Текст книги "Принцесса на бобах"
Автор книги: Марина Мареева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Три магазина. Фабрика. Еще одну строили сейчас в Уссурийске. Поближе к сырьевой базе. И экспорт уже налаживали, и товар раскупался неплохо… Недорогая практичная качественная мебель. Мебель для мидл-класса. Дешево и сердито.
Все шло прекрасно, лучше не бывает. Откуда взялась тоска? Тоска, смятение, тревога… Он мог проснуться ночью, мокрый от пота, проснуться от беспричинной тревоги. Глотал тазепам, слонялся сомнамбулой по огромной квартире.
Будил жену – она садилась на постели, подтянув колени к подбородку и обхватив их руками. «Ну, что тебе? – спрашивала сонно, давя зевок. – Что с тобой?» «Не знаю. – Дима присаживался рядом. – Тоска… Слушай… Как подумаю – всю жизнь табуретки продавать!» «А чем тебе плохо? – Она смотрела на него с усмешкой. – Покупают же. Чем тебе плохо?» «Не знаю. Надоело». «Ох, Димка, Димка! – Жена вздыхала, ерошила его волосы. – Ну какой из тебя „новый русский“? Ты, милый, случайно забрел в это стадо. Всегда тебе говорила…»
Дима взглянул на часы, снова покосился на Ларины окна. Что-то Владика долго нет. Странно. В лифте застрял, что ли?
Лара. Год назад, таким же прозрачным сентябрьским днем, Дима шел по Арбату, отпустив машину, вдрызг разругавшись с Левой, – все, как сегодня.
Шел по Арбату, злой как черт, натыкался на чьи-то спины, задевал чьи-то плечи… Напротив зоомагазина играли уличные музыканты – два парня и девушка.
Парни пощипывали гитарные струны, с ленцой, но, впрочем, вполне мастеровито. На уровне ресторанных лабухов средней руки. Девушка сидела рядом, на перевернутом ящике из-под пива. Курила, вяло пересчитывая дневную выручку. Дима, проходя мимо, не замедляя шага, отметил: рыжая. Натуральная. Никаких тебе «лондеколоров» – белая кожа, золотистые брови, россыпь веснушек на щеках и переносице.
Ее приятели добренчали свое. Тогда она встала со своего ящика и запела. Дима остановился, вернулся и замер шагах в десяти от нее.
Рыжая пела «Ямайку». Голос у нее был пронзительный, сильный, мальчишески хрипловатый. Она пела, полузакрыв глаза, и было ясно, что ей наплевать на всех и на все. Она пела с наслаждением. С драйвом. Для себя самой. Дима в этом понимал. Знал, что такое – настоящий драйв.
Рыжая допела, сорвав аплодисменты зевак. Дима выждал немного и подошел к ней вплотную. Помолчал. Он не знал, с чего начать. Не знал, что он ей скажет.
– Как тебя зовут? – спросил он наконец.
– На «вы», пожалуйста. – Рыжая не удивилась. Привыкла, наверное. Видно, к ней часто вот так подходили. Говорили прочувствованные слова, совали в руку скомканные деньги. – Лара.
– Хочешь, я тебе помогу? – спросил он не раздумывая. – У тебя классный голос. Ну что ты тут стоишь, мелочевку сшибаешь… С таким-то голосом! Обидно.
– Поможете? – Она прищурила светлые глаза. Ее дружки молчали, недобро поглядывая на Диму. – Это как? На каких условиях? Чего взамен? Я что, спать с вами должна? Нет. У меня другая профессия.
– У тебя никакой профессии, – возразил он спокойно и жестко. – Пока. Но если ты захочешь…
– Дмитрий Андреич!
Дима вздрогнул. Встряхнулся. Он стоял возле Лариного дома, рядом со своей машиной.
Охранник, окликнувший его, только что вышел из подъезда. Выражение крайней растерянности застыло на его широкой физиономии. В руках Владик держал всю ту же корзину с цветами. Поверх бутонов пестрело дамское шмотье.
