355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Палей » Месторождение ветра » Текст книги (страница 18)
Месторождение ветра
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:13

Текст книги "Месторождение ветра"


Автор книги: Марина Палей



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

заведомо наскучив мной

рано или поздно бросишь меня навсегда

и это знаешь Ты

то для чего же тогда Ты так колдуешь

и привораживаешь меня

Декабрь, 1991 г.

Из жизни автоответчиков

Аменхотеп и Рамзес

Время от времени я звоню Аменхотепу.

– К сожалению, я сейчас занят, – чеканит автоответчик.

Если верить автоответчику, Аменхотеп занят всегда. Правда ли это – о том не знают и никогда не узнают все, кого не допускает к Аменхотепу цивилизованный цербер. Он важно застыл у телефонной калитки Аменхотепа, как страж у золотых ворот Тимура, – он замер, как вышколенный дракон с оловянными очами-тарелками, – он знает устав, как способен знать его только гибрид немецкой овчарки с восточно-сибирским часовым, отличником боевой службы, – а может (его ведь не видел никто), – защитник Аменхотепа больше смахивает на кабацкого вышибалу – не российского, а с рельефным фронтоном Шварценеггера: Аменхотеп платил за него большие деньги.

Непробиваемый ангел-хранитель на корню отфутболивает утомительные для Аменхотепа контакты; он четко ограждает владельца от придурковатости разнузданных житейских стихий.

И Аменхотеп блаженствует, – как свежерожденный младенец в блатной, не учтенной Богом сорочке, – и даже слаще: как вовсе еще не рожденный, запеленутый в ласковые оболочки, за крепостными стенами материнского лона.

Аменхотеп тщательно выбраковывает эмоции. Зачем ему это надо – с размаху налетать черт знает на кого – прямо посреди своей трапезы, – или в минуты уединенных мечтаний на голубом, вырезанном сердечком, сантехническом троне, – или в ответственные часы отлаженной гигиенической ласки, – поэтому во все такие времена его автоответчик, с железной синхронностью Аяксов уклончиво отвечает:

– К сожалению, я сейчас занят.

Так что ошибаются те, кто считает, что это не прогресс – или что Аменхотеп свободен.

Таким образом, Аменхотеп избавлен от тысячелетнего ритуала судорожно натягивать резиновую, в пятнах, улыбочку, и никакое там причесанное и дезодорированное хамье, всякие там маски и полумаски не застанут его врасплох и не вмажут с размаху по лбу.

И вот в конце дня – кофе-какао, ванна-сигара – Аменхотеп, белый человек, прослушивает доклад автоматического привратника.

Этого к такой-то матери, – машинально отмечает Аменхотеп, тот отдохнет, этот перебьется. А вот Рамзес… Рамзесу надо бы позвонить.

Рамзес – это я. Я тоже не идиот. У меня тоже автоответчик. В конце дня я прослушиваю список: этого к такой-то матери, тот отдохнет, этот перебьется, а вот звонил Аменхотеп, – Аменхотепу надо бы позвонить.

Звоню. Тысячелетний ритуал.

– К сожалению, я сейчас занят, – говорит Аменхотеп голосом автоответчика.

Ты и я

У моих друзей – у всех автоответчики. Я слушаю их голоса каждый день. Голоса неизменны. Друзья навсегда запечатлели свои юношеские интонации:

– К сожалению, меня сейчас нет дома.

– Добрый день. К сожалению, я сейчас не могу подойти к телефону.

– Здравствуйте. К сожалению, я сейчас занят.

К сожалению! Черта с два! Невозможно же так безропотно претерпевать тысячелетнее рабство! Если бы ты искренне сожалел, что занят, давно бы уж был свободен. Неужели ты не понимаешь это?! Послушай меня, дело в том…

– С вами говорит автоответчик. К сожалению…

И тогда я звоню тебе, моя единственная любовь.

– Эттеншн, плиз, – говоришь ты после механического щелчка. – Внимание.

– Это я, – кричу, – это я! Слышишь?!

– Афтэ лонг биип ю кэн лиив йо мессидж. – После длинного гудка вы можете оставить ваше сообщение.

У меня в распоряжении одна минута.

И я говорю:

– Ты живешь на другой стороне Земли, но тебя нет и там. Где же ты есть?! Где искать тебя, скажи, умоляю, куда тебе позвонить, я умираю без тебя, слышишь, продиктуй, ради Бога, свой номер, у меня есть автоответчик.

Один парень и одна девушка

У одного парня была одна девушка. Она часто звонила ему по телефону. А на самом деле у него была другая и третья девушка, но одна девушка ничего про это не знала. И случалось так, что, когда одна девушка звонила одному парню, – он в это время как раз ласкал другую-третью девушку, и его автоответчик говорил одной девушке хорошие, добрые слова. Но она ни о чем не догадывалась, так как думала, что говорит с одним парнем. А потом одна девушка все узнала (про девушек) и все простила, а про автоответчик она так и не узнала и продолжала не знать.

Она включала радио, и один парень пел, как любит одну девушку, – она включала телевизор, и он целовал ее в самое сердце, крича, что жить без нее не может, – а на самом деле ни в радио, ни в телевизоре одного парня не было, – но одна девушка плохо знала физику.

Но ведь в телефонной трубке его не было тоже!

Где же он был?

Об этом девушка не догадывалась, потому что – может быть, справедливо – считала, что он везде.

Но те, кто задумывались, заметили, что его нигде, никогда, ни ныне, ни присно, ни на турецкую пасху не было вообще. А тех девушек, как выяснилось, он ласкал где-то – у самих девушек, неизвестно где.

Зачем же тогда он завел себе дорогой автоответчик?

Во-первых, один парень, был он или не был, а был сильно занят. Ночами он творил в лаборатории, утром вклепывал на конвейере, а потом, не помня себя, брал ответственность и руководил.

И все это на необъятном заводе по выпуску автоответчиков.

Ведь не приснился же он сам себе, честное слово!

Кроме того (у хлеба не без крох), часть продукции он приладил для нужд домашнего хозяйства, то есть у него в квартире от этих автоответчиков, буквально, ступить было негде. Это во-вторых.

Но я еще тешу себя мыслью, что, может быть, спихнув функции деятельности и трепа на техническое достижение науки, один парень все это время играл во дворе с рыжей собакой. Это в-третьих.

Мать и сын

У матери был сын.

Когда он вырос, то стал жить отдельно от нее, и она осталась одна.

Мать часто звонила сыну, и он часто звонил ей, но она не догадывалась, что говорит не со своим сыном, а с автоответчиком, и что сын про нее навсегда забыл.

А соседи знали про это, но матери не говорили, чтобы не разбить мимоходом ее ослепшее сердце.

И вот однажды, когда телефон позвонил и стал допытывать мать про ее здоровье, явился собственно сын и стал просить денег, и мать сразу обо всем догадалась, но деньги дала, и у нее осталось еще немного денег, и она пошла на базар, и купила автоответчик, и теперь автоответчик сына разговаривает с автоответчиком матери, и они снова живут хорошо.

Душас душой

Эх, представить бы себе такую тихую украинскую ночь: кремнистый путь, пустыня, все на месте, – и автоответчик воркует с автоответчиком, как с душой душа!

Но, боюсь, автоответчики такое не потянут. Зачем им эта напряженная трата нервов, если искусство-то хоть и вечно, а жизнь все равно коротка, все излишнее вредит да еще постоянно помни о смерти.

Поэтому надо очень постараться – и представить себе другую тихую украинскую ночь: на воздушном океане, без руля и без ветрил, автоответчик автоответчика с автоответчиком автоответчика, как звезда с звездою, говорит.

Думаю, сбоев не случится, потому что даже в этой все нарастающей цепи испорченных телефонов, в этом утробном, полном угрозы гуде перепутанных проводов, в этом беспрерывном, как перед катастрофой, писке крысиных сигналов, затопившем мировое пространство, – нетрудно будет расслышать единственную, как жизнь, фразу:

– К сожалению, меня нет дома.

Бог с вами

Я переплюну всех моих знакомых.

Я смастерю себе автовопросник.

Я запишу на него один-единственный вопрос.

Я не стану развлекать моих абонентов изысками вроде: как дела да почем брал. Я не стану их провоцировать, напрягать, интриговать, баловать.

Когда они позвонят, я спрошу у них только:

– Есть ли Бог?

И пойду жарить картошку. Мой автоответчик будет произносить эту фразу настойчиво, мягко, через определенные интервалы. А их автоответчики, ну их к чертовой матери, пускай там глотку себе надсаживают, пусть хоть измылятся совсем. Зато мои знакомые, вытянув ноги к камину, будут в это время уютно читать «Рекламу». Разве плохо?

Я и оно

Каждый вечер, независимо от погоды, я выхожу из дома. Я медленно иду по улице, пересекаю парк, потом пустырь.

На краю пустыря, возле сгоревшего сарая, стоит телефонная будка. Она, конечно, ржавеет, стекла выбиты, пола нет – сразу сор и продавленная земля, – нет даже потолка, но трубка цела, и в ней ровно течет гудок. Идя сюда, я всякий раз боюсь, что телефон прикончат, но он чудом продолжает хранить в своем теле ясный живой звук – на краю пустыря, под голым небом.

Я набираю номер.

Длинные гудки.

Снимают трубку.

После щелчка на том конце я говорю:

– Это ты? Привет!!

– Я, конечно, – говорю я. – А ты думала, кто? Маргарет Тэтчер?

– Где же ты ходишь? – говорю я. – Приходи скорей, я так соскучилась!

– Не знаю, смогу ли сегодня, – говорю я. – Много дел.

– Всех дел не переделаешь, – говорю я. – Приходи скорей! Кое-что вкусное есть для тебя!

– А ты что делаешь? – говорю я.

– Я тебя жду – что я могу делать? – говорю я. – Уже поздно, я беспокоюсь, когда ты ходишь в темноте!

– Ладно, – говорю я надменно. – Может, сегодня и заскочу.

Ночь. Я долго гуляю в пустом парке. Раньше мой телефон умел только говорить мне, что меня нет дома, и предлагал что-нибудь сообщить. И я что-нибудь сообщала.

С тех пор я усовершенствовала автоответчик. Он умеет дышать, кричать, хихикать, зевать, он умеет захлебываться словами, хныкать, ныть, и еще он умеет сколько угодно слушать, и близко, в самое ухо шептать, – и он умеет долго, напряженно молчать, совсем по-человечески.

И вот сейчас я приду домой, согрею себе чай и буду слушать диалог.

Июль, 1992 г.

БЕСКАБАЛЬНОЕ НЕБО

День империи

Над островами дальневосточных морей циклоны схлестнулись с антициклонами, молнии полыхнули в небе, и дети дали клятву у знамени, небывалые снегопады обрушились на северные районы тундры, милиционер поднял воротник и посмотрел на звезды, в субтропиках приспела пора бананов, девушка, обняв мужчину, почувствовала его твердую вертикаль, на просторах центроземельных степей оратор налил в стакан воды и захотел спать, волнами качнулись и замерли ковыли, в зоне лесостепи врач набрал в шприц морфию, дирижер с бородой взмахнул палочкой, в Америке из шоколада воздвигли памятник президенту, в районе лесостепи колхозники приступили к севу озимых, повар зарезал жену, японцы предложили проект озеленения Сахары, матрос вошел в метро, положив бескозырку на коробку с тортом, в ареале южного приморья была отмечена вспышка холеры, циркач в блестках завис под куполом шапито, женщина средних лет, с сигаретой, положила телефонную трубку и заплакала, на северо-западе случилось наводнение, землетрясение на юго-востоке, двое пробыли в лифте одиннадцать дней, учительница зевнула украдкой, писатель отказался от гражданства, неожиданные морозы ударили в провинциях западных предгорий, женщина сказала, что чувствует шевеление, рабочий обтачал кирпич, кошка, завидя голубя, метнулась к окну, на землях пятого протектората успешно завершилась жатва, мужчина с арбузом под мышкой, как спортсмен с мячом, прислонясь к столбу, легонько раздвинул ширинку, из которой свесился кончик тряпичного хоботка, давший начало параболической струе.

Шел дождь.

Человек прикрыл голову ладонью.

Его потянуло назад, в поезд, на место с металлическим номером. Девять дней поезд преодолевал пустоту диких пространств, и вагонные сумерки защищали человека от наготы земли.

Впереди до неба полыхал огнями иллюминаций центральный вокзал столицы Империи.

Вокзал владычествовал над местностью. Радиусы владений вокзала выходили за пределы его собственных стен; они проникали за границы привокзальных улиц и площадей, и дальше, за рубежи отдельных кварталов и районов совсем далеких, и даже таких, какие нельзя было видеть глазом; силы вокзала затягивали в свою орбиту все, что обнаруживалось на их направлениях: транспорт, здания, дождевую жидкость, фигуры людей, звуки зыбкого воздуха; они вслепую нащупывали любую поломку в сети объектов своего подчинения и еще сильней присасывали их жесткой центростремительной властью, снова загоняя, включая в организм вокзала для нужд его тела; вокзал непрерывно упрочал зону захвата и держал ее намертво, а там, где его воздействие ослаблялось расстоянием, он смыкался с кругами других вокзалов – крупных, средних, мелких, и в этих пограничных местах особенно бесприютно было живому. Всякий испытывал там непонятную тоску, тревогу, отвращение – и вдруг с ужасающей ясностью начинал видеть во всем неостановимое убывание жизни.

День тезоименитства кесаря не был выделен в Империи среди прочих. Шел дождь. Человек, стоящий на перроне, напрягся до бесчувствия и двинулся к зданию. Из распахнутых дверей вокзала пахло, как изо рта, дождь отдавал синтетикой, электронные часы на стене громко сыграли утренний гимн Империи, и человек вошел.

Телесные фигуры плотно заполняли проемы киосков, будок, теремков, забивались в щели между ларьками, тележками, ящиками, перемещались от прикрытия к прикрытию и хотели еды; крыша вокзала протекала, липкий дождь вяло изнашивал непрочность его внутреннего устройства; в теремках, под ярким анатомическим светом, были выставлены на продажу изделия кустарей и кондитеров мегаполиса, ювелиров западных предгорий, ткачей центроземелья, аптекарей южного побережья и миссионеров пустыни; было много золота из жести и фольги, пластмассовых скорлуп в цирковых блестках, предметов из целлулоида с вкраплениями стеклянных бриллиантов, хрупкая еда имела вид откровенной обманности и, будучи потребленной, вытесняла нужду потребления чувством привычной обиды; целительность снадобий, хранимых в блескучих мешочках, заключалась в силе внушения, но вера в нее была утрачена, потому что многие страдания закрепились в значении разновидности здоровья, и по той же причине сила слова молитвенников из приманчивого картона была размыта, шел дождь; всякий предмет привычно скрывался за преувеличенностью размера, следовало сначала очистить его от пышной целлофановой оболочки, потом от надувной пластмассовой пены, потом вскрыть коробок с поддельным окошечком и там, на дне, найти искусственную конфетку, снять с нее обертку, разломать анилиновую сердцевину и оттуда уже вытащить желтую пуговицу – непосредственный интерес торга; дождь, проникая в теремки, капал на оргстекло, спасающее в витринах бутафорию роскоши, – реквизит, сработанный с формальной претензией на небрежную позу богатства, опереточный реквизит простоватого великолепия – и реквизит неброский, словно бы с достоинством недешевой скромности; оргстекло защищало условные вещи, навсегда подменившие природу вещей естественных; все было труха, трюк и подделка; в лучах анатомического света подложные вещи сильно улыбались нездешней красой, они жили наслаждением оборотничества, в руках они мгновенно распадались, оставляя горсть сора, и всякий знал это, но покупал их, потому что таков был закон вокзала, вечный, как закон дождя; сор возле теремков и киосков топорщился, удерживая фальшивую форму вещи, вокруг желтого бюста кесаря и автоматов для лотереи он был вытоптан и прибит дождем, он вытеснил скамейки для ожидания и горами завалил переполненные, едва видные мусорные урны, выполненные в виде серебряных головок детей с открытыми ртами; толчея, как всегда, была гуще у выхода: ратники обшаривали каждого на предмет ношения оружия, – они наугад запускали руки в кишащую массу, делали три-четыре быстрых формообразующих движения, возвращая телу привычные очертания, – человек выпадал на улицу и прикрывал голову ладонью.

Над Главной Выставкой Успехов Империи сияло незаходящее солнце. Знаменитые зеркала-уловители бриллиантовой огранки мощно возвращали ночи солнечный свет, и вечный день вечного лета застыл над пространством, равным по площади целой этнической провинции, – но составляющим всего лишь один из центральных секторов великого мегаполиса. Территория Выставки была вне подчинения вокзалам, она находилась на особом положении, пользуясь традиционной благосклонностью людей, приближенных к кесарю; круглые сутки в небесах над ее владениями армия невидимых аэростатов делала погоду, и глубокая, бесперебойная голубизна выставочного неба могла соперничать с голубизной вечности.

Выставка была отделена от мира сплошной, высотой в одиннадцать слонов, оградой из белого гракосского мрамора, имеющей с южной стороны единственный вход. Ко входу на Выставку от станции метро вела трехкилометровая аллея из трехсоткратно повторенных одинаковых исполинских фигур основателя Империи, которые, будучи водруженными на громадные, в форме кубов, светопрозрачные постаменты, словно таинственной силой удерживались в воздухе, давая материальную видимость неземного происхождения патриарха. Мерный ритм парения бронзовых колоссов, мистическая одинаковость их облика, неколебимость его даже в перспективе, точно и холодно рассчитанная ваятелями, безотказно настраивали на задумчивый лад неспокойные толпы нацменов. Выставка ослепляла великолепием входа, сочетающего пышность и дикость восточных деспотий, и вход был бесплатным.

Сверху, из голубой бездны, струясь ровным звуком и затопляя просторы Выставки, изливалась специальная музыка для чувства общего наслаждения жизнью и высокой памяти с пользой прожитых лет.

Тела взрослых, детей и юношества, с пеленок прилаженные к братской скученности, неспособные содержать себя вне тесноты единочувствия, ступив на территорию Выставки, мгновенно растворялись в объемах золотого воздуха. Многие, чтобы попасть на Выставку, долгие сутки пересекали циклопические пространства Империи, жертвуя сном в неразберихе дорог. Но геометрически расчисленные горизонты магистральных дорог Выставки, металлический блеск параллельных каналов с ароматической водой, всё новые, безупречно прямые проспекты каменных зданий, в каждом из которых демонстрировался новый успех Империи; нескончаемые снопы позлащенных колосьев, застывших в фаллической боеготовности на фасадах, литых чугунных дверях, вкрапленные в орнамент фонарных столбов, завершающие колонны из черного мрамора, дающие форму скамейкам, урнам, телефонным будкам, дополнительным грузом втиснутые на плечи кариатид, одетых в форму морских пехотинцев, – и отдельные колоски, санскритской свастикой вживленные в оформление любой архитектурной детали; всё новые аллеи, разрешающиеся головокружительной белизной уходящей высоко в небо римской триумфальной арки, или ансамблем ажурных аркад и висячих садов, или внезапно пустынной площадью с зеркальным дворцом на краю и пугающим грохотом пустого бумажного стаканчика, – все это давало каждому почувствовать себя соринкой в сладостно-неумолимых глазах правды и вечности. Люди северного приморья, люди тундры, люди степей, люди центроземелья, люди южного побережья, люди юго-восточных гор, люди западных предгорий, люди субтропиков и люди пустыни, – люди без Бога или люди с карманным Богом для мелких просьб повседневности, – фигурки, одинаково обточенные для нужд Империи и все равно ей не нужные, лишенные хлеба, безъязыкие, одетые в синтетическое, почти бестелесные, – нескончаемой чередой тянулись взглянуть на золотое сердце Империи. Они недоверчиво и жадно ели, привычно теснясь к киоскам из оргстекла, в которых сияли наборы зубочисток, анилиновых молитвенников, наклеек на заплатки, щеток, календарей с Христом и публично раздетыми девушками, комплекты зажигалок и пузырьки с жидкостью от колорадского жука. Музыка киосков существовала отдельно от музыки с неба, не смешиваясь и не оскверняя ее; по берегам параллельных каналов эллиптические чаши, похожие на грандиозные саркофаги, переполненные каменными цветами и фруктами, в строгой последовательности, предписанной политическими культами Империи, чередовались с гранитными скульптурами священных птиц и зверей; по центральным аллеям Выставки красиво и вольно проносились на роликах купленные за деньги длинноногие загорелые юноши и девушки в ярких одеждах, олицетворяющие будущее страны; павильоны внутри были пусты, но величавая комфортность их запустения, благородная прохлада, музейный запах и блеск золотой пустыни паркета производили должное впечатление удовлетворенной любознательности и гражданского благоговения на привычных обитателей тесноты; просторные террасы перед павильонами были украшены бесполыми впередсмотрящими девушками в значении пуританских богинь плодородия; на гигантских фронтонах зданий, в канонизированных композициях, барельефно увековечивались основные героические сцены из мифологии Империи времен расцвета; тысячелетнее оцепенение Египта и упругая сила победоносного Рима слились в маске державы, насчитывающей всего сто лет, привычно ряженной в обноски чужих цивилизаций, – Империи, словно полоумной кокетки, прибавляющей себе благородства седых волос – и неуклюже молодящей свое мертворожденное тело; люди, раздавленные слепым вараном истории, не замечали грубо припудренных трупных пятен; истечение жизни на Выставке было не таким, как в зоне и на границе вокзалов, – оно словно бы намекало на целесообразность смерти зерна, дающего жизнь снопу золотых колосьев, – и, подъяв просветленные лица, люди видели сильных быков, застывших в каменном прыжке на фоне ясного неба, а выше их, наверху самого высокого здания, они видели обозримую со всех сторон мраморную девушку-родину с венком в прекрасной руке, – и белоснежные, с отливом райского жемчуга, облака Третьего Рима, – семь облаков, сработанных аэростатами для красоты контраста с небесной голубизной, – величаво плыли по кругу, копируя и закрепляя небесно границы Выставки.

А по границам земным, иначе говоря, на задворках Выставки, обитали звери для промысловой и любительской охоты. Они олицетворяли богатый мир фауны в Империи, где про них вспоминали, чтобы убить, а здесь не убивали и потому забыли. В загонах, возле сломанных сараюшек, корытца для корма были пусты, по оленьему навозу рыскали крысы, и ослепшие от бессменного света большие животные терпеливо пропускали сквозь свою плоть ровное течение непонятного для них времени.

Человек, девять дней преодолевавший путь на Выставку, снова вспомнил поезд и свое место с металлическим номером. Странно болело в груди: железные пальцы медленно, с вывертом, щипали испуганное сердце. В просвете между болью и болью человек отпускал силу мышц и глубоко вздыхал. Он стоял возле загона, держась за прутья решетки, и смотрел на марала. Животное лежало не шевелясь. Его тело умирало от бездвижности, лишая и отчужденности к своему составу. Посреди неохватных земель государства, несущих в чреве молчание отработанных жизней и залежи полезных металлов, и ростки новых полезных жизней, для которых в Империи заранее были заготовлены металлические отсеки, – под младенческим небом дряхлой, случайно растленной Империи, – человек прощался с животным. Он пожалел, что видит марала так близко. Отдаленное картинками детства и естественной средой обитания, животное застыло в представлении человека навеки красивым, свободным и несокрушимо сильным, – и не в личном воплощении, а как бы в извечном значении родового признака. И сейчас человек, как мог, пытался защититься от внезапно ясного понимания, что не существует отвлеченного благоденствия дружных теремковых зверей, а есть страдание конкретного, смертельно больного, навсегда покинутого зверя; жизнь не может прижиться в организме Империи, а ее видимость не рассчитана на обзор с близкого расстояния. Человек отвернулся.

Рядом с загонами торчал монумент «Космос». Природный космос в значении черной усмешки свободы и диких сюрпризов живородящего хаоса был счастливо удален от Империи, не подлежа витринному обозрению, чтобы уберечь среднего человека от разочарования его космическими изъянами; монумент «Космос» на неблизком расстоянии также был неуязвим своей размытой величиной, словно бы намекающей на тождественность величию истины, – но человек подошел непростительно близко.

Груда переплавленного металлолома в виде гигантского, сплющенного, вытянутого вверх треугольника, с маленьким блестящим треугольником на конце, долженствовала воплощать огонь, пыль и раскаленные газы хвоста ракеты – и сам космический аппарат, устремленный в просторы. Хвост прочно врос в асфальтированную площадку, не давая ракете ни одного шанса вырваться. Это было давно: Империя, упрочив державную власть на землях двух континентов, решила покорить пространство по вертикали. Нужно было построить машину для космоса, и у миллионов животных была отнята сила, и миллионы людей лишились воды и хлеба, и земля, под насилием, выцедила остатки своей крови. Когда машина была готова, понадобился человек для машины. Он должен был обязательно происходить из людей центроземелья; кесарь и сановники были из центроземелья, все прокураторы и наместники были из центроземелья; рядовые центроземелья, утратив собственные черты, навсегда перешли в жизнь плаката, олицетворяя обобщенных подданных Империи, саму Империю в ее непрекратимом расцвете. И такого человека нашли, и нищая семья хлебопашцев много лет не знала, куда и зачем увезли сына, и когда уличный репродуктор сказал, мать рухнула в черный весенний снег, и потом она ползла к станции, и потом бежала вслепую, босая, валенки увязли в грязи, и кто-то впихивал ее в поезд, – и там, в тамбуре, ей все казалось, что вагон стоит, она снова рвалась бежать, ее хватали, удерживали, – но в главном городе Империи она осталась одна, и толпы выкрикивали имя ее сына, разделившего одиночество Бога, но не было на Земле существа более одинокого, чем его мать.

У человека болело сердце. Он присел на скамейку возле павильона. И увидел афишу. Сердце вырвалось из железных пальцев и ударило в горло. В павильоне экспонировалась трехтысячелетняя культура людей дельты. Афиша была преувеличенно будничной. Человек не поверил глазам.

Рассеянные по свету, люди дельты обитали и в Империи, но их словно бы не было; название этой этнической группы обычно заменялось официальным «нецентроземы», а улица, базар, университет, двор, школа, армия, кухня и подворотня бросали по-своему: черноротики, юрóды. Неизвестно почему, достижения этой культуры были разрешены для обзора именно сегодня, один день, с семи до десяти часов вечера условного летнего времени; электронные часы на стене павильона громко сыграли вечерний гимн Империи, и человек вошел.

Механические куклы, наряженные почти что в настоящие одежды легендарного народа – ощущение подлинности обеспечивалось непритязательностью и простодушным невежеством зрителей, – исправно двигали ручками, вращали туда-сюда головками; толчками, с бесперебойностью завода, они перемещались в застекленных витринах, представляя священные обряды людей дельты; свадьбы и похороны на первый взгляд были чем-то схожи; церемониалы очаровывали реликтовой театральной патетикой; было много хозяйственных и бытовых сценок: наставление ребенку, сбор винограда, кормление козы; в домиках с игрушечной обстановкой сидели переписчики древних книг, аптекарь получал письмо, портной возвращал долг ростовщику, на декоративных ландшафтах с рекой из фольги, протекающей на границе между зеленым лесом из папье-маше и загрунтованным лиловым холстяным лугом с капроновыми цветами, – разворачивались батальные сцены; куколки трогательно разыгрывали наиболее известные, вошедшие в поговорку эпизоды своей эксгумированной культуры, трехтысячелетней своей истории, залитой кровью, проникнутой ужасами пленения, изгнания, вечного изгойства, – истории, просветленной величием исключительной жизнестойкости – генеалогической, повседневной; приравнивая прошлое к настоящему, куколки демонстрировали несломленную веру в таинство своего мистического назначения, – и коричневые, соответствующие масштабу, горы из коричневого пенопласта, с накрахмаленной, в блестках, ватой в значении снегов великих вершин, – довершали эпическую картину, где в качестве солнца сияла люминесцентная лампа шестидесятисвечового накала.

Помимо кукол культуру экспонировали экраны видеомагнитофонов, на которых мелькали сцены древности вперемешку с пропагандой современной жизни в дельте: взмахивал руками пророк, люди откупоривали разноцветные бутылки, непрерывно смеялись, плавали в голубых бассейнах, загорали, демонстрируя очень густые чистые волосы, пророк взмахивал руками, люди дельты откупоривали бутылки и, прежде чем выпить, долго, со значением, улыбались.

Оставалось пятнадцать минут до закрытия, когда у выхода из павильона человек увидел группку людей и детей среди них, одетых с элементами национальных деталей, какие были у кукол, – людей, говорящих на языке дельты, которого он не знал, но узнал сразу. Человек был человеком дельты, – так было написано в паспорте. Люди говорили плохо, не умея скрыть усиленную работу мозга, подбирающего малоосвоенные сочетания, но жесты хорошо говорили о том, что люди дельты с грустной радостью собирают всех несущих в себе зерна дельты, слышащих пение ее крови. Сердце человека пыталось увернуться от железных пальцев, пальцы настигали.

Что же я скажу этим людям? Что с самого детства отчаянно ненавидел их – жалких, нелепо сочетающих скорбную пришибленность париев с высокомерием сосланных на конюшню королей, – сумасшедших королей, источников веселья пьяных в дрезину конюхов? Они знают это, – именно за это они авансом выдадут мне свою любовь и жалость. Объяснить им, что значит брезговать своими родителями, собой? Они знают и это. Подойти молча? Но разве даже на расстоянии я не чувствую сил отторжения? Они никуда не исчезли. Всю жизнь я безотчетно избегал эти компании, где все – «наши», где любовь давалась с первого взгляда, в залог: наш. Наш: обиженный и обреченный, униженный и оскорбленный, оскопленный, ущербный, самый лучший: наш. О, эти заговорщические подмигивания – наперед знающих друг о друге все – сообщников вынужденного сосуществования! Да ничего вы обо мне не знаете. И что же делать, если меня непоборимо отвращают эти объединения инвалидов, – я ничей, не нужно мне костылей ваших. Наших?.. Ни наших, ни ваших. Я ничей.

Эти люди бессловесно почувствуют все и будут держаться со мной отторгающе аккуратно, как с самым чужим чужаком, – они будут очень, очень вежливы, а когда я отойду, снова залопочут свою молитву: не наши, не наши, ваши – не наши, наши – не ваши, наши, наши. И, может быть, вдогонку, для порядка, бросят: а чем ты вообще занимаешься? Что скажу им? Точнее, чтó промолчу?

Я хроникер этой Империи. Язык бесшабашных центроземов – мой кровный признак, формула моего дыхания, состав моего тела, моя единственная надежда, ангел-хранитель, который защищает меня от хаоса отчаянья, животного страха, – дерзкий, гибкий, преисполненный молодого нахальства и пьянящей беззаботности транжир несметных богатств. Он не имеет никакого отношения ни к фальшивой короне Империи, ни к нарядам ее кесарей-временщиков (я хочу, чтобы дети получали двойки, путая их имена), – ни к тронам этих косноязычных истуканов, с неуклюжей наглостью украсивших их ворованными бриллиантами и, конечно, изгадивших, как бутылочные осколки, как все, к чему они прикасаются, – но если есть еще где-то незакабаленная голубизна неба, то этот язык имеет отношение именно к ней, к ее бескрайней чистоте и тому несказанному ее свойству, которое не может выразить сам. Видит Бог, я не выбирал эту судьбу, – выбрали меня – для чего-то, что я не знаю и, наверное, не могу изменить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю