Текст книги "Жизнь Достоевского. Сквозь сумрак белых ночей"
Автор книги: Марианна Басина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
«Я пойду по трудной дороге»
Всего несколько дней прошло с той минуты, как начал он своих «Бедных людей» – так назвал он роман, – а уже не было для него ничего важнее истории титулярного советника Макара Девушкина и несчастной девочки Вареньки Доброселовой. Всякое утро он точно через силу натягивал свой черный мундир и нехотя плелся в инженерный департамент. Столь дорогие для писателя утренние часы, когда голова свежа, когда мысль работает бодро, весело, смело, уходили ни на что, впустую – и безвозвратно… Самый вид чертежной, готовальни был ему ненавистен. Семь лет он послушно и добросовестно тянул лямку – зубрил, высчитывал, измерял, вычерчивал, вырисовывал. Семь лет он позволял другим командовать собой. Семь лет… Теперь довольно. Его путь был избран. Перечитав первые страницы «Бедных людей», он понял, что обретает, наконец, право начать новую, вольную жизнь. Разумеется, он вовсе не был уверен, что заработает на хлеб литературным трудом. Он плохо представлял себе, как расплатится с многочисленными долгами. Но он твердо знал, что отныне будет принадлежать только самому себе – и никому более.
Быть может, он заставил бы себя обождать до тех пор, пока окончит роман, но в середине лета прошел слух, что нескольких инженеров начальство намерено командировать в отдаленные места – не то за Урал, не то в Севастополь – для строительства крепостей. Он не стал больше медлить и в половине августа подал прошение об отставке. Его не удерживали: потеря невелика.
«Его императорское величество в присутствии своея в Гатчине, октября 19 дня 1844 года соизволил отдать следующий приказ:
…По Инженерному корпусу
Увольняются от службы:
Полевой инженер подпоручик Достоевскийпоручиком.
Подписал: военный министр генерал-адъютант князь Чернышев».
Только тогда, когда дело было сделано, он написал Михаилу: «…Клянусь тебе, не мог служить более. Жизни не рад, как отнимают лучшее время даром. Дело в том, что я, наконец, никогда не хотел служить долго, следовательно, зачем терять хорошие годы?» И тут только впервые признавался: «У меня есть надежда. Я кончаю романв объеме Eugenie Grandet. Роман довольно оригинальный. Я его уже переписываю, к 14-му я наверно уже и ответ получу за него».
На пути к полной свободе оставалось одно лишь препятствие – смертельно надоевшая, казавшаяся ему унизительной зависимость от московских родственников. Надо было покончить и с этим.
Петербургская улица. Акварель Ф. Баганца. 50-е годы XIX в.
После отставки на него неминуемо посыпались бы обвинения в том, что он, бездельник, хочет сесть на шею малолетним братьям и сестрам. И он написал Карепину – объявил, что бросает службу и желает отказаться от своей доли в доходах от имения за тысячу рублей наличными. Из них пятьсот просил прислать ему сразу, а остальные в рассрочку, хоть по десять рублей в месяц. Зная, что Карепин ему не доверяет (тот, верно, никому не доверял), он попросил Михаила за него поручиться: «Они думают, что я их обману. Поручись, душа моя, пожалуйста, за меня. Скажи именно так: что ты готов всем поручиться за меня в том, что я не простру далее моих требований».
Михаил поспешил заверить Карепина, что Федор не обманет. «…Я вам, как угодно, письменно, форменно ручаюсь, что этого никогда не будет». И прибавил, что считает предложение Федора чересчур даже выгодным для всех остальных членов семьи – ведь пятьсот рублей, которые Федор хочет получить разом, это почти те деньги, что он обыкновенно получал в течение года.
Карепин и сам прекрасно понимал выгодность предложения шурина. Но как раз та легкость, с которой Федор за бесценок отдавал свою долю в доходах с имения, больше всего и взбесила опекуна. Он воспринял ее как личное оскорбление.
В свое время Карепин начинал мелким чиновником. И не привередничал, не задавался. Долгие годы добросовестно постигал науку послушания, угождения и прислуживания начальству – и достиг степеней. А потому был весьма доволен собой, полагая судьбу свою завидной, а свой жизненный путь образцом для подражания. И вдруг какой-то желторотый юнец, его с позволения сказать «братец», ни в грош не ставит то самое благополучие, которое Карепин считал идеалом. Этот самый «братец» и раньше не отличался благоразумием, скромностью, а теперь совсем задурил. Вздумал, видите ли, пренебречь офицерским чином, службой, обречь себя на нищенство – и все ради каких-то туманных мечтаний!
