Текст книги "Месторождение ветра"
Автор книги: Марина Палей
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
В сияющей кабинке прохладно, укромно. С наслажденьем сбрасываю парик, линзы, очки.
Оставляю на полочке постарелую розу. Краем глаза замечаю: изображенье цветка в зеркале идеально.
Умываюсь, преображаюсь.
Смотрю на себя в зеркало.
Мои глаза.
…Мальчик задавал взрослым загадку: когда, в каких случаях пуля, выпущенная в зеркало из пистолета, попадает в свое же отражение? Правильный ответ: всегда. Во всех случаях.
Я знаю: будут маскарады, приемы, балы, – фейерверки, банкеты, заздравные тосты. Но я обнаружу вдруг маленькую дверь, зайду, затворю.
Будет тихо и холодно. Шум карнавала, неизменный и ровный, как травы английских газонов, не пробьется в это беззвучие.
И я пойму, что это будет повторяться всегда.
После длинных дорог, после всех площадей мира, после театров и цирков я вернусь к себе.
Будет тихо и холодно.
Я шагну к зеркалу.
Упрусь зрачками в свои же зрачки.
Допустим, я возвращаюсь в салон. Сажусь на свое место с твердой готовностью смотреть в твой затылок до конца. Допустим, пассажир справа с открытым любопытством принимается сверять мое лицо и мое платье. You are more lovely than ever (Вы еще привлекательней, чем прежде), – говорит он с ужасным акцентом, и я понимаю, что это одна из немногих английских фраз, которые он знает. Допустим, я вежливо улыбаюсь, а он не отстает, – может, поэтому и не отстает, – он принимается говорить что-то много и быстро на кипящем и булькающем языке, – никогда прежде я не слышала этот язык, – и при этом еще жестикулирует, как глухонемой, – он говорит, как заведенный, смеется, размахивает руками и совершенно не обращает внимания на мой демонстративно отсутствующий вид, – я понимаю, что отвязаться теперь трудно, вот наказанье, – да откуда он взялся, этот индивид, его вроде бы здесь не было, – встаю, – он хватает меня за руку, продолжая яростно что-то объяснять и доказывать, – я пытаюсь вырваться, – он свободной рукой достает из сумки плейер, кладет его на колени и, все больше раскаляя свою тарабарщину, тычет пальцем в меня, в плейер, – я выдергиваю руку, он нажимает кнопку, – и летит музыка, та самая, – помнишь, когда мы… помнишь…
И ты оборачиваешься.
Если бы я была Господь Бог, я бы держала в поле зрения не только галактики разом, но иногда пристраивала бы глаза к потолку комнаты, где безмолвствуют двое и так отчетливо тикают, проклюнувшись, часики.
Пахнет смертью, и вечностью, и влажным истекшим семенем, и, жадно дыша, молчит гранатовое соцветье Вселенной, прекрасное и нерасторжимое во всех частях.
К потолку такой комнаты надо бы пристраивать иногда глаза Господу Богу, потому что светлый взгляд женщины, напоенный покоем, и смыслом, и невыразимой благодарностью, послан именно Ему, и до обидного глупо, если взгляд этот, рассеясь в пространстве, не в силах Его достичь.
У меня больше не будет такого взгляда. Получается, что мне нечем отблагодарить Господа Бога. Получается, что, даже простым соглядатаем пристроив глаза свои к потолку своей комнаты, мне не увидеть оттуда своих лучших глаз.
Но, может, лучшие – те, что невозможно даже предсказать? Те, что непредставимы мне самой? Те, что у меня сейчас, когда я вижу, что ты видишь меня, и при этом – о, Господи! – рад, я же вижу, ты рад, рад, – ты, честное слово, рад!!
Мы поели, поспали. Точней, ты вздремнул, я глядела. Потом мы еще съели пополам бутерброд и выпили из стаканчиков. Я сама собрала крошки, обертки и вынесла в туалет – вполне семейная жизнь.
Потом, когда мы пристегивали ремни, тебе что-то попало в глаз, ты попросил посмотреть, ты всегда доверял мне в таких делах, мы принялись вместе орудовать зеркальцем и платочком, и тут стюардесса сказала: Монреаль, аэропорт Мирабель интернасьональ.
