотно позавтракал.
В продолжение четырех часов (вместо пятидесятиминутной переправы) нас бросало так, что голова начинала кружиться. Привинченные к стене против меня подсвечники с каждым наклоном парохода делали 45 градусов в сторону. К счастью, я не заболела. Вокруг же на пароходе раздавались невообразимые завывания, стоны, икота и все, что дает морская болезнь. Наконец, когда качка стала еще усиливаться, Шеин, боясь, чтобы я не скатилась с койки, привязал меня к ней ремнями, и, спеленутая таким образом, я покорно ждала своей участи.