Дима меланхолически оглядел его. Вот это платье он купил ей в бутике на Поварской. Две штуки баксов. «Видишь, котя? – вспомнил он Ларино умильное личико. – Я выбрала самое дешевенькое…» Шелковая шаль от Версаче… Белое платье для коктейлей…
– Шеф, она так кричала! – Владик убито глядел на хозяина. – Пусть, говорит, оставит меня в покое. Это про вас, шеф… И стала в меня тряпками швырять. Сапогом кинула, хорошо, я увернулся – там такая платформа! Пусть, говорит, заберет свои подарки…
Владик скосил глаза на свое правое плечо. Там покоилась, матово поблескивая, Ларина атласная блузка. Штука баксов, Армани.
– Не, ну тогда будь последовательной, да? Иди до конца, – хмыкнул шофер, выглянув из машины. – Кофточки вернула – квартиру возвращай. И тачку.
Дима свирепо глянул на шофера – тот умолк, покашлял пристыженно. Дима перевел на Владика насмешливый взор и сочувственно сказал:
– Знаешь, на кого ты сейчас похож?
– На кого? – спросил Владик, прижимая корзину к груди.
– На Этуша из «Кавказской пленницы». Помнишь, он от Варлей с подносом выходит? С гвоздикой за ухом? Вот так…
Дима подошел к своему стражу. Достал из корзины розу, брезгливо отодвинув в сторону Ларины тряпки. Заложил розу Владику за ухо. Отошел на шаг назад, любуясь делом рук своих.
Шофер подобострастно заржал. Владик попытался улыбнуться через силу – острый шипчик впился в мочку уха. Охранник терпел боль стоически – то ли еще вытерпишь ради хозяина?
– Поехали, – вздохнул Дима.
– А корзину куда? – спросил Владик растерянно.
Дима огляделся. У соседнего подъезда висела мемориальная табличка (дом был хороший, престижный, кооператив от Литфонда): «Здесь, с такого-то по такой-то годы жил поэт…» и т. д.
– Поди поставь ее к доске, – велел Дима, направляясь к машине. – Пииту – от благодарных потомков. Не зарастет, мол, народная тропа.
Владик кивнул и сорвался с места, но вспомнил про шмотки и оглянулся:
– А тряпки, шеф?
– Оставь. – Дима в последний раз посмотрел на Ларины окна. Они были наглухо зашторены. Все равно подглядывает, стерва, – в щелочку. Наверняка. – Оставь в корзине, – повторил он. – Это от меня наследникам. Наследницам. Давай живей! Едем.
Самый ненавистный звук на свете – пронзительный звон будильника.
Нина вскочила, села на постели, потянулась к своему мучителю, к подлому церберу, истязателю проклятущему… В самом деле, будильник был для нее почти живым существом. Такой маленький, самый дешевый, сорок семь тысяч рэ, сама его покупала, сама заводила по три раза в сутки… Последние годы Нинина жизнь была вечным недосыпом. Только-только начнешь задремывать – а он уже дребезжит садистски, этот чертов будильник.
Нина нажала на кнопку – садист умолк, утихомирился. Два часа дня. Нина вернулась с работы в восемь утра, уснула в десять. Теперь нужно было вставать и, торопливо перекусив на бегу, опрометью нестись в подземный переход на Проспекте Мира. В три часа дня Нина заступала на очередную трудовую вахту. У газетного лотка. Работа непыльная, через день, какой-никакой приварок к жалованью посудомойки…
Она подавила зевок, встала с постели и набросила халатик на пижаму… Посмотрела мельком на свое отражение в настенном зеркале.
Глаза бы не глядели! Кто поверит, что ей всего сорок? Кто поверит в то, что когда-то, каких-нибудь десять лет назад… Впрочем, десять – это не так уж мало. И все же, десять лет назад она считалась едва ли не первой институтской красоткой. И все бабы наперебой завистливо хвалили ее за дивный цвет кожи. Да, было, было… «Чем ты ее мажешь? Крем какой-то особый?» «Курить надо меньше», – смеялась Нина и отбирала у них сигареты…
Да… Десять лет назад. И мужики на улицах клеились, и в метро на нее поглядывали. Завкафедрой, кобелина еще тот, а поди ж ты! Пытался ухаживать всерьез, намекал: «Только скажите „да“ – разведусь, кафедру – под хвост, карьеру – туда же…» Нина смеялась, отшучивалась. Осторожно отводила его лапы от своих плечей. Нина была верной женой. Спасибо матери – воспитала по Домострою.
Нина включила свет в маленькой ванной. Умылась торопливо, снова посмотрелась в зеркало. Жуть! Хваленая кожа поблекла, подвяла. Под глазами – круги. Поспи-ка по четыре часа в сутки! В течение нескольких лет. Тут и Синди Кроуфорд в старуху Изергиль превратится.
– Ниночка! – Мать опасливо заглянула в ванную. – Ниночка, только не сердись!
– Ну? – Нина повернулась к матери. – Что стряслось?
– Нина, – вымолвила мать траурным тоном. – Телефон отключили. Даже не предупредили, скоты!
– Бо-оже! – Нина ринулась в кухню, в их тесную махонькую «хрущобную» кухню, где повернуться было негде. Сняла трубку с телефонного аппарата. Телефон был похож на инвалида трех войн, обмотан изолентой, как израненный вояка – бинтами. Нину подула в трубку, прислушалась – молчание. Глубокая контузия. Отключен.
– Это я виновата, – вздохнула мать с той же скорбной торжественностью. Старая лиса, она никогда ни перед кем не оправдывалась. Умела подать собственные прегрешения как деяния пусть не совсем достойные, но неизбежные, продиктованные суровой необходимостью. – Я не успела оплатить счет. Думала, дотяну до пенсии, заплачу из своих.
– Где он? – спросила Нина отрывисто. – Где счет?
– Вот. – Мать вынула из кармана фартука листочек. – Это я говорила с Винницей. И с Гродно.
Нина выдернула листок из старушечьей ладошки. Сто восемьдесят тысяч! Финита. Горели синим пламенем кроссовки для сына. Три месяца откладывала по сороковнику.
– Мама! – Нина в сердцах скомкала листок в руке и опустилась на стул у стола. Тут же опомнившись, расправила счет, разгладила его на кухонной клеенке. – Мама, когда это кончится все?! Опять звонила своим коммунарам?!
– Нина, седьмое – не за горами, – заметила мать со сдержанным пафосом.
– Какое седьмое? – устало переспросила Нина, глядя на телефонный счет. Это не счет, это публичное оглашение смертного приговора… «Казнить. Нельзя помиловать». Сто восемьдесят тысяч! Где она их возьмет? Где?!
– Как – «какое»? – возмутилась мать, ставя перед дочерью тарелку с супом. – Седьмое ноября, моя дорогая! Мы пикетируем мэрию. Потом колонной идем к Манежу. Да, я звонила в Винницу. И в Гродно. И в Свердловск. Оповещала товарищей по партии.
– Вот пусть они и оплачивают счет, твои товарищи по партии, черт их дери! – взорвалась Нина, отодвигая тарелку в сторону. – Пусть твой Зюганов платит!
– Не трогай Зюганова! – завопила мать, разом утратив хладнокровие. – Он святой человек, он мученик идеи! Он жизнь положил на алтарь…
– Ну, пусть еще сто восемьдесят штук туда кинет. – Нина резко поднялась из-за стола. – С него не убудет.
Мать молчала, казня ее взглядом. Мать у Нины была из породы вечных оппозиционерок. Едва ли не первое Нинино детское воспоминание: она, Нина, лежит поперек кровати в их коммунальной комнатке на Самотеке и, раскрыв журнал «Огонек» на развороте, пририсовывает усы и бороду какому-то круглоголовому крепышу в дурацкой шляпе с дырочками… И, помусолив химический карандаш, «вкладывает» в дядькину левую длань щегольскую трость. Как у франта из книжки с картинками. Из Андерсена, которого мать читала ей каждый вечер.
– Нет, – говорит мать, подойдя к кровати и вглядевшись в Нинины каракули. – Ты ему не трость, ты ему ботинок в руке нарисуй. А в правой – початок кукурузы… Дай покажу как.
– Шу-у-ура! – раздается гневный вопль отчима. – Спятила?
И он выдирает «Огонек» из жениных рук. Прячет его куда-то, лихорадочно выдвигая и задвигая ящики стола и бормоча вполголоса:
– Это же Хрущев… Початки они будут рисовать… Дуры! Сама дура и ребенка учишь. Загремим все под фанфары…
– Не те времена, – возражает мать насмешливо.
– Времена всегда одни и те же, – отрубает отчим. – Одни и те же, заруби себе на носу своем курносом…
Хрущева сменил Бровастый – мать кляла и его, открыто, никого и ничего не боясь, со снисходительным презрением. Упаси Бог, она не якшалась с племенем пылких борцов за идею, она и выговорить бы не смогла: «диссиденты», «отсиденты»… Нет, мать была оппозиционеркой из очереди за колбасой, коих тыщи. Она честила власти в бескрайней очереди к пункту приема стеклотары. У окошка сберкассы. В прачечной, в собесе, дома, у плиты… Но только теперь, во времена правления Бориса со товарищи, ненависть матери к власть придержащим обрела действенные формы.
Она ходила на все демонстрации. Не пропускала ни одного митинга. Мужественно распорола свою единственную нарядную блузку из пунцового шелка и три ночи кряду шила из нее флаг, одолжив у соседки швейную машинку. Нина поначалу посмеивалась, подначивала мать беззлобно. Думала – старушечья блажь, пройдет…
Куда там! Мать разыскала на антресолях тома основоположников, сверзившись при этом со стремянки. «Ма, опомнись! – увещевала ее Нина, накладывая компресс на ушибленный копчик новоявленной кабетинки. – Нечем тебе заняться – внуком займись. Мне некогда, Косте – плевать, а Вовка совсем от рук отбился!..»
И мать занялась Вовкой. Недели через две, приковыляв домой с ночной смены, Нина застала мать и сына за чтением ленинских работ. Мать читала «Как нам реорганизовать Рабкрин» – монотонно, с заунывной торжественностью, как дьяк на паперти. Нинино шестилетнее дитя зевало, ковыряло в носу и скучающе глядело в потолок.
Нина закатила матери скандал и спустила тома вождя пролетариата в мусоропровод. Мать ответила ей трехдневной голодовкой и каменным молчанием на все слезные Нинины мольбы простить ее, неразумную…
Обо всем этом Нина вспоминала сейчас, несясь по бывшей Мещанской к подземному переходу, то и дело поглядывая на часы. Она опаздывала. Она всегда опаздывала. Сто восемьдесят тысяч… Где она их возьмет? Отдать в ломбард кольцо с фионитом? Черт, она же его месяц назад заложила… Теперь выкупать пора, между прочим. А денег нет. Плакало колечко, мужний подарок к пятилетию свадьбы…
Муж у Нины был хроническим безработным. Безработным по убеждению. Когда-то, так же, как и Нина, он преподавал научный коммунизм в радиотехническом. Там они и познакомились. И для нее, и для него – работа, лекции, вся эта большевистская галиматья, коей они забивали головы несчастным студиозам, была неизбежным отбыванием трудовой повинности. Неприятно. Противно. С души воротит. Но попривыкнешь – и можно терпеть. Отбарабанишь свои три «пары» – и слава Богу.
Зато была отдушина – развеселая компания молодых институтских «препов», шумные еженедельные застолья, для них всегда находился повод. Пили мало, зато много пели, трепались, спорили до одури…
Костя был душой компании – тамада всегдашний, эрудит, умница. Костя мог и из Визбора, хрипловатым «каэспешным» баском, и цитату из Бердяева, к месту, кстати, и анекдотец, в меру соленый, всегда смешной… Нина сидела рядом с ним, помалкивала, подкладывала ему винегретик на тарелку… Ловила восхищенные женские взгляды, устремленные на ее благоверного. Гордилась им. Никогда ни к кому не ревновала. Он, впрочем, и повода не давал.
Но грянула эта злосчастная перестройка-пересменка-перетряска. Научный коммунизм объявили ненаучным. Кто бы спорил? Дальше – больше. Кафедру прикрыли. Полетели головы… Нина ушла сама, не дожидаясь, когда попрут.
Выбрала работенку пусть попроще, зато понадежней. Научный коммунизм могут объявить ненаучным. Грязные тарелки чистыми – никогда. Грязные тарелки – они при любой исторической формации грязные. Чтобы они стали чистыми, их нужно вымыть и сполоснуть хорошенько. И получить свои деньги. Беспроигрышный вариант… Нина надела клеенчатый фартук. Подыскала себе еще пару приработков, поскольку Костя на трудовую вахту заступать не спешил.
Получив в институте от ворот поворот, Костя пришел домой за полночь в изрядном подпитии. Рухнул поперек супружеского ложа… Да так и пролежал на нем неделю лицом к стене.
Когда он наконец поднялся с постели, сбрил щетину, облачился в свою парадную «тройку» и вышел на кухню к жене, Нина его не узнала.
Другой человек. Вместо прежнего блеска в глазах – тусклый, пустой взгляд. Вместо веселой скороговорки – односложные фразы.
– Ищи мне работу, – сказал Костя угрюмо. – Подсуетись.
Нина подсуетилась. Устроила экс-доцента гардеробщиком в свой ресторанчик. В первый же вечер Костя сцепился с подвыпившим посетителем, по простоте душевной «отстегнувшем» Косте десять тысяч «на чай». «Забери свою мелочь, козел! – орал Костя, молотя кулаком по стойке гардеробной. – Я тебе не поц, не шестерка! Я доцент, у меня научная степень, ты понял, гнида?!» Скандал замяли стараниями плачущей Нины.
Еще через день Костя подрался с «новым русским», поскольку Косте почудилось, что «новый» как-то очень нехорошо на него взглянул. Уничижительно. «Уни… Ужини… Чижи… Как? – переспрашивал „новый русский“ с хмельным интересом. Он был настроен миролюбиво. Обмывал в баре удачную сделку. – Учини… Переведи, слушай!» «Щас», – кивнул Костя и двинул «новому» промеж глаз. Через полчаса Костя был с позором изгнан из заведения.
Он провалялся на полатях еще неделю. Сполз с них наконец.
– Искать работу? – спросила Нина с надеждой.
– Ищи.
Нина побегала по округе, навела справки у местных коробейников и пристроила мужа в кооперативный ларек возле дома. К концу первой трудовой недели выяснилось, что Костя обсчитал самого себя на полтора миллиона. Кроме того, он заявил жене, что не в состоянии каждый день безвылазно сидеть у ларечного оконца. У него вырабатывается психология каторжника.
– Ах, каторжника? – крикнула Нина в сердцах, вытряхивая из шкатулки все свои немудрящие цацки, колечки-сережки-камушки. – Каторжником ты будешь, это я тебе обещаю! У тебя недостачи – полтора миллиона! Чем платить будем?! Где я деньги такие возьму?
Она влезла в долги. «Отмазала» своего горе-коммерсанта. Костя снова залег на тахту и обложился томиками Бердяева. Прошла неделя… Нет, Костя больше не выказывал желания приступать к трудовой деятельности. Дважды попробовал – не вышло. Стоит ли еще пытаться?
Костя лежал себе на тахте, шелестел страницами. Нина молчала. Она теперь не только гремела тарелками в посудомоечной – она еще мыла лестницы в подъездах. Спина с непривычки ныла нещадно. Кожа на руках загрубела, ногти ломались постоянно, болели суставы… «Ничего, – говорила Нина. – Зарядка. Похудею». «Куда тебе худеть-то? – вздыхала мать. – Кожа да кости! Разведись! Пусть катится ко всем чертям… Нахлебник!»
Костя ушел сам. Его уход совпал с октябрьским путчем. Как только Гайдар, появившись на экране их старенького «Рубина», призвал всех на защиту демократии, Костя сполз с тахты, захлопнул томик Флоренского и принялся лихорадочно одеваться.
– Ты куда? – спросила Нина, полуживая от усталости, только что вымывшая-выскоблившая свои четыре подъезда.
– К мэрии, – буркнул ее благоверный, зачем-то натягивая охотничьи сапоги-бахилы. – Ты же слышала, Егор сказал: «Встанем живым кольцом!»
– Че ты сапоги-то напялил? – ехидно поинтересовалась теща. – По грибы, по ягоды, что ль?
– Возможно, нам придется отступать, – сухо пояснил зять, нервно запихивая в рюкзак термос, складной нож, теплые кальсоны. – Уйдем в леса. В ополчение. Может, я вообще не вернусь, – добавил он дрогнувшим голосом.
Вскинул рюкзак на плечо, на цыпочках прошел в детскую, чмокнул спящего сына в мягкую щеку… Нина и мать ошеломленно глядели на Костю. Костя обставил сцену прощания по всем правилам революционного эпоса: герой склоняется над колыбелью сына… Он уходит в ночь – явки провалены, всюду облавы, там и сям рыщут шпики, охранка не дремлет… Демократия в опасности. Герой идет на баррикады, лик его одухотворен и бледен, глаза сияют, взор ужасен. Он весь, как Божия гроза.