Уже приземлились? – по-детски обиженно спросил ты, и судорога изуродовала твой прекрасный рот. Я знаю эту судорогу, такая была у тебя, когда ты в первый раз меня раздевал, я думала тогда, это отвращение, а это не отвращение, ты просто нервный такой, я потом видела эту судорогу часто, ты очень нервный, тебе нельзя расстраиваться, – я сейчас, – говорю я тебе.
Я спокойно иду по проходу хвостового салона, я изо всех сил стараюсь идти спокойно, ноги дрожат, проход еще свободен, сейчас бы рвануть, но ты смотришь в спину, я нащупываю в кармане обратный билет, все в порядке, вхожу в бизнес-класс, в проходе люди, пожалуйста, пропустите, ради Бога, скорей, скорей, пропустите, носовой салон, пропустите меня, пропустите, дайте дорогу, пропустите, тоннель к аэропорту, я бегу, скорей, скорей, пропустите, падаю, меня перешагивают, мы часто лежали с тобой, обнявшись, на полу, на снегу, на обочине ночного шоссе, это неправильно, что по нашим теням ходят, надо обвести контуры мертвых тел, случилось убийство, я бегу, дайте дорогу, сейчас только бы скрыться и на обратный рейс, а ты так и не поймешь, что только для встречи с тобой я устроила этот полет, подгадала предлог, заменила лицо, вымолила нелетную, а потом летную погоду, знаешь, мне даже кажется, только чтобы увидеть тебя, я сотворила эту Северную Америку, а заодно и Южную, и нашу с тобой Евразию, и все остальные материки этой большой и скудной планеты, где нам не судьба быть вместе, а сила притяжения которой так велика, что падающий из разжатых пальцев стакан (со мной всегда так), еще не успев долететь, разбивается вдребезги.
Июль, 1992
Приворотное зелье
по просьбе западноевропейского издательства для сборника «Еда. Секс. Прочие плотские удовольствия»
Ребенок, мужественно сведя брови, пытается проглотить предпоследний кусок хлеба. В миске с надписью «Общепит» всплыла кривоватая ложка, стынет сало, котлета в тарелке расковырена, напрасно просела клумба салата. Скушай что-нибудь еще, – молит, как заведенная, мать. Но ребенок, подавляя икоту, продолжает забивать рот хлебом. Труд хлебороба ты уважай, знай, какой подвиг – убрать урожай, – камлают запечатанные мякишем уста. Запей компотом, – прозаически вставляет мама. Хлеба к обеду ты в меру бери, хлеб – наша ценность, его береги, – сипловато чревовещает ребенок. Последний кусок продвигается по его телу буграми, толчкообразно; багровое от муки и гордости дитя артикулирует теперь громко и внятно: хлеб – самое главное в жизни. Без всего можно прожить, кроме хлеба. Хлеб – вкуснее всего. Хлеб достается труднее всего. Хлеб – жалко. – А корову тебе не жалко?! – взрывается мать. – Она за эту котлетку жизнь свою, можно сказать, отдала! Ее что, легче хлеба было растить? А каково – убивать? А курицу, курицу, что в салат пошла, – тебе не жалко?
Но сын не слушает, тем более, он скоро вырастет и, коль пойдет мода на церковь, его выучат другим стихам: хлеб наш насущный даждь нам днесь, хлеб – плоть от плоти Его; а если на улице снова созреет сезон атеистических богов, ребенка поступят в институт, – и, быть может, как раз в тот, где, живота не жалея, ежедневно шинкуют лягушек, четвертуют крыс, распинают котов, а мышей крошат: кружочками, брусочками, ломтиками, кубиками, а также крупной и мелкой соломкой.
И там, среди прочих предметов, ему откроется научный предмет – гигиена питания. Он познает четыре хлебных догмата: хлеб – легко усвояем, хлеб – неприедаем (Господь – вездесущ, Господь – всемогущ, – напевают из своего угла притаенные попы), хлеб обладает высокими вкусовыми качествами и мощной калорийностью. Гигиена питания в цивилизованных племенах почитается за наиважнейший предмет, но и у этой науки не до всего же сразу руки доходят. Она, скажем, энергично изучает рыбу как источник питания и рыбу как источник заболеваний, самоотверженно углубляется в стадии посмертного изменения рыбы после улова, а в это время за дверью лаборатории, в закутке коридора, высохшая от водки и злобы вóхровка чешет зубы со сменщицей. Она говорит ей, что в блокаду вовсе даже и не съела своего сыночка, другие своих ели, а она нет, – она ему сказала, он уже слабый лежал: спи, не бойся, мама тебя не съест. Товарка кивает (чай, сахар вприкуску): ты, как всегда, правильно все делала.
