355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Палей » Месторождение ветра » Текст книги (страница 15)
Месторождение ветра
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:13

Текст книги "Месторождение ветра"


Автор книги: Марина Палей



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)

Абрагам

Он был невидим, сверкали только металлические тарелки. Из тьмы, в ритме ударов, рвались к сверканью белые кулаки. Они мелькали, они задыхались, они сладострастно накаляли металл и сами сгорали в его белом холодном пламени.

Я прошла за кулисы. Пока музыканты укладывали инструменты, я рассмотрела его. Он не был похож на свои руки. Я отчетливо видела, как сейчас он примется вяло клянчить у кого-нибудь деньги, а ночью, в гостиничном номере, расправит на холодном полу сопревшие в лаковых туфлях пальцы.

– Ты чего так смотришь? – спросил он.

– Тебя зовут Абрагам.

– Почему?

– Просто так.

Он запихнул свою мантию с блестками в спортивную сумку.

– А тебя как зовут?

– А как бы ты хотел?

– Не знаю… Ты армянка?

– Нет.

– А как все-таки? Ладно, потом скажешь. А меня…

– Тебя зовут Абрагам.

Он долго озирался в сумерках большого нежилого помещения. Здесь было зябко и неуютно взгляду, и взгляд его поник от усталости. Я зажгла свет. Голое окно отразило наши тени.

– Как же теперь я найду дорогу назад? – назад?.. – гулкое прохладное эхо, реверс пустого обособленного пространства, набухло и опало. – Ты здесь одна живешь? – живешь?… – Нет. – нет… – Не одна? – одна?.. – Я здесь не живу. – живу… – Бываешь? – бываешь?.. – Бываю. – бываю…

Наступила пауза. Издерганный слух перевел дыхание.

– А где ты тут спишь?.. – спросил шепотом.

Эхо исчезло. Мы остались без свидетелей.

– Это не проблема, – тихо сказала я.

Он поежился:

– Хоть бы завесила…

Я завесила нижний квадрат окна его мантией в блестках.

– Выпить бы…

– Ты нужен мне трезвым.

– Ребеночка хочешь?..

– Ребеночка.

Я вынула нож.

– А где хоть закуска?.. – он сел на пол возле разбитого ящика.

Стало очень тихо. И все равно по эту сторону мозга, отдельно, продолжал жизнь тяжелый, бесстыжий в своей неутомимости ритм.

– Ты чего молчишь?..

Удары глушили меня, как рыбу, когда словно заело пластинку: та, та, одна и та же ритмическая фраза – та! та! тра-та-та-та – вылилась в барабанную дробь.

– Ты чего так смотришь?..

Он еще не знает, что не выйдет отсюда, пока не исполнит моего замысла. Он сделает это, может быть, даже раньше, чем сумеет понять существо моих аргументов. И, я смею надеяться, он поступит так не только из страха, а в предощущении неведомого еще, упоительного восторга от света моей правоты. Я покажу ему родинку под левой грудью – она приходится на верхушку сердца.

– Тебе помочь?.. Как тут расстегивается?

В конце концов, у него просто нет выхода. Я объясню, что люди придут только в семь утра, а до того он не сможет открыть дверь. Он не сможет и в окно: здесь одиннадцатый этаж. А кричать, я думаю, он понимает, бесполезно, так как кругом пустырь. И не стоит пытаться протянуть до семи, потому что я все продумала и не позволю ему это сделать. Конечно, минут пятнадцать я отпущу ему на осмысление ситуации, страх и терзания совести. Я объясню ему, как могу, что это не грех, но он будет дрожать все равно, и тогда мне придется торопливо, с досадой произносить, что грех я беру на себя. И тут я увижу, какой он слабый и потный, и мне захочется сделать это еще скорее.

– Да что ты, как каменная…

Я вытащу из-под ящика канистру с бензином. Медленно оболью стены, дверь, его мантию в блестках и остатки выхлестну на пол. Он не посмеет приблизиться ко мне под гипнозом своего несчастья. Я вытащу сигарету и попрошу закурить. Музыкальными пальцами он машинально откроет коробок, вдруг судорожно сомнет и вышвырнет его в форточку. Рванется к противоположной стене и щелкнет выключателем. Сквозь окно, над концертной мантией в блестках, заклубится дым безжизненной лунной ночи и сразу разбавит потемки. Мы будем стоять в столбе слепого обморочного света. Дура, скажет зло. И мне захочется, чтобы это произошло сразу.