Нет, он – Петр Андреевич Карепин – не собирается потакать сумасброду. Никаких денег он в Петербург не пошлет. А отправит наставление. Вразумляющее, увещевающее.
«Если вам доступен еще совет родства и дружбы, то послушайтесь, любезный брат! – наставлял он Федора. – Оставьте излишнюю мечтательность и обратитесь к реальному добру, которого бог весть почему избегаете; примитесь за службу с тем убеждением, которому, поверьте по опыту, что сколь бы ни велики были наши способности, все нужно еще при них некоторое покорство общественному мнению, особенно мнению старших, они больше и дольше нашего прожили, больше нашего видели и испытали. Не только нет вам благословения сердечного (если вы когда-нибудь поставите оное в цену) выходить из службы, но даже убеждаю вас самих искать командировки – чем дальше, тем лучше, вы там поверите жизнь человеческую с различных ее фазов, тогда как теперь – знакомы только односторонне со школьной лавки да книжных мечтаний».
Карепинское красноречие действия не возымело.
«Неужели вы, Петр Андреевич, – отвечал ему Федор, – после всего, что было между нами на счет известного пункта, то есть дирижирования моей неопытной и заблуждающейся юности, после всего, что было писано и говорено с моей стороны, после (не спорю – и сознаюсь) после нескольких дерзких выходок с моей стороны на счет советов, правил, принуждений, лишений и т. п., вы захотите еще употребить ту власть, которая вам не дана, действовать в силу тех побуждений, которые могут управлять только решением одних родителей, наконец, играть со мною роль, которую я в первую минуту досады присудил вам неприличною. Неужели и после этого всего вы будете противиться моим намереньям ради моей собственной пользы и из сострадания к жалким грезам и фантазиям заблуждающейся юности?..»
Столь решительного афронта Карепин не ожидал. Он смертельно обиделся, замолчал. Денег, разумеется, не выслал.
На городской окраине. Акварель Ф. Баганца. Середина XIX в.
Как всегда в трудную минуту, Федор искал поддержки у Михаила. «…Что я ни сделаю из своей судьбы – какое кому дело? Я даже считаю благородным этот риск, этот неблагоразумный риск перемены состояния, риск целой жизни – на шаткую надежду. Может быть, я ошибаюсь?.. Пусть говорят, что хотят, пусть подождут. Я пойду по трудной дороге!..»
Михаил, как мог, пытался уладить ссору. Он даже соглашался с Карепиным, что брату Федору для собственного блага следовало, быть может, действовать иначе – осторожнее, рассудительнее. Конечно, многим его поступки покажутся легкомысленными. Но что касается его, Михаила, то сам он видит в поведении Федора верный признак сильной души и энергического характера. Он верит в призвание Федора, в его необыкновенный талант и не сомневается, что рано или поздно Федора ждет успех, слава, пожалуй, и богатство. А пока… Пока он просил Карепина не сердиться на резкие выходки в письмах брата, объясняя их раздражительностью и болезненным состоянием.
Но Карепин уперся. Федор отправил ему еще письмо – молчание. Написал опять – молчание. Тогда он решился на последнее средство: либо Карепин соглашается на предложенные ранее скромные условия, либо его, Федора, часть имения будет продана в чужие руки. «…В самом отчаянном случае я, может быть, решусь нажить себе еще кредиторов и уступить им все, в силу заемных писем и некоторых обязательств ценою в 10 раз более, чем я воспользовался. В Петербурге это сделать возможно. Но что же выйдет из этого, посудите сами: всем неприятности…»
Угроза подействовала. Карепин сдался. Он выслал требуемые пятьсот рублей. Теперь и для московских родственников Федор был «отрезанный ломоть». Последняя нить, связывавшая его с прежней жизнью, прервалась. Пути назад не было. Вперед – и до конца!
Вот только каков он будет – конец?..
Как-то, листая газету, Федор Михайлович наткнулся на заметку, поразившую его теперь точно грозное предзнаменование. «В Инвалиде, в фельетоне, – писал он Михаилу, – только что прочел о немецких поэтах, умерших с голоду, холоду и в сумасшедшем доме. Их было штук 20: и какие имена! Мне до сих пор как-то страшно. Нужно быть шарлатаном…»
Но нет, что бы там ни случилось, он в своем служении искусству останется честен!.. Он перечитал роман, уже почти оконченный. И надумал переписать все наново – от начала до конца: он сделает роман еще лучше, он добьется совершенства. Во всяком случае, приложит к тому все старание, весь свой талант.
«А не пристрою романа…»
На переделку романа ушли ноябрь, декабрь, январь. В феврале 1845 года Достоевский опять переписал все набело, перечитал… и снова начал править, менять, вставлять и вычеркивать. Предоставленный теперь самому себе, он писал с утра до вечера, иногда просиживал за столом и часть ночи. Когда рука немела от писания, бросал перо и брал книгу. Давно читанные, любимые книги он теперь перечитывал другими глазами. «Я страшно читаю и чтение страшно действует на меня… Как будто напрягусь новыми силами, вникаю во все, отчетливо понимаю и сам извлекаю умение создавать». Изредка отправлялся он побродить по городу, поддаваясь на уговоры своего теперешнего соседа по квартире – Мити Григоровича.
Как-то в начале прошлой осени они столкнулись на улице. Не виделись давно. С радостными восклицаниями бросился Григорович к опешившему приятелю, затормошил, забросал вопросами и, не дожидаясь ответов, принялся рассказывать о себе.
Недавно он ненароком познакомился с директором императорских театров. Тот записал его в свою канцелярию. Обязанности театрального чиновника оказались не головоломны: переписывать красивым почерком недельный репертуар да ежедневно подавать донесение министру двора: «Резервуар Большого театра наполнен водой», а зимою еще добавлять: «и она не замерзла». Предосторожность на случай пожара. Но чиновничья служба не увлекала Григоровича. На досуге он попробовал переводить для театра французские пьесы, потом принялся за переводы повестей и сам начал сочинять.
– Сейчас написал статейку о петербургских шарманщиках, хочешь ли послушать?
Он потащил Достоевского к себе и, усадив, с ходу принялся читать подробное описание внешности и образа жизни бродячего владельца музыкального ящика. Достоевский выслушал очерк, одобрил. Сделал только одно замечание. Говоря о досужих обывателях, что выглядывают из окон при звуках шарманки, рассказчик упомянул и жалкую награду, что порою падает к ногам шарманщика, – медный пятачок.
– Не то, не то, – досадливо прервал Достоевский, – совсем не то! У тебя выходит слишком сухо: пятак упал к ногам… Надо было сказать: пятак упал на мостовую, звеня и подпрыгивая.
Д. В. Григорович. Литография П. Иванова. 40-е годы XIX в.
Григорович тотчас поправил фразу так, как посоветовал Достоевский.
Очерк о шарманщиках Григорович писал для сборника под названием «Физиология Петербурга». Сборник этот задумал издать молодой литератор Николай Некрасов.
Достоевский услышал это имя впервые несколько лет назад, еще в училище. Однажды, когда воспитанники гуляли в зале, вошел дежурный офицер, держа в руках пачку тоненьких книжечек, и предложил их покупать. Книжечки – сочинения молодого поэта, находящегося в стесненных обстоятельствах. Офицер поэта знал. На розовой обложке стояло название сборничка – «Мечты и звуки». Имя автора заменяли две буквы – «Н. Н.» Они обозначали – Николай Некрасов. Неугомонный Григорович захотел познакомиться с Некрасовым – какой никакой, а поэт. И познакомился. И похвастался Федору. Тот слушал равнодушно. «Мечты и звуки» ему совсем не понравились.
А тут как-то недавно на бегах Григорович случайно столкнулся с Некрасовым. Знакомство возобновилось.
Некрасов, сочинявший теперь водевили, рассказы и по-прежнему стихи, стал еще и издателем.
Узнав, что Григорович тоже пишет, он пригласил его участвовать в своих предприятиях.
Сборник «Физиология Петербурга» должен был объединить произведения, выставлявшие перед публикой такие всем знакомые и вместе такие неприметные петербургские типы, как дворник, бедняк – житель углов, шарманщик, чиновник, петербургский фельетонист.
Григорович уговаривал Достоевского тоже писать для Некрасова. Федор Михайлович, прощаясь, обещал подумать.
После этой встречи они стали часто видеться. Достоевский предложил Григоровичу поселиться вместе. Комната Ризенкампфа теперь пустовала – молодой врач уехал из Петербурга на службу в Сибирь.
Для домоседа, каким заделался теперь Достоевский, такой беззаботный, остроумный, никогда не унывающий сосед, как Григорович, был сущим кладом.
Пожитки Григоровича уместились на одной подводе. Приятели распределили обязанности – по очереди бегали в лавочку за припасами, по очереди ставили самовар.
Когда в карманах оставались одни медные деньги – а это случалось нередко, – вместо обеда довольствовались ячменным кофием с булками. Федор Михайлович, по-прежнему проводивший целые дни за письменным столом, похудел, осунулся. Он изнурял себя работой. Но иногда Григоровичу все-таки удавалось вытащить его на прогулку.
Как-то раз во время прогулки от переутомления Федору Михайловичу сделалось дурно. Он упал на тротуар и потерял сознание. Григорович с помощью прохожих перенес его в ближайшую мелочную лавочку и там всякими способами долго приводил в чувство.
Альманах «Физиология Петербурга». Титульный лист первой части. 1844 г.
Видя на столе у Достоевского множество листов, исписанных его необыкновенно мелким и четким почерком – каждая буковка точно нарисованная, Григорович стал было выспрашивать, что это за сочинение. Но Достоевский отмалчивался или отвечал неопределенно. Только одному человеку рассказывал он без утайки о своих занятиях – брату Михаилу. «Моим романом я серьезно доволен. Это вещь строгая и стройная. Есть, впрочем, ужасные недостатки».
Еще раз переписав роман набело, он решился печатать его отдельной книгой, за свой счет. «Напечатать самому значит пробиться вперед грудью, и если вещь хорошая, то она не только не пропадет, но окупит меня от долговой кабалы и даст мне есть».
Он понес роман к цензору. Тот, однако, объявил, что завален работой и не прочтет рукопись прежде, чем через месяц. А печатанье съест еще недели три. Значит, книга выйдет только летом – а какие читатели летом? Достоевский забрал рукопись назад. «Я решился на отчаянный скачок: ждать, войти, пожалуй, опять в долги и к 1-му сентября, когда все переселятся в Петербург и будут как гончие собаки искать носом чего-нибудь новенького, тиснуть на последние крохи, которых может быть и не достанет, мой роман».
Иллюстрация к очерку Д. В. Григоровича «Петербургские шарманщики» из альманаха «Физиология Петербурга». Гравюра по рисунку Е. Кавригина. 1844 г.
И снова он принялся за переделки. Правил, правил и снова правил. Исподволь завел разговор с Григоровичем насчет того, что писателям следовало бы издавать книги самим, а не идти в кабалу к торгашу, но Григорович только руками замахал:
– Помилуй, как самому издавать? Положим, книга твоя будет хороша, даже очень хороша, да ты ведь не купец! Как ты станешь публиковать о ней? В газетах, что ли? Нужно непременно иметь на своей руке книгопродавца. А книгопродавец себе на уме. Когда ты явишься к нему со своим напечатанным товаром, он уж, конечно, поймет, что может тебя прижать. И прижмет, алтынная душа, непременно прижмет! И ты сядешь в болото… Нет, никак невозможно!..
– А вот, к примеру, Некрасов…
– Как же равняться с Некрасовым? Он в этих делах дока, его уже все знают… Да ведь и он сколько мытарств претерпел, прежде чем вошел в силу! Нет, брат, на Некрасова нечего смотреть.
Поразмыслив, Достоевский согласился с Григоровичем. «Я до сей самой поры был чертовски занят. Этот мой роман, от которого я никак не могу отвязаться, задал мне такой работы, что если бы знал, так не начинал бы его совсем. Я вздумал его еще раз переправлять, и ей-богу к лучшему; он чуть ли не вдвое выиграл. Но уж теперь он кончен и эта переправка была последняя. Я слово дал до него не дотрагиваться… Мне говорят толковые люди, что я пропаду, если напечатаю мой роман отдельно… Я решил обратиться к журналам и отдать мой роман, за бесценок – разумеется, в „Отечественные записки“… Напечатай я там – моя будущность литературная, жизнь – все обеспечено. Я вышел в люди. Мне в „Отечественные записки“ всегда доступ, я всегда с деньгами… А не пристрою романа, так может быть и в Неву. Что же делать! Я уж думал обо всем! Я не переживу смерти моей idée fixe!»
Более всего занимало его теперь: что скажет главный критик «Отечественных записок» Белинский. Порою молодому писателю с очевидностью представлялось, что строгий ценитель талантов на чем свет стоит разбранит и жестоко высмеет его несчастный роман. Но так думалось только по временам: неужто вся та страсть, вся та горечь, вся та любовь, что пережил он с пером в руке над своим романом, – все это только ложь, мираж, неверное чувство?.. Нет, не может быть!.. «Бедные люди» – вещь не без достоинств. Есть, конечно, большие недостатки. И если разбирать именно недостатки… Если взглянуть строго…
Мучительные сомнения снова возвращались. Одно лишь знал он наверняка: ближайшие недели, быть может, даже дни, навсегда решат его судьбу.
Ночной визит
Стоял теплый погожий май 1845 года.
Как-то утром, после завтрака, Достоевский позвал Григоровича к себе. Отворив дверь, Григорович увидел соседа сидящим на диване, который служил ему также и постелью, а на маленьком письменном столе перед диваном – толстую тетрадь большого формата с загнутыми полями и мелко исписанную.
– Садись-ка, Григорович, – с заметным волнением проговорил Достоевский и указал на стул, – вот вчера только переписал, хочу прочесть тебе. Садись, не перебивай!
Григорович послушно опустился на стул. Достоевский раскрыл тетрадь и начал. Голос его звучал тихо и хрипловато:
– «Бесценная моя Варвара Алексеевна! Вчера я был счастлив, чрезмерно счастлив, донельзя счастлив! Вы хоть раз в жизни, упрямица, меня послушались. Вечером, часов в восемь просыпаюсь (вы знаете, маточка, что я часочек-другой люблю поспать после должности), свечку достал, приготовляю бумаги, чиню перо, вдруг, невзначай, подымаю глаза, – право, у меня сердце вот так и запрыгало! Так вы-таки поняли, чего мне хотелось, чего сердчишку моему хотелось! Вижу, уголочек занавески у окна вашего загнут и прицеплен к горшку с бальзамином, точнехонько так, как я вам тогда намекал; тут же показалось мне, что и личико ваше мелькнуло у окна, что и вы ко мне из комнатки вашей смотрели, что и вы обо мне думали».
Чем дальше читал Достоевский, тем беспокойнее вертелся Григорович на стуле. С первых же страниц он понял, насколько повесть Достоевского была выше его собственных робких литературных попыток. Вскоре он был почти убежден, что ему выпала честь первому услышать произведение, которое станет знаменито в русской литературе. Не в силах сдерживать свое восхищение, Григорович то и дело прерывал чтение восторженными восклицаниями. Если бы он не знал нелюбви Достоевского к шумным и бурным излияниям чувств, то давно кинулся бы обнимать его…
Чтение кончилось. Григорович заявил, что необходимо тотчас же отдать рукопись Некрасову, который после блестящего успеха «Физиологии Петербурга» задумал издать еще сборник. Достоевский было заикнулся – не показать ли роман в журнал «Отечественные записки», но Григорович и слушать не стал.
– Зачем? У Некрасова участвуют те же писатели, что и в журнале. Белинский? Он тоже дает Некрасову статью в сборник!
Чуть не силой отобрав у Достоевского тетрадь, Григорович убежал.
«Бедной девушке краса – смертная коса». Этюд П. Федотова к его картине. 1848 г.
Восторг приятеля, конечно, порадовал Федора Михайловича. Но думалось: Григорович по-дружески снисходителен к нему. Да и вообще воспламеняется как порох от малой искры – можно ли ему верить? Что скажет Некрасов, что скажут другие? Но это выяснится лишь через неделю-две, а то и через месяц. Делать нечего – оставалось запастись терпением и ждать.
Возбужденный чтением романа, разговором с Григоровичем, Достоевский не мог оставаться один. Он вышел на улицу и отправился бесцельно бродить по шумному, оживленному весеннему городу. Гуляя, забрел к знакомому, жившему на другом конце Петербурга. Там он засиделся. Говорили по обыкновению о литературе, вспомнили Гоголя, принялись – в который раз! – читать вслух «Мертвые души». И не заметили, как пролетела ночь.
Домой Достоевский вернулся под утро. Тихо, чтобы не разбудить Григоровича, прошел к себе. Спать не хотелось. Растворил окно и сел подле него.
Белая ночь завораживала. Дома, фонари, булыжник мостовой, высоченная колокольня Владимирской церкви – все как-то до странности явственно вырисовывалось в прозрачном сумраке и, несмотря на привычность, приобретало какой-то фантастический вид.
Он сидел у окна и думал. Думал о только что оконченном романе, о другом, который начнет.
Тишина была такая, что звенело в ушах. И вдруг резкий звук полоснул тишину. Задребезжал, задергался дверной колокольчик. Дзинь! Дзинь! Дзинь! Удивленный, встревоженный, Достоевский кинулся отворять.
На пороге стояли Григорович и еще какой-то молодой человек с длинными волосами. Сам не зная почему, Федор Михайлович почувствовал, что молодой незнакомец – Некрасов. Некрасов схватил его за руки, с силой тряс их, горячо поздравляя со слезами на глазах. Григорович ему вторил.
Оказалось, что Григорович разыскал где-то Некрасова. Они вместе провели вечер. Потом пошли к Некрасову, и Григорович предложил почитать принесенную им рукопись.
– Начнем, – настаивал Григорович, – с десяти страниц будет видно.
Он развернул тетрадь и начал. Прочел десять страниц, двадцать, тридцать – Некрасов не прерывал. Ночь опустилась на город, они все читали. Когда один уставал, его сменял другой.
– Читает он про смерть студента, – рассказывал после Григорович, – и вдруг я вижу: в том месте, где отец за гробом бежит, у Некрасова голос прерывается, раз и другой, и вдруг не выдержал, стукнул ладонью по рукописи: «Ах, чтоб его!..» И этак мы всю ночь.
Конец романа читал Григорович. На последней странице, когда старый Макар Девушкин прощается со своей любимой Варенькой, Григорович начал всхлипывать. Он украдкой взглянул на Некрасова – у того по лицу тоже текли слезы.
Летний вечер. Стрелка Васильевского острова. Картина М. Н. Воробьева. 1830-е годы
Несмотря на ночное время, Григорович стал убеждать Некрасова не откладывать доброго дела и тотчас пойти к Достоевскому – рассказать, какое действие производит его роман, и сразу условиться, что «Бедные люди» появятся в «Петербургском сборнике».
– Да он спит теперь, – пытался возражать Некрасов.
– Что ж такое, что спит, – настаивал Григорович, – мы разбудим его, это выше сна!
Некрасов, и сам, взбудораженный необыкновенной повестью, согласился.
Н. А. Некрасов. Акварель И. Захарова. 1843 г.
«Должен признаться, – писал через много лет Григорович, – я поступил в настоящем случае очень необдуманно. Зная хорошо характер моего сожителя, его нелюдимость, болезненную впечатлительность, замкнутость, мне следовало бы рассказать ему о случившемся на другой день, но сдержанно, а не будить его, не тревожить неожиданной радостью и, вдобавок, не приводить к нему чуть ли не ночью незнакомого человека; но я сам был тогда в возбужденном состоянии, в такие минуты здраво рассуждают более спокойные люди».
Они проговорили с полчаса. Говорили волнуясь, с восклицаниями, с полуслова понимая друг друга и торопясь раскрыть друг другу душу. Говорили о поэзии, о правде, о положении в России, говорили о Гоголе, повторяя из «Ревизора» и «Мертвых душ» наизусть. Говорили, конечно, и о Белинском.
– Я ему сегодня же снесу вашу повесть, и вы увидите, – да ведь человек-то, человек-то какой! – глядя в глаза Достоевскому и тряся его за плечи, говорил Некрасов. – Вот вы познакомитесь, увидите, какая это душа!.. Ну, теперь спите, спите, а завтра к нам!
Некрасов ушел. Григорович лег спать. Достоевскому же было совсем не до сна.
Григорович, лежа на своем диване, еще долго слышал его взволнованные шаги. Федор был рад несказанно.
«Какой успех! – думал он в упоении, меряя шагами комнату. – И главное, что дорого: у иного успех, ну, хвалят, встречают, поздравляют, а ведь эти прибежали со слезами, в четыре часа утра, разбудить, потому что это выше сна… Ах, хорошо!..»
Старая лестница в доме № 11 по Владимирскому проспекту, где жил Достоевский. Фотография
Серебристая, таинственная петербургская белая ночь незаметно переходила в солнечное майское утро. Сгустившиеся тени возвращали предметам их обычные очертания, и вместе с дневным светом в сердце молодого писателя вновь зашевелились сомнения, и к недавней радостной уверенности зачем-то вновь примешивались тревожные мысли.