Насчет легкой усвояемости хлеба сомнений не возникает изначально. Вот проститутка глотает его прямо под клиентом, вот бежит вор, быстро, очень быстро заталкивая в себя хлеб, его настигают, он пихает, пихает, его колошматят, он глотает, жрет, его валят с ног, забивают ногами – он успевает сглотнуть еще раз – и остается лежать под дождем у ограды рынка, – он, сумевший напоследок поцеловать хлебушек. Классические, кстати сказать, картины, кои видим не всегда, оттого только, что сильно устаем. А вот по улочке идет мой дед, сорок пятый год, зима, жестокий холод, и уже вечереет. Дед приехал на побывку с фронта и сейчас возвращается от людей, которым шил пальто, и они заплатили ему большим белым хлебом. Дед несет хлеб за пазухой шинели, там хлебу тепло и его не очень видно. И проезжает мимо хлебная повозка, – дикий свист, толпа с налету опрокидывает сани, лошадь стоит, бежит прочь возница, с треском разлетаются деревянные ящики, и уже через минуту никого нет. А через полторы минуты несутся люди с наганами, в форме, и люди с наганами, в штатском, – бежит много людей с наганами, потому что кругом Карлаг, – и бежит со своим хлебом мой дед, за ним гонятся как за ограбившим фургон, и ничего не докажешь, он мчится без ног, сзади стреляют, он летит на пределе бесчувствия, двор, двор, лестница и, впадая в жилье (обмеревшая жена, двое ребят), разрывая рот – и теплый, громадными кусками, хлеб, – еще не успеет крикнуть: МЭ ЛОЙФТ МИР НУХ, ЭСТ, ГИХЕР!! (ЗА МНОЙ БЕГУТ, ЕШЬТЕ, БЫСТРО!!) Хлеб исчезает, а на пороге – чужие в штатском, но теперь дед без хлеба, без шинели, не убегает, – и они не узнают его. Весь этот эпизод, от начала до конца, занимает минуту-две.
Какие же могут быть научные споры насчет легкой усвояемости хлеба?.. [1]1
А я нынче богата. Амбары мои полны зерном, в полиэтиленовом пакете плесневеет половинка круглого, а матрас туго набит сухарями и, когда я ночью ворочаюсь, соседи за тонкой перегородкой очень завидуют ( прим. автора).
[Закрыть]
И вот тут встает вопрос о его неприедаемости. Кстати, вопрос этот, не хухры-мухры, вынесен в билеты на государственном экзамене по гигиене питания. Чтобы получить «пять», студент должен ответить резкоположительно, выезжая более на притворном воодушевлении, чем на доказательствах современной науки, ибо чего тут доказывать, раз мы договорились, что это аксиома. Итак: неприедаемость – имманентное свойство хлеба. (Богоданное, – громко окая, поправляют осмелевшие служители культа).
А мне сдается, что это всего лишь привычка и обратное ей – тоже привычка, только будто бы уже частная, дурная, если не сказать стыдная и слегка как бы вне закона. Жизнь примелькалась, приелся хлеб, мы больны, мы ищем лекарство. Но даже великий Сададж Арсатун ибн Джилбаб пишет, что глупый человек, кто хочет лечить таких шакалов врачебными средствами, ибо болезнь их – от воображения, а не от естества, и если что-нибудь им поможет, так это умеряющие дурь заботы, голод, бессонница, тюрьма и порка.
И всего этого мы перепробовали в достатке, – не всем разве что повезло с каталажкой, от которой не зарекайся (так что надежда есть), – но как мне сегодня, сейчас, полюбить пресный хлеб поблекшей в сумеречных заботах земли?
Я рада в поте лица добывать мой хлеб, но потреблять его мне грустно. Мне прискучило в поте лица моего есть хлеб мой. Я вкалывала бы задарма, я люблю вкалывать, но без харча не работнёшь. За что обречены мы пожизненно на злое это хлебоедство? Разве уста наши сотворены Господом нашим во славу предмета гигиены питания?..