– А много у тебя было…

– Повторялись даже фамилии.

Я чиркну своей спичкой, но она сломается. Дура, повторит почти беззвучно, словно звуком страшась воспламенить бензин. Потом он отойдет в сторону и будет стоять не шевелясь. Он знает, отними он у меня этот огонь, я добуду новый. Послушай, не будь дураком, я вовсе не хочу твоей гибели. Напротив, если мы оба взлетим на воздух, это разрушит стройность, а значит, суть моего плана. Но, если ты посмеешь сопротивляться, я уже не отступлюсь, ты, наверное, понял.

Я выбрала тебя сама. Я дала тебе имя, которое еще не встречала, потому что это имя моей смерти. Сердце мое – цирковой зверь: если надо, может скакать сквозь огонь, а может и в барабан бить. Оно очень дрессированное, мое сердце, и оно износилось от дрессировки. И вот я могу сейчас полюбить твои прокуренные зубы, а потом исходить омерзением – а могу возненавидеть сейчас, а полюбить потом. А могу не любить никогда – ты слышишь, как это страшно? Нет, я, конечно, полюблю, сначала или потом, но ведь ты все равно – ах, почему ты всегда такой ничтожный, слабый и глупый! – только пешка разъединяющих сил. Зато сейчас, здесь, моей рукой, ты сделаешь единственно верный и значимый в своей жизни ход. Ты, собственно говоря, уже обречен на избранничество. Ну?.. Немножко милосердия.

– Ты как мертвая… Да скажи ты хоть слово! – слово…

Сейчас, сейчас. Я вытащу третью спичку и, занеся ее над ребром коробка, успею сказать самое главное.

Теперь ближе тебя у меня никого не будет. И у тебя – ближе меня – надеюсь, тоже. Ты мой. Ты мой единственный, вот оно, слово. Ты потом подумаешь, что это значит, ладно? – сейчас у нас уже нет времени. Ну?.. Вперед.

…Вот он идет на меня, слабый, потный: в дрожащих его руках ритмично и бледно сверкает нож. Я с любопытством рассматриваю его. Он уже не видит, что я убрала спичку. Он так и не узнает, что у меня не хватило бы сил ее зажечь. И он не поймет, что сейчас, здесь, он одним ударом воссоединит то, что так смутно и бесцельно рассеяно в этих долгих, долгих сумерках. Я люблю тебя, Абрагам.

Декабрь, 1989 г.

Магистральный блюз

Он подошел в электричке. Когда стало безлюдно, мы сели. «Поедем ко мне», – сказал – и взял с моих колен сумку. За окном мерно чередовались пустынные осенние поля. Черная до горизонта, медленно разворачивалась земля.

Мы пересели в обратную электричку. Казалось, она едет быстрей. Мы стояли в тамбуре. Потом выпрыгнули на платформу и опять сели в вагон, потом в автобус. Потом он сказал: «Быстрей!» – и мы сели в другой автобус. Вслед за тем он долго ловил машину на сумеречном шоссе.

Мы приехали ночью. Было темно. Я спотыкалась: как спотыкалась бы ночью в любом другом месте земли. «Ты ехала в театр…» – сказал он сочувственно, и ночью это было, как нежность.

Я молчала. Мы шли долго, потом углубились в лес, и он развел костер. У него было легкое, очень стройное тело, крылатые волосы, синие глаза. Ему подошли бы красивые имена.

Потом был дом и еще более глухая ночь. И в гибельной этой ночи, когда он разрушал меня своей страшной ночной властью, я уже знала, что самая сильная радость прорвется во мне не сейчас.

Чуть рассвело, я оглядела его. Он был красив. Он спал. Можно было убить его, можно было предать, а можно было не трогать вовсе, и это тоже был путь моего выбора. Он спал. Он был беззащитен и незряч перед неизбежностью моей мысли.