– Вот смотри, Нин, – вздохнула многомудрая Нинина мать, как только за зятем захлопнулась дверь. – Вот тебе советский мужик во всей красе. То, что у него семья с копейки на копейку перебивается и жена на четырех работах пашет, – это ему до фонаря. Это его не колышет. Как только у него демократия в опасности, тут он сразу: кальсоны в котомку и – грудью на амбразуру! Вперед!
Все три эпохальных дня Костя пропадал невесть где, изредка позванивая домой. «Слышишь, как грохочет?! – ликующе орал он в трубку. – Я от „Баррикадной“ звоню! Давим их, как клопов!.. Долавливаем!»
Наконец явился, обросший трехдневной щетиной, говорящий без умолку, радостно-возбужденный. Умял две тарелки борща, вскочил:
– Нина, я на митинг! Сейчас митинг в Останкине… Потом у мэрии… Победа, Нинка! Виктория! Теперь все будет по-другому!
– Ты уверен? – спросила Нина устало и насмешливо. – Ой ли… Революция пожирает своих детей. Помнишь? Уж сколько их было, этих викторий, – всегда одним и тем же кончается. И эта вас сожрет и не подавится.
Костя возмущенно взглянул на жену, но смолчал. Ушел. Вернулся ночью, наспех собрал чемоданчик. Объявил Нине, что уходит навсегда. Там, на баррикадах, он встретил женщину, которая его понимает, которая разделяет его убеждения.
– Надо же! – удивилась Нина. – И кто она такая?
– Она фармацевт. Мы с ней были в Останкине. Под пулями. Мне было страшно, ей – нет. Я подаю на развод. На площадь не претендую, не бойся, буду жить у нее на Речном.
Нина представила себе фармацевтшу с Речного – получалось нечто вроде Марсельезы с известной гравюры: дородная дама с оголенным бюстом воинственно размахивает стягом…
Она отпустила Костю безропотно, ни ревности, ни горечи, ни облегчения не испытав… Оказалось, все чувства в ней давно уже притупились. Все. Кроме чувства усталости. «Пусть катится, – сказала мать. – Мужик с воза – бабе легче».
Развелись. Через месяц после развода Костя вернулся домой.
Нина собиралась «в ночное», на бессонную вахту в свой ресторан. Сунула газовый баллончик в карман плаща, открыла дверь… Иобмерла. Костя топтался на лестничной площадке.
– Дождь, – сказал Костя, дотронувшись до мокрых волос. – Ну, ничего, уже обсох почти, давно тут стою. Боюсь позвонить.
Нина молча кивнула ему на открытую дверь. Бывший муж вошел, бочком-бочком, пряча глаза. Мокрый, продрогший, в курточке своей задрипанной.
– Ты надолго? – спросила Нина.
Костя пошмыгал простуженным носом, помолчал. Потом его словно прорвало, бедолагу: покаянные речи, жалобы и мольбы… Марсельеза с Речного оказалась существом примитивным и прагматическим. Она желала, оказывается, чтобы Костя работал и приносил деньги в дом. Как только революционный октябрьский уик-энд завершился, страсти улеглись и наступили мирные трудовые будни, аптекарша выдернула томик Соловьева из Костиных рук и едва ли не силком («Ты представляешь, Ниночка? Взашей гнала!») принудила молодожена самого зарабатывать на хлеб насущный.
– Как я ее понимаю, – заметила Нина. – И куда она тебя определила?
Выяснилось, что Марсельеза устроила Костю грузчиком в овощной магазин.
– Сколько продержался? – спросила Нина с неподдельным интересом. – День? Два?
– Три, – буркнул Костя. – Они меня спаивали. Я, Нина, не могу бормотуху пить. У меня язва, ты знаешь. Я вернулся. Прости меня. Давай снова зарегистрируемся.
…Пешеходный переход… Черный «опель» проскочил на «зеленый». Нина погрозила кулаком ему вслед. Мчат на зеленый свет, новые хозяева новой жизни. Напролом! Нет для них ни правил, ни законов. Они их сами для себя устанавливают. Все для них – «опели», супермаркеты, набитые шикарным шмотьем и отменной жратвой, рестораны, отели-мотели… И этот город, и этот проспект, по которому они летят на своих иномарках беспрепятственно, на «желтый», на «зеленый», не все ли равно… Все для них – и эта московская осень, и это сентябрьское солнце.
Стоп. Остановись, подруга. Вот эта злоба пролетарская, темная, тяжелая, мутная – разве тебе это свойственно? Нина замедлила шаг. Она уже подходила к подземному переходу. Не хватало еще озлобиться на весь свет. Избави Боже! Вспомни глаза маменькиных соратников, большевиков-подпольщиков, явившихся на очередную кухонную сходку!.. Кстати, надо матери сказать: пусть завязывает с этими домашними маевками. Хватит! Вспомни глаза этих Перовских на пенсии, этих Кибальчичей в отставке – загнанные, горящие лихорадочным блеском, полубезумные… Вспомни, содрогнись и устыдись, погаси в себе вспышку завистливой злости. Все хорошо, Нина. У тебя все в порядке. В лучшем виде. Вот так-то.
Нина спустилась в подземный переход. Зинаида, напарница, стоящая возле газетного лотка, уже грозила Нине кулаком, тыча пальцем на циферблат наручных часов. Нина подбежала к ней, отдуваясь.
– Убью! – изрекла Зинаида. – Опоздала на сорок минут. Где тебя черти носят? Гони долг, я тут боди себе присмотрела.
Батюшки! Нина прижала ладони к щекам. Она ведь и Зинаиде должна, тридцатник. Совсем забыла. Придется отдавать.
– Зачем тебе боди? – Нина открыла кошелек и выгребла оттуда все, что там было. – Зачем тебе боди, зима на носу… Держи. Ровно тридцать.
В кошельке осталось две мятых тысчонки. На метро хватит. А дальше будем думать. Будем соображать, у кого перехватить до зарплаты. Позвонить, что ли, Носовой? Она богатая, челночит себе на славу. Черт, телефон отключили, забыла…
Ладно. Я подумаю об этом завтра. Завтра, как говаривала Вивьен-Скарлетт, кокетливо щуря рысьи глазки. Вам бы, леди, мои проблемы.
Ничего. Я их решу. Я с ними справлюсь. Не впервой.
Дима сидел у себя в офисе, в своем кабинете, за бескрайним столом.
Два эстонца развалились в креслах напротив. Устроились удобно, покуривали «Мальборо», стряхивая пепел мимо пепельниц, на ковер. Наглели с каждой минутой, надувались от сознания собственной значительности.
Дима смотрел на них, слушал молча. Эстонцы производили у себя, в своем Богом забытом Тарту, отменного качества гобеленовое полотно. Дивных расцветок, стильных, «под ретро». Дима, осваивающий концепцию новой мебельной серии (эдакий мебельный «антиквариат») искал для своей пробной партии ретро-гарнитуров именно такую ткань для обивки. Вездесущий компаньон Лева, обрыскав пол восточной Европы, наткнулся на эстонцев почти случайно. О чем еще мечтать? Товар – под боком, цены – копеечные, качество – супер.
Не тут-то было. Прибалты, с их крестьянским чухонским хитрованством быстро сообразившие, какие они для Димы подарки, тут же принялись набивать цену и требовать к себе иного отношения. Самое забавное, что они привезли с собой переводчика. Они, знающие русский едва ли не лучше, чем Дима (Лева, устраивая их в «Балчуг», сам слышал: трепались с администраторшей на отменном русском, практически без акцента), теперь лопотали с ним на эстонском. Бросят три фразы – и курят, усеивая ворс ковра пеплом. Переводчик – мордастый парень, пивом тянет за версту – переводит с ленцой, спотыкаясь на каждом слове.
Дима слушал, молчал, зверел.
– Так, – сказал он наконец, поднимаясь из-за стола. – Тебя как зовут? Тынис? Тынис, давай переведи господам мануфактурщикам. Торговаться я с ними не буду. Или они согласны на мои условия – или пусть катятся на хрен.
У господ мануфактурщиков вытянулись лица. Ясное дело, осилили фразу без перевода. Лева закашлялся, мучительно подыскивая слова, которые могли бы снять напряжение.
Дверь в кабинет распахнулась. Лара ворвалась в Димины угодья, словно смерч. Доблестная Димина секретарша почти висела у Лары на локте, пытаясь остановить нежданную визитершу, вернуть ее обратно в «предбанник».
Эстонцы оживились, заерзали в креслах, забыли про свои сигареты и обиды, обменялись парой коротких оценивающих фразочек.
– Давай, переводи, – велел Дима переводчику, не спуская с Лары недобрых глаз.
– Это не очень переводится. Они про даму, – пояснил Тынис с ухмылкой.
Что и говорить – Лара была хороша. И следа не осталось от угловатой пацанистой уличной певички, встреченной Димой когда-то у арбатского перекрестка. Лара была шикарно «прикинута», классно подстрижена. Прическа от Зверева, макияж от Новикова, гавайский загар. Подмосковный апломб.
Что да, то да. Лара была классической девочкой из Люберец. Такая особая генерация. Особая, аналога нет. Они рождаются в маленьких городках, эти небесные создания. В провинциальных грязноватых небогатых городках. А Москва – желанная, вожделенная, щедрая, шумная – совсем рядом. В получасе езды… Рядом! Только протяни руку… Протяни руку да вцепись покрепче в запястье какого-нибудь москвича. Желательно – побогаче. Помоложе. Поуспешней. Понеженатей. Впрочем, будет женат – разведем. Будет немолод – потерпим. Собой нехорош – переможемся. Зато – Москва! Козырный туз червовый…
Вот она и вцепилась в него, в Диму, два года назад. Удача сказочная, везение редкостное. Дима был и молод, и богат, и собой недурен. «Слишком даже хорош, Ларка! – говорила ей люберецкая тетка, помогая Ларе укладывать ее нехитрые пожитки в сумку из старой плащевки. – Слишком хорош! Как бы не отобрали… Охотниц будет много».
Охотниц было немало. Лара разогнала всех. Люберецкая закалка, подмосковная хватка – всех этих московских курв расшвыряла! И главный бой выиграла – развела с женой.
«Все у нас получится!» – повторяла про себя, посмеиваясь. Ночью, прижавшись к нему, спящему. Днем, обнимая его на заднем сиденье его роскошного авто. «Все у нас получится! Все получится…» Чей-то дурацкий предвыборный лозунг, Лара и не помнила – чей. Все получится!
Все и получилось. Почти все. Она не учла главного. Дима влюбился в ту смешную хипповую девчонку-оторву, поющую возле арбатского перекрестка. Дима влюбился в рыжую Золушку. Когда же Золушка превратилась в Мачеху, сварливо орущую на перепуганных продавщиц в модном бутике, Дима оторопел, растерялся, погрустнел, поскучнел. Потом сказал Ларе жестко:
– Что-то ты, солнце мое, слишком быстро из Золушки в Мачеху превратилась. Не рановато ли? А?
Лара закатила скандал. Дима молча оделся, бросил ключи от квартиры (купленной им для нее совсем недавно) на столик в прихожей и ушел.
Она его вернула. Но с той поры, с того памятного разговора, все у них разладилось, все пошло прахом. Ссоры, склоки, лихорадочные ночные примирения, и новые ссоры, и новые слезы…
Она стала изменять ему – демонстративно, в открытую. «Пусть поревнует!» – говорили Ларе ее новые московские подруги – случайные приятельницы, завидующие ей, дуре, отчаянно. Ларе бы их не слушать – гнать. Лара слушала. Поступала, как велено. Пускала в постель кого ни попадя, чужих мужиков. Терпела их постылые ласки, превозмогая отвращение. Вроде как у дантиста без обезболивания. Мстила Диме. Глупая, нелепая люберецкая охотница… Загнала саму себя в капкан.
Теперь она стояла посреди Диминого кабинета, глядя на него с дурацким детским вызовом. Решила идти ва-банк. Авось повезет!
– Дима, – сказала она наконец торжественно. – Мне деньги нужны, я замуж выхожу, Дима.
– Замуж? – переспросил Дима, покосившись на притихших эстонцев. Его унижали в присутствии чужих. Она унижала его не в первый раз. До поры до времени он терпел и прощал. Хватит. Баста!
– Замуж? – повторил он. – Поздравляю. За кого?
– За князя Трубецкого! – отчеканила Лара победно. – Настоящий князь, между прочим. У него карта древа над столом висит – закачаешься!
Князь был ею не выдуман, существовал в действительности – невзрачный такой господинчик лет сорока. Пристал к ней на какой-то тусовке. Целовал ручки, расшаркивался, как и подобает галантному отпрыску княжеского рода. Обещал произвести Лару в графини. «Зачем же в графини? – спросила Лара насмешливо, брезгливо отдернув руку от его губ. – Тогда уж – в княгини. Чем я не Трубецкая?»