Когда я встретила тебя, жизнь меня уже вытеснила, оставив мне плоский, в три шага, остров между койкой для сна и столом, где я глушила себя чистым спиртом работы и не могла оглушить. На том острове пространство распалось. Там все существовало отдельно от всего: пол – отдельно от стен, стены – отдельно от потолка, свет – отдельно от лампочки (если б ты знал, как это страшно), и не было способа собрать кусочки. И вот, когда я встретила тебя, я, конечно, сообразила, что любвеобильный Жизнедатель уж, видно, давно сохнет по мне, раз сотворил мне тебя, Свое приворотное зелье, чтоб, значит, Его вздохи по мне были небезответны. И я захотела тебя сразу – как хлеб, когда его нет, но, по вредной привычке догадываться, – догадалась, что ты вмиг приешься мне, когда хоть немного будешь. А ты сразу невзлюбил меня, и правильно сделал, ведь я сразу была в изобилии. И ты уехал на восток, – я путаю дальний, ближний, передний, задний, – но помню, что это было неблизко. Моя расторопная подруга посоветовала натирать тебя такой специальной мазью для возвращения: ты, говорит, должна терпеливо, еженощно умащать его этим вонючим средством – спину, от шеи до ягодиц включительно, и, главное, весь его обнаженный живот. Она даже не поняла, как далеко ты уехал.
Тогда я решила, что и мне пора ехать, ведь жизнь мне обрыдла так, что вокруг было сплошное бельмо – с редкими, очень редкими вкраплениями черно-серых пятен.
Я села в электричку и отъехала от города на тридцать верст, и пришла к пожилой женщине с конторским лицом, ее рот был затянут паутиной, и она протянула мне хлеб. И я села в электричку, и проехала дважды по тридцать, и шла долго. Голая, в мерзлых буграх земля повсюду совокуплялась с голым небом. Между разухабистой землей и дряхлым небом, по линии их совокупления, ползала черная старуха. Она была укутана в ватник, платок – седые волосья разлетались из-под него и стлались далеко по ветру. Старуха каким-то крючком ковыряла в дырках своего огорода, выискивая скупые корнеплоды. И я бухнулась на землю и попросила снадобье, чтобы видеть цвета, чтоб не разлюбить тебя, чтоб ты полюбил меня, чтоб не приедался нам хлеб наш насущный и никогда не усомнились бы мы в разумности Бога. Но старуха не слышала. Я кричала, ветер пил на лету мои слабые слезы, и слова мои отлетали к черному горизонту, минуя мохнатые старухины уши. Мама, – крикнула ей в висок подошедшая дочь, беспомощная и толстая, – надо вернуть мужа к этой жены, есть у тебя лекарство? Старуха медленно распялила черный свой рот. Ветер утих. В тишине безбрежного поля, из конца в конец мира, ржаво прошуршало: я младенчушкам грыжечки зашептываю, приижжайте, жданные. И я села в электричку, и отъехала трижды по тридцать, и пришла к черномясой бабище с черными когтями, – она лежала на громадной кровати, пухлой, продавленной, сплошь в облаках и ухабах. Бабища даже рта не хотела размыкать, только хихикала и злобно мычала, потому что, как я догадалась, приняла меня за столичную журналистку, которая приперлась с разоблачением ее знаменитого на весь мир чернокнижья. Но я употребила пару ненормированных оборотов речи и сошла почти за свою. Бабища слегка меня обнюхала, высказывая все же зевоту и дремоту и (чтобы только отделаться) велела: до полуночи успеть восвояси, набрать в бутылку из-под кефира водопроводной воды и сыпануть туда маковых зерен (зерна протянула в кулечке). И что же дальше со всем этим делать? – спросила я. И прикладывать к больным местам, – надменно, как дуре, сказала бабища. И вдруг разрыдалась, захлебываясь мощными возгрями, и, беззащитно гнусавя, протрубила, что вчера ее сбила машина, а позавчера бросил муж. Вздыбились, содрогнувшись, мирные холмы и равнины необъятной кровати, и, приглядевшись, я увидела, что рожа у бабищи сплошь в черных синяках. Я дала ей хлеба, она дала мне водки, мы уничтожили ночь, а на рассвете орал петух, и баба, падая, гонялась за ним по двору, потому что хотела его мне в подарок, и догнала, и оторвала ему голову, но петух перелетел через забор – и, капая кровью, поплыл над лесами-полями – и пал камнем к ногам старухи на сером огороде, – та зашептала ему шейку, и выросла новая голова с толстым гребешком, – а мы с черномясой расцеловались, и я двинула к станции.
Вагон ехал быстро, в сердце плясала цыганка, метались по холмам огненные лисицы, в зубах их бились пестрые петухи (неужели я вижу цвета?), звероловы весело отливали пули, потягивали из фляжек, дулись в картишки, показывали фокусы: трюкач под мухой брал жухлую колоду карт и пускал по ветру – то лентой – то вперемешку – черные сердца дам, красные разлапистые ладони, багровые ладони королей, золотые пики тузов; ветер тасовал и сдавал, тасовал, тасовал, – листья в крапленых рубашках на лету меняли масть и число – надвигалась зима, – фокусник говорил тихое слово, и белый цвет разом уничтожал все.
Ну кто ты такая есть? – уговаривал меня внутренний баритон. – Возвращайся в жизнь свою, тернии и волчцы произрастет она тебе; и будешь питаться полевою травою. – Если бы! – ввинчивался вертлявый тенор. – Опять пресный хлеб жрать придется! – А ты, например, перчиком красным его натри, – душеспасительствовал баритон. – Задницу свою перцем натри! – взвивался тенор. Вагон покачивало на пьяных волнах, он был раскован и артистичен, он отстукивал, он подскакивал, он кидался в лезгинку…
А в это время студенты на гигиене питания рассчитывали соответствие моих суточных энерготрат калорийности потребляемой пищи. Они писали в тетрадях: машинистка, возраст – 36 лет, вес тела – 57 кг. И рисовали таблицы.
Таблица № 1. Бюджет времени
Сон 7 час., одевание и раздевание 30 мин., личная гигиена 45 мин., подметание комнаты 20 мин., прием пищи 1 час 15 мин., печатание на машинке 7 час. 30 мин., хозяйственная работа 1 час, ходьба (3 км/час) 1 час, чтение 2 час., езда в автобусе 30 мин., отдых сидя 1 час 10 мин., отдых лежа 1 час.
Таблица № 2. Набор продуктов (в граммах-нетто)
Завтрак – колбаса отдельная 60, масло слив. несол. 20, батон простой из муки 1 с. 100, кефир жирный средний 250, сахар 25; обед – сельдь атлантическая соленая весенняя б/головы 40, морковь (с 1 янв.) 25, вермишель 30, лук репчатый сладкий 20, маргарин молочный 20, картофель (с 1 сент. по 1 янв.) 250, томат-паста 10, окунь морской б/головы 70, пирожное заварное с кремом 70, хлеб простой формовой из обойной муки 100; ужин – печенье сахарное 60, масло слив, несол. 15, сыр плавл. (40 % жирн., остр.) 60, карамель с фруктовой начинкой 15 (Господи милосердный, что же ты делаешь?!), батон простой из муки 1 с. 100.
Ах, никогда еще со времен чтения королевских злоключений Лира не рыдала я так бурно и безнадежно!
А студенты между тем перемножают виды деят. моей (продолж. в мин.) на энергетич. траты (в кал. на кг) тела моего. И мне неведомо, что открывается им, но на глазок определяю: здорова. Только не очень жива.
Чтобы восстать из мертвых, мне надо бы увидеть тебя. Боли, боли, мое оловянное, деревянное, стеклянное сердце…
По-моему, это происходило, когда юбки были короткими, а дни длинными. Представим затаившую дыхание семнадцатилетнюю особь, которая слышит контрабандный разговор двух взрослых, замужних, вполне потрепанных женщин о том, как принимать любовника. Точнее, одна шепотом назидает, другая же, как и подслушивающая, безответна (не дышит). Все это происходит в трехкоечном номере профсоюзного Дома отдыха, а может, в захолустном санатории для лечения болезней женской деликатной сферы, а может, в интернате для глухонемых, на время отданном имеющим уши и языки, – короче говоря, мертвый час, и деваха притворяется спящей. Ты, во-первых, возьми такой столик, не очень большой, лучше круглый… – напористо вразумляет тетка. (Почему – не очень большой? очень круглый?..) …двух курочек там поставь за два сорок, а лучше, если будут, так возьми трех цыплят по рупь семьдесят пять, – немного, правда, дороже станет, – зажарь…
Магия точных цифр, жертвопринесенные птицы, обрядовый огонь, – все это очень сильно для выпускницы ср. школы. Она уже видит караван мерибских купцов, одежда их тяжела от чистого золота, даже упряжь вьючных слонов отделана золотыми шишечками, яркие чепраки верблюдов убраны драгоценными каменьями; купцы везут корицу, гвоздику, янтарный шафран, у них есть все, – кроме бородинского хлеба из ржаной и пшеничной муки, – они торопливо отдают за него бальзамические натирки, мирру и благовония в серебряных фигурных флаконах, – всего за половинку черствоватого хлеба, – и вот в полнолунье, ровно за три часа и три ночи до прихода любовника…
…лучше жарить на масле, если не жалко; ну и селедочки там поставь за восемьдесять копеек, вымочи ее часика три-четыре, не знаю, – в чае, лучше в молочке, но можно и в воде; огурчики хорошо малосольные, я тебе дам, свекровка дала; ну картошечки повари молоденькой, полей сметанкой, укропчиком присыпь, – обе громко сглатывают, – в винегрет вкусно ложить яблочко моченое, кислой капуски…
Мертвый час нескончаем, дурища, что подслушивает урок, растет, и вот в воскресной электричке ей уже говорят «женщина, подвиньтесь», а она ждет, когда же, собственно, сверкнут грани изумрудного перстня и холодные кристаллы любовного яда незаметно для Людовика вспенят кровавое вино, и на маскараде госпожа Помпадур проскачет пред его обалдевшим взором, – в пурпурных, бьющих крылами шелках, стоя с очень прямой спиной в античной колеснице, – а не то, пугливой дриадой, – ясно дело, полураздетой – мелькнет себе в ветвях, когда король-охотник – сам-то уж в любовных тенетах – только и успеет, что дико повести очами, – или, откуда ни возьмись, с точно продуманной небрежностью, она пронесется пред высочайшим кортежем – привиделось?! король протирает глаза; хрустальная, крупных размеров карета, и в ней – та же особа (уже совершенно голая).
…груздочков солененьких, горушкой так, насыпь в небольшую вазочку, возьми из прессованного хрусталя, ну и водяры в графинчике, пусть на холодке запотеет… Да! главное, хлеба, хлеба-то не забудь, не весь нарезай, засохнет…
Мне тридцать шесть, вес тела моего (нетто) пятьдесят семь кг. Электричка мчит, клацая на стыках, а мне по-прежнему небезразличны правила волхвований. Смысл ускользает, – но я знаю, он есть – в ритуальной последовательности слов, блюд, поцелуев, – и мне до мурашек любезна та сестрица милосердия, что где-то в богадельне от райздрава, еженощно начиняла перси свои ворованным морфием вперемешку с шампанским, – и любовники, поочередно лаская устами сосцы ее, т. е. двойню молодой серны, пасущуюся меж лилиями, мягко улетали в сады к Хаяму, а сама она отлетела неизвестно куда, померев от заражения крови.
В электричке включается репродуктор, и на весь состав корреспондент берет интервью у ТОЙ, которая уж точно знает, как принимать любовника:
Накройте стол белой, хорошо выглаженной скатертью. Средняя заглаженная складка скатерти должна проходить строго через геометрический и смысловой центр стола. Количество судков с солью и пряностями находится в прямой пропорциональной зависимости от числа обедающих. Рекомендуется сервировать стол одинаковыми приборами и посудой однообразного фасона и расцветки. Очень украшают сервированный стол живые цветы; их размещают (в невысоких вазах) посредине стола или в двух-трех местах по средней линии стола. Если при этой сцене невольно присутствуют дети, то их надо научить тщательно разжевывать пищу, есть не торопясь, не брызгая, чтобы у детей не создалось привычки есть некрасиво и шумно: это было бы неудобно и неприятно для них самих и для окружающих.
Боже правый! При виде этих картин я вспомнила, что мужу моей подруги, которая рекомендовала натирать тебя мазью, сегодня стукнул полтинник.
И я охотно пошла на этот юбилей – с твердой верой, что уж там-то ни за что не будут кормить тридцать человек одним хлебом. Муж моей подруги – космонавт, поэтому юбилей праздновался в предприятии общественного питания, где всегда так ярко исходит янтарем наборный (охраняемый государством) паркет, что надлежит приносить с собой сменную обувь; гостям были представлены плоды не только Земли, но также разреженных слоев атмосферы и даже пищевые продукты других планет, – короче, все было на том столе, все были за тем столом, и была даже такая, что абсолютно ничего не ела, – особа поздневикторианской осанки, научноголодающая по логарифмической линейке, – поглядывавшая на едоков надменно-загадочно и чуть злобновато. Итак, все в пределах этого стола было преотменно и даже сверх того.
Но когда я во тьме кромешной добиралась домой, думая только о тебе, о тебе плача, то как-то некстати вспомнила, как на этот банкет пришла любовница космонавта (со своим мужем), и космонавт делал мне большие глаза и подавал страшные знаки, – хоть муж любовницы мужа подруги, т. е. супруг подруги космонавта, знал, что тот знал, что знал тот, что тот знал; и он, муж своей супруги, которая любовница супруга моей подруги, влезши по-дружески в шлепанцы юбиляра, стал какой-то больничный (и тот, в запасных шлепанцах, тоже был больничный), и он, т. е. юбиляр, любовно одергивал мужу любовницы фалды фрака, – а тот, по-семейному, поправлял ему галстук и скафандр – и потом говорил тост, что юбиляр – человек таких высоких морально-нравственных качеств, что – жест в сторону детей – среди ночи на помощь придет; а потом научноголодающая, с заранее сострадательной улыбкой, громко спросила космонавта: а что, ваша жена – тоже космонавт? а все знали, что не космонавт, так как, чтобы он мог летать, имея при этом здоровых детей, налаженный быт, любовницу (жену своего мужа), – жене космонавта досталось ползать, всю жизнь чихая и кашляя в пыли бухгалтерских отчетов, – но космонавт, профилактически ущипнув меня за филейную часть, ровно ответил, что да, жена – тоже космонавт (потому что в этих кругах так принято, что если уж муж-космонавт, то жена должна быть непременно жена-космонавт); и еще я, как назло, вспомнила, что, когда пришло время космонавту лететь, а гостям прилично расходиться (а скатерти-самобранки все еще ломились яствами-питьем), – теща виновника торжества принялась по периметру обходить столы, очень зычно приговаривая: собаке!! собаке!! собаке!! – и складывая космонавтову трудовую провизию в семейные мешочки из полиэтилена.
И меня вырвало. Сначала меня рвало: икрой осетровых рыб и икрой кетовой, лососиной с гарниром из долек лимона, украшенной веточками петрушки, салатом из крабов, паштетом, анчоусами – и вылез язык с соусом «Кубанский».
А ЭТО ВСЕ ОТТОГО, ЧТО НОРМАЛЬНАЯ ЕДА ЕСТЬ ЕДА С АППЕТИТОМ, ЕДА С НАСЛАЖДЕНИЕМ, – погрозил мне с небес кулаком акад. И. П. Павлов.
И тогда меня вывернуло от страха. Первыми из меня, насвистывая, быстро попятились раки в белом вине и тельное из рыбы, потом боком протискивался поросенок холодный с хреном; тело мое содрогалось в мучительных корчах; бедный желудок выдавливал: почки в соусе с луком, легкие с пастой томат-пюре, сердце тушеное и наконец «Мозги в сухарях» (консервы) со стручками фасоли, – а под занавес выкатилась репа, фаршированная манной кашей (хоть я ее не ела, она и на столе-то не стояла), – ну и, конечно, было много хлеба и хлебобулочных изделий, – и пошли вприсядку калачи, баранки, бублики и ватрушки из дрожжевого теста.
И я почувствовала некоторое облегчение. Последний, третий приступ, я вызвала самостоятельно, щекотнув себе глотку на древнеримский манер гусиным пером и вспомнив статейку пустопорожнего критика. И тогда из меня толчками забил фонтан: кольраби-капуста-бекмес-бастурма; оладьи-омлеты-котлеты-треска; хурма-шоколад-шампиньоны-харчо; шурпа-эстрагон-фрикадельки-бозбаш.
…Легкая, почти бестелесная, лежала я дома, читая то, что три тысячелетия назад написал Сададж Арсатун ибн Джилбаб. Я уже знала, что мне не подойдут его рецепты, чтобы вернуть тебя и полюбить хлеб, – ибо он пишет, к примеру, что, если хотите ослепительно улыбаться, хорошо для этого натирать зубы порошком из мелкоистолченных алмазов, – а лучшим противозачаточным средством называет кал слона. Кроме того, если он советует для любовной страсти брать корешки, то у нас в аптеках продают лишь вершки, от нервов; если же он рекламирует вершки (других растений), то их нет и в помине, – а большей частью он указывает такие цветы и ягоды, которые были ему современники и соплеменники, и все это на своем языке, наша фармация бессильна. Меры весов же его таковы, что нынешний продавец не знал бы, как и обвесить: арузза (рисовое зерно), бакилла (конский боб), мил’ака (ложка), суккураджа, тассудж, хабба, хуфна и др. – без объяснений. Но я ловлю себя на том, что мне ужасно все это нравится. Послушайте: мастарун кист кират кавасус истар джавза данак.
И тогда я сажусь за машинку и печатаю:
ТРАКТАТ О ТОМ, КАК ВЫЗВАТЬ ДОЛГОЕ ЛЮБОВНОЕ НАСЛАЖДЕНИЕ И СЧАСТЛИВО ИЗБЕЖАТЬ ПРИЕДАЕМОСТИ
Параграф1. Чистые яства, возбуждающие похоть.
…Мужчина, который постоянно ест воробьев и запивает их молоком вместо воды, всегда имеет горячую эрекцию и обильное семя.
Параграф2. Яства, имеющие сходство с лекарствами.
Берут воробьиных и голубиных мозгов – пятьдесят штук, желтков воробьиных яиц – двадцать, чашку лукового сока – три укийи, морковного сока – пять укий, соли и горячих приправ – по вкусу и топленого масла – пятьдесят дирханов. Из всего этого готовят яичницу, съедают ее и запивают во время переваривания крепким душистым вином, несколько сладковатым.
Параграф3. Средства, вызывающие наслаждение у мужчин и женщин.
…это слюна, если у человека во рту асафетида или кубеба, а также миробалановый мед – или мед, замешанный со смолой скаммония, или имбирь…
Тут входишь ты, я говорю, не повернув головы: суп из пакета в холодильнике; за свет заплатил?
…или перец с медом. Хорошо также применять все это в виде лепешек на заднюю половину члена, ибо от применения таких средств к одной лишь головке нет большой пользы…
Ты говоришь: давай выпьем вина.
…Животное, возбуждающее похоть, – это ящерица уромастикс, варан, особенно основание его хвоста, его пупок, почки и соль. Варана ловят во дни весны…
Мы пьем, я говорю: сними очки, я хочу ребенка. Ты снимаешь и смотришь мне прямо в глаза своими серыми, очень русскими, будто заплаканными глазами, и я слышу, как Бог выкликает наши имена, и чувствую, что ребенок есть.
И вдруг я чувствую также, что скучаю по тебе, я ужасно скучаю по тебе, и продолжаю тосковать по тебе, а ты рядом, а я так же страшно тоскую по тебе, как если бы ты оставался на своем востоке, верхнем ли, нижнем, я путаю.
Я распахиваю окно. Деревья голы. Вдали висит единственное окошко, и оно гаснет: последний лист. Задрав голову, я вижу хрустящие, с крупной солью, сухари звезд, и лунный мед льется толстой струей прямо мне на язык, и я нащупываю сухарик и, обмакнув его в соль, перемазываю медом, – что это за объедение, язык проглотить можно!
И проглатываю язык.
А потом легко, как вишневые косточки, расплевываю на все стороны желтые свои клычки, черные резцы, ядовитые зубы мудрости.
И познаю сахар первого молочного зубка.
Сладость упоительна.
И в немоте моей я мычу:
если Ты
извечно назначаешь мне бессилие
в моих потугах ответить равной любовью на Твою любовь
и равной красотой на Твою красоту
и если я знаю что Ты