Я вспомнила, как давно, в очень раннем детстве, я встала однажды на осенней заре. Родители, перед работой, были на кухне, а я, в ночной рубашке, босиком, таилась и мерзла в темной комнате за платяным шкафом. Там, дрожа, я съела припасенный заранее хлеб и запила его сырым, без соли, яйцом. Я сделала это самостоятельно, своевольно, и меня трясло.

Я вскочила легко, бесшумно и быстро. Он спал. Дрожа, я подкралась к разбросанным вещам. Его вещи были так же беззащитны, как он. Острые пузырьки свободы поднимались во мне, проступали мурашками, трясли челюсти, заставляя зло позванивать зубы. Стряхивая со стоп сор, я влезла в холодную свою одежду, и она мгновенно стала моей, мной и так же свободна, как я.

Я отворила дверь. Он спал. Я вышла за порог и снова зашла. Он был даже слишком беззащитен. Он спал, и я могла бы осуществить свое решение многократно.

Я вышла.

Незнакомый осенний сад лежал передо мной. Он был мне никто, этот сад, потому что я не принадлежала ему.

На шоссе я остановила машину. Я засыпала и просыпалась, и снова засыпала. Проснувшись, всякий раз я наслаждалась упругой и сильной, певучей струной скорости. Я снова спала. Это была очень долгая дорога. Я просыпалась. Меня мчало, захлестывая свободой. Я думала, что пока я спала, может быть, я уже разбилась вдребезги на этой дороге, и теперь, я, другая, несусь дальше в другой, изолированной от прежней, жизни, и так было многократно.

А он, неопознанный, брошен мною в нашем раздельном сне, обезличенный, обращенный в тень сновидения, в предмет другого, прошлого, навсегда старого пространства.

Быстрей, быстрей!

Я хмелею от гибельного пения скорости.

«Куда?» – спрашивает шофер. Но я не знаю дороги. «Откуда?» – но я не знаю имени места, где была так счастлива.

Декабрь, 1989 г.

Вираж

Обнявшись, они неподвижны в пространстве раскаленной плоскости. Голая пустота неба над ними, обрушиваясь, растворяет прошлые и будущие жизни. Не дури, почему тебя тянет заниматься этим на самом краю, все там будем, лучше позже; а может, мы уже там и есть, – посмеивается она, – может, мы на той сковородке. Красная крыша режет глаза и тело; а ты гляди вверх, – шепчет она, – в другой раз я принесу голубое шелковое покрывало, мы перепутаем верх, низ, улетим, не заметим. Тебя так и тянет сорваться, – цедит он, закуривая, – чего проще? Дай мне! – капризничает она. – Да не то! – хохочет. – Сигарету. – Затягивается, кашляет, плюется, подбегает нагая к самому краю: – Эх, как же она пульсирует! – протягивает вперед руки, перебирает синюю пустоту меленькими пальцами. Кто? – расслабленно спрашивает он. Кто? – очень серьезно переспрашивает она, подбегая вприпрыжку. – Вот кто, – садится на корточки, – да вот же! – она плашмя бросает свое маленькое твердое тело, прохладные руки обвивают его торс, и снова они сгорают на красной крыше, раздирая друг друга от жалости, ненависти, невозможности прорваться за предел отмеренного. Ого, ребята, – свешивает голову пролетающий на вертолете парень, – ого! Пропеллер с треском разрывает синюю плоть неба, это совсем не страшно; смеясь, парень показывает им: браво! Разорви меня к черту, – шепчет она, кусая руки, – совсем разорви, ну еще, ну рви, ну рви, ну еще, ну, в клочья, все, нокдаун.

Летчик сказал (он снова закуривает): твоя девочка что надо, она так ловко вспарывает криком небесное брюхо, и мне нравится, как она распевает свои дурацкие песенки. Ты думаешь, он именно это сказал? – она тычется губами и носом ему в шею. – А по-моему, он сказал: любите друг друга, ребята, у вас это хорошо получается, Бог вам в помощь, радиационный фон сегодня тринадцать микрорентген в час. А еще летчик спросил, – говорит он, поглаживая ее влажные бедра, – что это вы пристрастились заниматься любовью на крыше стошестнадцатиэтажного дома? Из-за вас я каждый раз теряю управление. А ты ему скажи, – послушно откликается она, – моя детка хочет делать это так, чтобы видеть только меня и небо. И что? ей это удается? – снова закуривает он. Ни черта! – она опять пробует затянуться, кашляет. – Потому что мой любимый слишком ленив, это он, а не я лежит на спинке, пока я его развлекаю и вижу эти дурацкие антенны: в глазах рябит!

Между прочим, мне пора, – говорит он. – Где мои брюки? Ч-черт! – он достает их, смятые, из-под надувного матраса. – Очки где? – Сейчас он пойдет к лестнице запасного выхода. – Ну не реви. – Я не реву. – Вот и не реви. – Просто я знаю, что тебя никогда больше не будет. – Все, я пошел, – говорит он и идет к лестнице запасного выхода. На ходу роняет и подбирает деньги: – Ч-черт! – Исчезает.

Она легко подходит к краю, не останавливаясь, делает шаг в пустоту, срывается, пытаясь обогнать свою тень на стене.

Вот стерва! – думает он. Пока он садился в лифт, она, конечно же, сиганула с крыши, а когда он спустится, она уже будет лежать неподвижно, и ему придется высоко поднимать ноги, чтобы переступить через ее нагое тело.

Он открывает дверь подъезда, обреченно задирая ногу.

Асфальт пуст.

Он опускает ногу, задирает голову.

В пустоте между раскаленной крышей и жадной землей замер вертолет, и над ним, приоткрыв от восторга и любопытства рот (это видно даже издалека), позабыв все на свете, зависла она, – протягивая маленький наглый палец, желая во что бы то ни стало потрогать ревущий пропеллер.

Май, 1992

Рейс

В черных очках я оставалась вплоть до паспортного контроля. С волосами, я надеялась, будет проще: если пограничника и насторожит несоответствие цвета, я сошлюсь на дурное качество снимка, а если это объяснение не поможет, я, конечно, признаюсь, что на мне парик, но не сниму – только чуть сдвину его на затылок, чтобы предъявить свои темные волосы.

Если бы предусмотреть заранее, я взяла бы с собой три чемодана, – возможно, у таможенников сработал бы казенный рефлекс почтения, и все, глядишь, обошлось, – а так, сообразив, что у меня из вещей всего лишь сумочка, они молча принялись ее потрошить: вывалилась пудреница, плоская коробка с театральным гримом, флакон с жидкостью для снятия макияжа, помада в пластмассовых патронах… Это все? – спросил таможенник уже разогретый злобой, поскольку обстоятельства требовали от него дополнительных усилий, похоже, умственных. Я ответила, что все, и тогда он сказал: не делайте, пожалуйста, из нас дураков, – и я объяснила, почему мне ничего больше не надо, но он, уже заведенный, с особой душевностью произнес: не делайте, я повторяю, из нас дураков, – и принялся развинчивать каждый патрон, и нюхал помаду, и злился, – а самолет отбывал через тридцать пять минут, а еще не был пройден паспортный контроль, и я поторопила официальное лицо, оно позвало своего шефа, и тот сказал: Вам не следует делать из нас дураков, будем держать до выяснения; вопросы, ответы, междометия, вскрики, – экзекуция затягивалась, до отлета оставалось пятнадцать минут, – и я заорала: ну гады же, гады! – и заплакала освобожденно, – было уже безразлично, что слезы смывают густую пудру с ресниц и щек, что они разрушают мой тщательно обесцвеченный образ, белесую маску, трясущимися руками только что подновленную в туалете аэропорта, под землей, среди хирургического кафеля, зеркал и могильного холода, я уже знала, что все пропало, все кончено, – и мне стало зловеще легко, как на деревянной качели, взлетающей над оврагом, когда сердце чуть позади тела – или чуть впереди него, но напрочь с ним не совпадает, – я поняла, что сейчас придушу этих двоих, как мышей, я даже рассмеялась простоте выхода, – но что-то случилось наверху, я ничего не поняла, и опять ничего, и поняла не так, и уже боялась понять правильно, и наконец поняла: наш вылет задерживался на два часа.

Разум возвращался ко мне толчками, неравномерно: сначала я заметила, что таможенники отошли, потом увидела, что они занимаются другим пассажиром, потом ощутила свои руки, вцепившиеся в сумочку, – и наконец восстановилось изображение картины, которая живет во мне годы:

я сталкиваюсь с тобой, лицом к лицу, в этом безустанно грохочущем Вавилоне, – уже после окончательного разрыва, после глухой разлуки, – по существу, после жизни, прожитой зря, точнее было бы сказать, нас сталкивает, – уже после того, как я смирилась с пожизненной параллельностью наших существований, с нереальностью их пересеченья в эвклидовом заточенье Земли, – и вот, после всего этого, наперекор здравому смыслу, научной логике, вопреки правде жизни, – и вообще, поправ теорию вероятности, – мы ненароком взламываем хрупкое устройство здешней геометрии, – была в нем, видно, тонкая закраина, – и, оступясь куда-то вверх, взлетаем в запредельный просвет, где, увидев тебя, я ничуть не удивляюсь, даже не вздрагиваю, – на протяжении всех этих пустых нежилых лет ты наотмашь, без отдыха, ежедневно обжигал мое сердце, – мелькал в толпе твой затылок, кто-то твоим жестом поправлял на плече сумку, некто выныривал из подворотни, чтобы навсегда уйти от меня твоей мальчишеской походкой, зарвавшиеся озорники с беззаботной жестокостью тщились подменить тебя здесь и там, я видела в толпе твой подбородок, почти твою спину, ты вздергивал плечи, еще издалека я различала твой наклон головы, велосипедист – Боже мой! – так спешно провозил твои брови, подставные лица с детской простотой повторяли твою интонацию, ты опускал глаза, ты усмехался, ты протягивал руку за газетой, иногда оборотни были обтянуты твоей кожей, снаружи у них были твои скулы и даже – дьявольская сочетанность черт! – твой нос, все прочее им вмонтировали от других существ, если б ты знал, как это жутко, – но я приноровилась видеть лишь то, что неоспоримо принадлежало тебе, я выучилась влиять на независимое отделение твоих черт и скорость их прорастания, я без устали шлифовала этот навык, – более того, я выпестовала в себе умение длить и длить это единоличное блаженство, – но, когда порой ты, в джинсах и куртке, курил на перекрестке возле моего дома, оглушая меня грозным, неизъяснимым, присущим только тебе соотношением губ и руки, – я уже не успевала отвернуться раньше, чем чудовище, укравшее у тебя жест, точнее, одолжившее неизвестно зачем, – уже тупо предъявляло мне свое страшное несходство, так и не узнав, что я заведомо простила ему расхождение и готова заплатить чем угодно за еще один дубль, – торопясь, я продолжала мысленно повторять свое бессильное заклятье, а фантом уже сплевывал окурок и растворялся в перспективе улицы, – но теперь ты, именно ты, – ах, истинный Бог, ты, ты, – ты, собственной персоной, приближаешься ко мне, совпадая с собой все резче, все гибельней, – оказывается, цветет яркий июньский день, самое начало лета, ты одет в светлый костюм, – тот, что был на тебе, когда мы поженились, – о чудо, он выглядит почти новым, – мелькает мысль, может, мы вечны, но не отвлекает, мелькает, может, ты идешь снова жениться на ком-то, испаряется, – ты идешь мне навстречу, – нет, ты только подумай: какова была вероятность нашего пересечения в этом неисчислимом ошпаренном муравейнике, где не жил ты, не жила я? какова была возможность нашего столкновения в населенном пункте, где мы, отдельно друг от друга, бывали только проездом? каковы были шансы нашей встречи именно здесь, на самой окраине многовокзального торжища, в заброшенном месте, не представляющем ни делового, ни торгового, ни экскурсионного интереса, где, кстати сказать, ни ты, ни я не бывали до того ни разу? и наконец: какова была надежность гарантии, да и была ли такая гарантия вообще, что мы с тобой сохранимся живы, что не вылетит винтик из самолета, не сойдет с рельсов поезд, что побежав догонять шляпу, ты не будешь сбит насмерть машиной, что, наконец, нас минуют чума, мороз, шлагбаум, что не сотрется в пыль сердце от напрасного бега? а вот же, и мы, и мир оказываемся еще живы, и еще сколько угодно жизни есть в запасе, – и вот я еду себе как ни в чем не бывало в метро – и ошибаюсь станцией, а ты, как выясняется, по обыкновению просыпаешь свою, – и я, вместо того чтобы повернуть назад, не знаю почему, поднимаюсь к выходу и бреду куда глаза глядят, а ты тоже выходишь на свет и шагаешь себе, глядя в небо (как всегда), – и, может быть, я еще некоторое время иду безо всякой дороги, – когда в точке пространства, где одичалый гастроном соседствует с перелеском, как раз за ларьком, где кусты плодоносят пустыми бутылками, – я вижу тебя: ты идешь мне навстречу как ни в чем не бывало под небом моего детства, – и одновременно ты идешь по небу, – небо везде, – ты идешь, освещенный солнцем, – подумай, какова была вероятность, чтобы я шла бесцельно, одна, почему-то нарядная, словно на именины красавицы в ее заросшую сиренью усадьбу, – какова была вероятность, чтоб и ты шел один, – каковы были у нас шансы, чтобы у тебя была с собой целая сумка вина, – чтоб у меня была в запасе целая вечность, – и, знаешь, не сводя с тебя глаз, я вдруг поняла, что шансов у нас было как раз невероятно много, потому что совпадения – это, видимо, рифмы на Божьих скрижалях, а Создатель, судя по всему, любит стройные тексты, – так что я с силой хватаю тебя за плечо, и ты не исчезаешь, – ты хватаешь меня за руку, и я не просыпаюсь, – ты больно хватаешь, а я не просыпаюсь, – в голубом океане медленно поводят плавниками молодые ели, нежно струятся светло-зеленые водоросли, чего-то там шепелявят, играя на травке, новорожденные кусты, – лето, благословенное русское лето с ясной улыбкой распахивает сказочные свои терема, – и я чувствую такую прочность мира, такую несокрушимость, а может быть, благодать, – что хочется немедленно взлезть на самое острие телебашни – да и сигануть башкой в банно-прачечные облака, а лучше мчаться (отстреливаясь) по скользкой крыше курьерского поезда (волосы, ветер, надсадный визг паровоза), а лучше всего отплясывать чарльстон на крыле горящего аэроплана, под золотой фейерверк и канонаду духового оркестра, взрывающего сердца, как цирковые шары (а ты бы поправил очки и улыбнулся), – а покуда мы садимся с тобой под грибок на детской площадке, – и уже через пятнадцать минут молодые мамаши хотят сдать нас в милицию, потому что мы очень целуемся на глазах у малышей с ведерками и, обливаясь красным, пьем из горлышка, – и тогда мы пересаживаемся в какой-то ржавый, поросший травой автобус, а он вдруг заводится и везет нас неизвестно куда, совсем прочь из города, – ты замолкаешь, ты это умеешь, веселье слетает с тебя в один миг, – беззвучный автобус идет плавно, словно плывет, словно парит, – а за окном – у окна, грустный, сидишь ты, – за окном – до самых небес – расстилаются ласковые поля юного лета, – июнь густо заткал их маленькими мягкими золотыми цветами, – живые глотком дождевой влаги, цветы улыбаются так, будто не было зимы, не будет осени, как будто здесь они ждут нас всегда, – но мы сначала еще не родились, потом еще не встретились (а только сильно тосковали друг по другу, – и я до тебя обозналась бессчетное число раз, и ты до меня тоже), – поля, по-прежнему отдельно от нас, цвели безмятежно тогда, во время нашей краткой и страшной земной связи, – они так же безмятежно и щедро цвели, когда ты ушел, – и вот они продолжают цвести с таким таинственным терпеливым постоянством, что я понимаю: это солнце проливается через края и плещет внизу, – небо повсюду, потому что рядом ты, и я чувствую это особенно сильно сейчас, стоя в очереди на паспортный контроль.

Я быстро продвигаюсь к началу этой опасной очереди. Надо сосредоточиться. Необходимо примерить, заучить и отрепетировать подходящее лицо – к моменту, когда подойдет черед протянуть паспорт. Я судорожно перебираю ситуации, способные придать моему лицу выражение несуетной сосредоточенности. Идеально зрелище собственных похорон, это дисциплинирует, – как раз настолько, чтобы немного размыть запекшуюся в глазах тревогу, эту опаснейшую против меня улику, – и, слава Богу, не настолько это трагично, чтобы, вконец перекосив лицо, сделать его сверхподозрительным. Важней всего кое-как закрепить это благоприятное (смотрюсь в зеркальце) выражение и донести его до чиновника в сохранности. Чиновник нырнет в мой паспорт – вынырнет – и с привычной гримасой тяжелого отчуждения приостановит меня сквозь цейсовские очки. Я, свои черные очки уже сняв (дабы не пробуждать в нем рискованной инициативы), буду, допустим, покусывать пластмассовую дужку, – авось нервозность сойдет за рассеянность и беззаботность.

Он мгновенно сделает профессионально точный оттиск моих глаз: зрак в зрак.

На миг мы станем отчетливо двухвалентны.

Готово.

Возможно, затем он снова опустит глаза в мои бумаги – и снова вскинет их, придерживая пальцем какое-то слово. Но синие декоративные линзы по-прежнему будут скрывать темную сущность моих глаз. И я уже знаю: остановить меня не удастся никому, я вырвусь, я выкручусь, я что-то придумаю.

Ты, на протяжении всего этого времени, стоишь возле валютного магазинчика «Duty free». Насилу сдерживаясь, чтобы не повернуться, я цепко фиксирую боковым зрением живое сиянье, твои волосы цвета русских степных ковылей. Ты стоишь, словно бы вдалеке – и все-таки катастрофически близко, настолько, что я уже боюсь, ты вот-вот уловишь это особое, выдающее меня с головой излученье тревоги, от которого дрожат стены аэропорта. Ты не можешь не узнать это излученье, – его не скрыть ни париком, ни гримом, ни очками, не замаскировать, не спрятать, его можно только немного унять, – успокойся, велю я себе, – слышишь, успокойся, не то рухнет весь замысел, успокойся, ну! Щадя сердце, медленно, очень медленно, я ползу зрачком к твоим ногам, замираю на миг у кроссовок, – затем, щурясь, то и дело моргая (как бы не глядя, не в счет), карабкаюсь по отвесным склонам твоих джинсов, по джемперу цвета речного песка… твоя мальчишеская сутулость! твой профиль ученого грача! Я жадно смотрю на тебя в упор. (Слава Богу, ты, как всегда, читаешь.) Дразня опасное, мысленно прошу тебя: посмотри – нет, не сейчас, только не сейчас! Я снова отворачиваюсь, хотя ты продолжаешь читать. Но я чувствую тебя спиной – куда мне укрыться от жалящего твоего присутствия! Я вижу: ты разглядываешь красное электронное табло (ты ужасно любишь все, что пульсирует, скачет, сверкает, подмигивает) и опять возвращаешь глаза в книгу, причем тоже отворачиваешься. Знаешь, это напоминает дурной с натяжками водевиль, комичность которого заключается как бы в том, что главные персонажи, стоя друг к другу спиной, ищут друг друга всю жизнь.

Красивое преувеличение! Ты и не думал искать меня, а я нашла тебя все равно. Сейчас мы снова стоим лицом друг к другу, и я смотрю на тебя открыто. Ты продолжаешь читать. И, возможно, ты читаешь о том, как некий мужчина читает книгу в зале международного аэропорта, а за ним следит загримированная женщина, – а читает мужчина про то, как в зале международного аэропорта мужчина читает книгу, а за ним следит загримированная женщина, – ты очень любишь эти латиноамериканские штучки, но не замечаешь при этом, что зеркальная анфилада бесконечна на обе стороны строки, – взгляни на меня, нет, не надо!

Читай. Ты устроен именно так: лежа на берегу моря, взахлеб рассуждаешь о французской живописи начала века, моря перед носом не видя, помня о нем только через чужие картинки, – зато сидя в четырех стенах, когда море уже не заслоняет собой себя, ты чувствуешь его во всем планетарном объеме, – и весь морской мир пронизан твоими словами, – стихии всех морю соприродных миров освоены, заселены и обжиты именно тобой, – ты, как Бог, даешь имя всему, что живет внутри и снаружи моего сердца, – право первородства принадлежит тебе, – я называю мир твоими словами.

И вот сейчас именно ты не чувствуешь моего присутствия. Разве не странно? Да, это входит в мои планы. Но все же: неужели какой-то парик, пудра, очки – способны скрыть камнепроломную силу моего к тебе пожизненного притяжения?

А знаешь, даже если б ты сделал пластическую операцию, я бы узнала тебя. Я бы узнала тебя, даже если б ты изменил свой рост, запах, голос, – даже если б ты, заметая следы, изменил свою расу (зачернил кожу), – даже если б ты, чтобы уж наверняка сбить меня с толку, подмешал к себе что-нибудь и от желтой расы – тоненькую бороденку, под стать ей косичку, неотвязное желание писать танки и есть палочками пресный вареный рис… Когда ты оставишь оболочку человека, мне только легче будет узнать тебя. Безверье Фомы в сравненье с моим – расхожее требование зримых и осязательных доказательств, – тем не менее существует одно, во что я верую непрестанно: я угадаю тебя и на небе, – и там, несомненно, острей.

Мы не виделись девять лет, две войны по российскому летосчислению.

При взгляде с Земли твоя частная жизнь, как оборотная сторона Луны, скрыта от меня навсегда. Можно сделать однократный блиц-снимок, но увы, это все.

Что можно различить, глядя на этот снимок?

Ты живешь в городе, где снег всех цветов, кроме белого. А в городе, где живу я, – точнее, за окном моей комнаты, в узком, как пробирка, просвете тяжких лиловых штор, оседают по ночам в красивой химической реакции белые хлопья. Они белы, как эталон белого цвета для образцово-показательной зимней белизны, они даже чуть избыточно белоснежны. Ты мог бы поставить столбик чистого снега на свой письменный стол – или подвесить его к потолку, – но мне отказано подарить тебе снег.

Ты живешь далеко. Иногда я откладываю на глобусе расстояние от меня до тебя на все стороны света. На севере я упираюсь в точку арктического полюса (это трудно представить), в самую что ни на есть земную макушку, – на юге меня бросает в жар на берегах священных Нила, точнее, я попадаю в излучину Нила, к развалинам старинного города Фивы, что напротив города Луксор в Аравийской пустыне, – на западе я приземляюсь в распластанной, словно ластовица, голубой Гренландии, в городке Ангмагсалик, – мысленно отмеряя это же расстояние в глубь Земли, я приближаюсь к ее юному страшному ядру, – но зато вверх это значительно ближе, чем до Луны.

Мне часто снится ночь, поезд, я спрыгиваю на ходу, быстро иду по шпалам, рельсы разбегаются, как черные вены, и вот я вижу себя в густой металлической дельте, горизонт перекрыт цистернами, товарняками, маневровыми паровозами, – все говорит о приближении города, – я знаю, это твой город, я уже собираюсь (это невероятно) в него войти, но какая-то учительница, похожая на палку с пугающе правильной дикцией, разъясняет мне, что я поступаю сугубо неправильно. И я почему-то соглашаюсь.

Ты живешь на востоке. Всякий раз, замечая время, я мысленно прибавляю столько-то, получая, сколько там у тебя. Я представляю, хотя бы смутно, чем ты сейчас можешь быть занят, и мне достаточно этого скупого знания, чтобы ощущать постоянство слияния с твоим существом.

Сквозь стекло, не приближаясь к окну, гляжу я на Солнце. По стеклу ползает муха, – она елозит брюшком прямо по золотым губам Солнца, – но разве она обладает Солнцем больше, чем я? Обладать тобой полней невозможно. Я не перестаю удивляться моему могуществу, – и тому, что – как все самое главное в жизни – оно дано даром.

Да ты понимаешь ли, какое непостижимое для меня везенье – встретиться с тобой именно в этой галактике, совпасть – точь-в-точь – в этом тысячелетии! Разминовенье на несколько часов в пределах одного космического тела – можно ли Бога гневить!

Да, всякий час мы обратны друг другу – именно это дарит мне радость рифмованного времени, жизнь в удвоенном сердцебиении нерасторжимых любовных объятий.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю