355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марианна Басина » Жизнь Достоевского. Сквозь сумрак белых ночей » Текст книги (страница 15)
Жизнь Достоевского. Сквозь сумрак белых ночей
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:29

Текст книги "Жизнь Достоевского. Сквозь сумрак белых ночей"


Автор книги: Марианна Басина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)

«Вечное думанье и одно только думанье»

С Петрашевским и его товарищами обходились в тюрьме как с завзятыми преступниками. Между тем вина их еще не была доказана и они не были осуждены.

Никогда не упускавший случая протестовать против нарушения законов, Петрашевский и тут остался верен себе. Он обратился в следственную комиссию с жалобой, где доказывал, что одиночное заключение может пагубно отразиться на физическом и особенно на душевном здоровье людей нервных и впечатлительных. Он, между прочим, указывал следователям на «нервическую раздражительность» Достоевского и добавлял: «Не забудьте, что большие таланты (талант Достоевского не из маленьких в нашей литературе) есть собственность общественная, достояние народное. Что если вместо талантливых людей, оклеветанных, по окончании следствия будет несколько помешанных? Чтоб этого не могло быть – от вас зависит».

Но ни жалобы, ни увещевания не возымели на следственную комиссию никакого действия.

Правда, поначалу – было это в мае – узников Алексеевского равелина на несколько минут в день выводили гулять. В сопровождении солдата-конвоира Достоевский кружил по маленькому тюремному дворику. Как упоительно было после каменных плит каземата почувствовать под ногами теплую землю! Как радостно было видеть живые деревья! Он не раз пересчитывал – их росло здесь семнадцать. Свежая зелень на фоне высоких каменных стен напоминала ему Ревель: его поездки к брату по весне. А еще в памяти вставал садик возле Инженерного замка, откуда тоже нельзя было выйти без спросу. «Мне все казалось… – писал он Михаилу, – что и ты делаешь это сравнение…» Но вскоре и такого невинного удовольствия они были лишены: прогулки запретили. Выводили только на допросы.

Долгое время заключенным не давали в камеры свечей. Достоевского мучила бессонница, и эти часы, когда он лежал в темноте без сна и слушал дальний бой соборных курантов, были едва ли не самыми тяжкими.

К концу лета им снова разрешили гулять в тюремном дворике, позволили жечь свечи по вечерам. Но несколько месяцев в сырой одиночке не прошли бесследно. В груди появились боли, которых не бывало прежде. Пропал аппетит. По временам Достоевскому начинало казаться, что пол в его камере колышется, как в пароходной каюте. А тут еще подступила петербургская осень и всегда-то имевшая на него влияние гнетущее, мрачное.

«Вот уже пять месяцев, без малого, как я живу своими средствами, то есть одной своей головой и больше ничем. Покамест еще машина не развинтилась и действует. Впрочем, вечное думанье и одно только думанье, без всяких внешних впечатлений, чтоб возрождать и поддерживать думу – тяжело! Я весь как будто под воздушным насосом, из-под которого воздух вытягивают. Все из меня ушло в голову, а из головы в мысль, все, решительно все, и несмотря на то, что работа с каждым днем увеличивается».

В его крошечном, переплетенном тройной решеткою небе потянулись рваные серые облака, зарядил бесконечный осенний дождичек. И мучительную тоску не скрашивали уже те нежные слова участия, что прежде слал ему с воли брат, – переписку с родными запретили.

Узнику Алексеевского равелина не мудрено было лишиться разума. Мрачное предчувствие не обмануло Петрашевского – трое из его товарищей заболели в тюрьме тяжелым нервным расстройством. Но Достоевский не сломился – напротив, явил столько выдержки, хладнокровия, как самые мужественные из петрашевцев.

Федор Михайлович обладал редкой душевной стойкостью, всегда проявлявшейся в самые тяжкие минуты жизни. Этим он был похож на мать. Даже во время последней своей болезни, зная, что умирает, Мария Федоровна нашла в себе силы утешать потерявшего голову мужа. Исхудавшая, коротко остриженная – уже не могла расчесывать густые длинные волосы – она ласково беседовала с детьми, просила почитать ей стихи. И теперь ее сын, заключенный в одиночку «Секретного дома», так же бестрепетно нес свой крест.

Во все время заключения арестанты пребывали в тягостной неизвестности – когда кончится дело и чем оно может кончиться. К началу октября следственная комиссия завершила «следственное производство», которое заняло более девяти тысяч листов бумаги, и передала собранные материалы специально назначенной военно-судной комиссии. Во главе ее царь поставил министра внутренних дел генерала Перовского – того самого, что направил Липранди и его агентов по следам Петрашевского. Желая возвеличить свои заслуги перед отечеством, Перовский утверждал, что его стараниями открыт опаснейший заговор, грозивший чуть ли не гибелью целой России. Николай I, напуганный революцией в Европе, готов был верить ретивому министру. Во всяком случае, поручив ему судить петрашевцев, царь не сомневался, что Перовский не преминет обратить против них всю строгость военно-полевых законов. Беспощадной, расправой с Петрашевским и его товарищами Николай желал преподать грозный урок всей этой вольнодумной молодежи, всем российским поклонникам западных социальных теорий и утопий.

Военный суд шел при закрытых дверях и продолжался шесть недель. Шестнадцатого ноября вынесенный судом приговор был передан на заключение генерал-аудитору, то есть верховному прокурору. Насчет отставного инженер-поручика Федора Достоевского приговор гласил: «Военный суд находит подсудимого Достоевского виновным в том, что он, получив в марте месяце сего года из Москвы от дворянина Плещеева (подсудимого) копию с преступного письма литератора Белинского – читал это письмо на собраниях: сначала у подсудимого Дурова, потом у подсудимого Петрашевского и, наконец, передал его для списания копий подсудимому Момбелли. Достоевский был у подсудимого Спешнева во время чтения возмутительного сочинения поручика Григорьева под названием „Солдатская беседа“. А потому военный суд приговорил его, отставного инженер-поручика Достоевского, за недонесение о распространении преступного о религии и правительстве письма литератора Белинского и злоумышленного сочинения поручика Григорьева, – лишить, на основании Свода Военных постановлений ч. V кн. I ст. 142, 144, 169, 170, 172, 174, 176, 177 и 178, чинов, всех прав состояния и подвергнуть смертной казни расстрелянием».

Генерал-аудитор приговор Военного суда утвердил, назначив смертную казнь двадцати одному осужденному. Свое решение генерал-аудитор объяснял так: «…Хотя степень виновности их различная, ибо одни из них более, другие менее принимали участие в злоумышлении, но как все они суждены по Полевому Уголовному Уложению, в преступлениях же государственных, по точной силе наших законов, не постановлено различия между главными виновниками и соучастниками, то на основании сего Уложения, генерал-аудитор полагает: всех сих подсудимых… подвергнуть смертной казни расстрелянием».

Однако, как это ему заранее было предписано, генерал-аудитор обратился к царю с просьбой о помиловании осужденных и предложил заменить смертную казнь другими наказаниями. В частности, подсудимого Достоевского предложено было сослать в каторгу на восемь лет.

Генерал-аудитор нарочно определял наказания весьма суровые, чтобы царь мог с легкостию явить свое «милосердие». Так, на приговоре Достоевскому Николай I начертал: «На четыре года, а потом рядовым».

Впрочем, в иных случаях царь счел слишком мягкой кару, назначенную генерал-аудитором. Ивану Ястржембскому, на которого Антонелли донес, что тот злословил императора и называл его «богдыханом», Николай значительно увеличил срок каторжных работ.

Избавив осужденных от смерти, царь тем не менее распорядился инсценировать казнь и, не прежде чем на «преступников» будут уже наведены ружейные стволы, прочесть им настоящий приговор.

С наслаждением истого театрала – Николай обожал представления и в молодости даже ставил любительские спектакли и сам играл в них – самодержец лично разрабатывал все мизансцены придуманного им зловещего фарса. Дабы осужденные на смерть успели вполне восчувствовать свое положение, Николай приказал у них на глазах рыть им могилы. С трудом приближенные уговорили царя отказаться от этой затеи. Казнь решено было инсценировать на площади в центре Петербурга, и очень уж странно было бы делать вид, что прямо тут, посреди города, похоронят преступников. Но и без рытья могил сочиненная царем процедура обещала быть достаточно изуверской и гнусной…

Петрашевскому и его товарищам, восемь месяцев сносившим царский гнев, теперь предстояло испытать, что же такое царская милость.

«Подвергнуть смертной казни расстрелянием»

Ранним утром 22 декабря, едва проснувшись, Достоевский услыхал какое-то небывалое движение в тюремном коридоре: проходили туда-сюда крепостные служители, слышались голоса. Вдруг зазвенели связки ключей и стали отворять одну за другой камеры заключенных. Вошли к нему – офицер и тюремщик. Принесли его платье – то, в котором его арестовали, – и еще теплые толстые чулки.

– Одевайтесь, – сказал офицер, – и чулки не забудьте. На улице морозно.

– Для чего это? Куда нас повезут?

– Увидите.

Офицер вышел. Едва Достоевский был готов, сторож выпустил его в коридор. Под конвоем повели к выходу. У крыльца стояло несколько узких двухместных карет. Далее – эскадроны жандармов с саблями наголо. Солдат отворил дверцу кареты. Достоевский сел, солдат поместился рядом. Карета тронулась. Колеса скрипели, хрустел глубокий снег.

– Куда это мы едем?

– Не могу знать.

Стекла кареты покрыты были морозным узором. Достоевский ногтем стал соскребать иней и дышать на стекло. Приникнув к оттаявшему глазку, он различал знакомые места. Вот они переехали Неву, вот теперь едут по Воскресенскому проспекту… В самом деле, куда это их везут? Зачем эти чулки? Карета свернула в Кирочную, потом на Знаменскую…

Небо быстро светлело. Над крышами домов поднимались столбы густого дыма только что затопленных печей. Народ шел с рынков. Вот Лиговский, вот Обводный канал. Они свернули направо, немного проехали и встали.

– Выходи!

Их привезли на Семеновский плац – обширную площадь перед казармами лейб-гвардии Семеновского полка. Масса войск – пеших и конных, выстроенных четырехугольником, каре, чернела посреди заснеженной площади. Утро было холодное, ясное, тихое. Огромный красный шар солнца висел низко над землей в морозном тумане.

Кто-то рядом сказал:

– Вот туда ступайте.

Он сделал несколько шагов вперед и увидел вдалеке, за рядами войск, странную постройку – помост, обтянутый черной тканью, и перед помостом три врытые в землю столба… Эшафот! Значит – казнь?…

Возле прибывших карет столпились несколько человек в штатском. Они!.. Петрашевский, Спешнев, Филиппов, Плещеев, Момбелли… Лица бледные, худые, измученные, многие обросли бородой. Он побежал к ним, спотыкаясь. Вот так встреча! Все говорили разом, обнимались, смеялись.

Подскакал усатый генерал и зычно крикнул:

– Теперь нечего прощаться!

На него взглянули с недоумением: почему – прощаться?

– Становите их, – приказал генерал.

Явился чиновник со списком в руках и начал выкликать каждого по фамилии. Впереди был поставлен Петрашевский, за ним Спешнев, потом Момбелли – всего двадцать три человека. Подошел священник с крестом в руке и, став перед ними, возгласил:

– Сегодня вы услышите справедливое решение вашего дела. Последуйте за мной!

Священник, неся перед собой крест, пошел вдоль рядов войск. Они гуськом, прямо по глубокому снегу, двинулись за ним. На ходу переговаривались:

– Что будут делать?

– Для чего ведут по снегу?

– Что за столбы у эшафота?

– Привязывать будут – военный суд, казнь расстрелянием.

– Неизвестно, что будет. Вероятно, всех на каторгу.

Процессия подошла к эшафоту. Их взвели на помост. Следом поднялись солдаты и стали за спинами. Раздалась команда:

– На кара-ул!

Блеснули взметнувшиеся вверх штыки.

– Шапки долой! – приказал офицер. – Снять шапки! Будут конфирмацию читать!

На эшафот взошел чиновник. Становясь против каждого из осужденных, он читал изложение вины и приговор. Читал быстро и невнятно.

– …Отставного инженер-поручика Федора Достоевского двадцати семи лет… преступных замыслах, за распространение частного письма, наполненного дерзкими выражениями против православной церкви и верховной власти…

Стоять на морозе неподвижно было холодно, коченели руки и ноги. Старая изношенная шинель – даром что на вате – грела плохо. Его бил озноб.

– …За покушение к распространению… сочинений против правительства… на основании Свода Военных постановлений… и подвергнуть смертной казни расстрелянием…

Значит – смерть?.. Но как же?.. Как в них станут стрелять? Посреди площади? На виду у всех?.. В эту первую минуту приговор скорее изумил, чем испугал его.

– …И девятнадцатого сего декабря, – выкрикивал охрипший уже чиновник, – государь император на приговоре собственноручно написать соизволил: «Быть посему».

По площади прокатилась гулкая барабанная дробь. На помост поднялся священник – тот самый, что привел их сюда.

– Братья! Перед смертью надо покаяться… Кающемуся Спаситель прощает грехи… Я призываю вас к исповеди…

Никто не отозвался. Священник, растерявшись, повторил свой призыв. Снова молчание. Нет, преступники не желали каяться…

«Мы, петрашевцы, – рассказывал впоследствии Достоевский, – стояли на эшафоте и выслушивали приговор без малейшего раскаяния. Без сомнения, я не могу свидетельствовать обо всех, но думаю, что не ошибусь, сказав, что тогда, в ту минуту, если не всякий, то, по крайней мере, чрезвычайное большинство из нас сочло бы за бесчестье отречься от своих убеждений… Нет, мы не были буянами, даже, может быть, не были дурными молодыми людьми. Приговор смертной казни расстрелянием, прочтенный нам всем предварительно, прочтен был вовсе не в шутку; почти все приговоренные были уверены, что он будет исполнен и вынесли, по крайней мере, десять ужасных, безмерно-страшных минут ожидания смерти. В эти последние минуты некоторые из нас (я знаю положительно), инстинктивно углубляясь в себя и проверяя мгновенно всю свою, столь юную еще жизнь – может быть, и раскаивались в иных тяжелых делах своих (из тех, которые у каждого человека всю жизнь лежат втайне на совести); но то дело, за которое нас осудили, те понятия, которые владели нашим духом, – представлялись нам не только не требующими раскаяния, но даже чем-то нас очищающим, мученичеством, за которое многое нам простится!..»

Принесли длинные белые балахоны с капюшонами – одеяние смертников – и стали их обряжать. Это походило на дикий маскарад: белые фигуры с рукавами, болтающимися до земли, как у Пьеро. Раздался громкий смех Петрашевского:

– Господа!.. Хороши мы в этих нарядах!..

Солдаты взяли под руки Петрашевского, Григорьева и Момбелли и свели их с эшафота. Их поставили возле врытых в землю столбов, длинными рукавами стянули за спиною руки и стали привязывать веревками.

В числе следующих трех должны были идти Дуров, Плещеев и он, Достоевский. Значит – сейчас смерть. Он обнял Дурова, обнял и поцеловал Плещеева…

Три взвода солдат, четко маршируя, подошли и остановились против столбов. Офицер скомандовал:

– К заряду!

Перед глазами встало разом, мешаясь и тесня друг друга, множество лиц и картин. Он видел Даровое, видел затуманенные печалью глаза Панаевой, видел какую-то кривую ревельскую улочку, где бродили они с братом Мишей в ту весну – после «Бедных людей»… А вот он уже стоит на пароходе и брат машет ему с берега, все разрастается полоса воды между ними, уже не вернуться, не перешагнуть, не доплыть… «Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь!.. Какая бесконечность!..»

Лязгнули ружейные затворы.

– Колпаки надвинуть на глаза!

Но Петрашевский, мотнув головой, сбрасывает дурацкий капюшон:

– Я хочу смотреть смерти в лицо!

И снова команда:

– На прицел!

Солдаты наводят ружья на белые фигуры у столбов. Сейчас…

Над площадью тишина. Достоевский упорно, не отрываясь, глядит на сверкающий на солнце купол полковой церкви. Ему почему-то невозможно отвернуться от этих ужасно сверкающих солнечных лучей. Он весь поглощен созерцанием этого режущего света. Ему начинает казаться, что сияющие лучи каким-то образом сродни ему самому. Сейчас, через какую-нибудь минуту он, пожалуй, сольется с ними – и тогда…

Но время остановилось. Замерли солдаты. Замерла команда «Пли!» на устах офицера. Тишина. Только колотится сердце…

И вдруг снова несется раскат барабанной дроби. Что это? Солдаты опускают ружья.

Петрашевского, Григорьева и Момбелли отвязывают от столбов. Вот они подымаются на эшафот. В руках у генерала, распоряжающегося казнью, какая-то бумага. Кто-то говорит:

– Помилование.

Дуров, стоящий рядом с Достоевским, дерзко кричит:

– Кто просил?

Петрашевский встряхивает гривой волос и бросает в адрес царя:

– Вечно со своими неуместными экспромтами.

Достоевский чувствует страшную усталость, которая придавила поднимающееся в душе торжество: «Значит, не посмели расстрелять!»

Аудитор читает новый – уже настоящий – приговор:

– …Отставного инженер-поручика Федора Достоевского… в каторжную работу в крепостях на четыре года, а потом в рядовые.

Вдруг припомнилось, как отец кричал на него, мальчишку: «Уймись, Федя! Попадешь ты под красную шапку!» Вот и в самом деле попал.

На помост поднимаются двое палачей в каких-то прадедовских кафтанах. Осужденных на каторгу и в солдаты ставят на колени и у каждого над головой переламывают заранее подпиленную шпагу – в знак лишения дворянских прав. Потом приносят арестантские шапки, овчинные тулупы и сапоги. Тулупы разрешено надеть, а сапоги велено держать в руках.

Являются кузнецы. На доски эшафота с грохотом падают железные кандалы. Петрашевского приказано отправить в Сибирь прямо с места казни. Его стали заковывать. Кузнецы, надев ему на ноги железные кольца, принялись заклепывать гвозди. Петрашевский взял тяжелый молоток у одного из них, сел на помост и стал заковывать себя сам.

К эшафоту подъехала кибитка, запряженная курьерской тройкой, из нее выскочили фельдъегерь и жандарм. Усатый генерал указал на Петрашевского.

– Я еще не окончил все дела, – спокойно сказал Петрашевский.

Генерал опешил:

– Какие у вас еще дела?

– Я хочу проститься с моими товарищами.

– Это вы можете сделать.

С трудом ступая в тяжелых кандалах, Петрашевский подходил к каждому и каждого целовал на разлуку.

– Это драгоценное ожерелье, – сказал он, указывая на свои кандалы, – которое выработала нам мудрость Запада, дух века, всюду проникающий, а надела на нас торжественно любовь к человечеству…

Он низко поклонился всем, сошел, гремя цепями, с эшафота и сел в кибитку. Через минуту она скрылась из глаз.

Остальным осужденным объявили, что их покуда отвезут обратно в крепость.

«Я не потеряю надежду!»

Едва вернувшись в свою камеру, Достоевский сел писать письмо Михаилу. Душа была полна всем пережитым в это утро.

«22 декабря 1849 г.

Брат, любезный друг мой! все решено! Я приговорен к 4-х летним работам в крепости (кажется, Оренбургской) и потом в рядовые. Сегодня, 22 декабря, нас отвезли на Семеновский плац. Там всем нам прочли смертный приговор, дали приложиться к кресту, переломили над головами шпаги и устроили наш предсмертный туалет (белые рубахи). Затем троих поставили к столбу для исполнения казни. Вызывали по трое, следовательно, я был во второй очереди, и жить мне оставалось не более минуты. Я вспомнил тебя, брат, всех твоих; в последнюю минуту ты, только один ты, был в уме моем, я тут только узнал, как люблю тебя, брат мой милый! Я успел тоже обнять Плещеева, Дурова, которые были возле и проститься с ними. Наконец, ударили отбой, привязанных к столбу привели назад, и нам прочли, что его императорское величество дарует нам жизнь. Затем последовали настоящие приговоры. Один Пальм прощен, его тем же чином в армию.

Сейчас мне сказали, любезный брат, что нам сегодня или завтра отправляться в поход. Я просил видеться с тобою. Но мне сказали, что это невозможно; могу только я тебе написать это письмо, по которому поторопись и ты дать мне поскорее отзыв. Я боюсь, что тебе был как-нибудь известен наш приговор (к смерти). Из окон кареты, когда везли на Семеновский плац, я видел бездну народа; может быть, весть прошла уже и до тебя, и ты страдал за меня. Теперь тебе будет легче за меня. Брат! Я не уныл и не пал духом. Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди и быть человеком между людьми и остаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях не уныть и не пасть – вот в чем жизнь, в чем задача ее. Я сознал это. Эта идея вошла в плоть и кровь мою. Да! правда! Та голова, которая создавала, жила высшею жизнью искусства, которая сознала и свыклась с высшими потребностями духа, та голова уже срезана с плеч моих. Осталась память и образы, созданные и еще не воплощенные мной. Они изъязвят меня, правда! Но во мне осталось сердце и та же плоть и кровь, которая также может и любить, и страдать, и жалеть, и помнить, а это все-таки жизнь. On voit le soleil! Ну, прощай, брат! Обо мне не тужи!..

Целуй жену свою и детей. Напоминай им обо мне; сделай так, чтобы они меня не забывали. Может быть, когда-нибудь увидимся мы?! Брат, береги себя и семью, живи тихо и предвиденно. Думай о будущем детей твоих… Живи положительно. Никогда еще таких обильных и здоровых запасов духовной жизни не кипело во мне, как теперь. Но вынесет ли тело; не знаю. Я отправляюсь нездоровый, у меня золотуха. Но авось либо! Брат, я уже переиспытал столько в жизни, что теперь меня мало что устрашит. Будь, что будет! При первой возможности уведомлю тебя о себе. Скажи Майковым мой прощальный и последний привет. Скажи, что я их всех благодарю за их постоянное участие к моей судьбе. Скажи несколько слов, как можно более теплых, что тебе самому сердце скажет, за меня Евгении Петровне. Я ей желаю много счастья и с благодарным уважением всегда буду помнить о ней.

Пожми руку Николаю Аполлоновичу и Аполлону Майкову, а затем и всем. Отыщи Яновского. Пожми ему руку, поблагодари его. Наконец, всем, кто обо мне не забыл. А кто забыл, напомни. Поцелуй брата Колю. Напиши письмо брату Андрею и уведомь его обо мне. Напиши дяде и тетке… Напиши сестрам: им желаю счастья!

А, может быть, и увидимся, брат. Береги себя, доживи, ради Бога, до свидания со мной. Авось когда-нибудь обнимем друг друга и вспомним наше молодое, наше прежнее, золотое время, нашу молодость и надежды наши, которые я в это мгновенье вырываю из сердца моего с кровью и хороню их.

Неужели никогда я не возьму пера в руки? Я думаю через 4 года будет возможность. Я перешлю тебе все, что напишу, если что-нибудь напишу. Боже мой! Сколько образов, выжитых, созданных мною вновь, погибнет, угаснет в моей голове или отравой в крови разольется! Да, если нельзя будет писать, я погибну. Лучше пятнадцать лет заключения и перо в руках!..

Но не тужи, ради Бога, не тужи обо мне! Знай, что я не уныл, помни, что надежда меня не покинула. Через четыре года будет облегчение судьбы. Я буду рядовой – это уже не арестант, и имей в виду, что когда-нибудь я тебя обниму. Ведь был же я сегодня у смерти три четверти часа, прожил с этой мыслию, был у последнего мгновения и теперь еще раз живу!..

Что-то ты делаешь? Что-то ты думал сегодня? Знаешь ли ты об нас? Как сегодня было холодно!

Ах, кабы мое письмо поскорее дошло до тебя. Иначе я месяца четыре буду без вести об тебе. Я видел пакеты, в которых ты присылал в последние два месяца деньги; адрес был написан твоей рукой, и я радовался, что ты был здоров.

Как оглянусь на прошлое, да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в заблуждениях, в ошибках, в праздности, в неуменье жить; как не дорожил я им, сколько раз я грешил против сердца моего и духа, – так кровью обливается сердце мое. Жизнь – дар, жизнь – счастье, каждая минута могла быть веком счастья. Si jeunesse savait! Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте…

Прощай, прощай, брат! Когда-то я тебе еще напишу! Получишь от меня сколько возможно подробнейший отчет о моем путешествии. Кабы только сохранить здоровье, а там и все хорошо!

Ну, прощай, прощай, брат! Крепко обнимаю тебя, крепко целую. Помни меня без боли в сердце. Не печалься, пожалуйста, не печалься обо мне! В следующем же письме напишу тебе, каково мне жить. Помни же, что я говорил тебе: рассчитай свою жизнь, не трать ее, устрой свою судьбу, думай о детях. – Ох, когда бы, когда бы тебя увидать!..»

Зимний день. Фотография

Между тем Михаил Михайлович, одержимый столь же отчаянным желанием видеть брата, бегал по начальству и умолял о дозволении свидания. Прямого запрещения от царя допустить свидание осужденных с родственниками не было. Но не было также и разрешения. В конце концов комендант Петропавловской крепости генерал Набоков махнул рукой и позволил.

Вечером 24 декабря Михаил Михайлович явился к дежурному плац-майору. Его провели в большую комнату в первом этаже комендантского дома и велели подождать. Прошло около получаса. Наконец дверь отворилась, за нею брякнули ружейные приклады – и в сопровождении офицера вошел Федор Михайлович. На нем было дорожное арестантское платье – полушубок и валенки.

– Брат!

Они обнялись. Старший чуть не плакал. Младший был спокоен. Федор первым делом стал расспрашивать Михаила, как перенес тот свое заключение, о жене, о детях, об их здоровье и занятиях.

– Пиши ко мне чаще, – просил Федор Михайлович, – распространяйся в каждом письме о семейных подробностях, о мелочах, не забудь этого – это даст мне надежду на жизнь. Если б ты знал, как оживляли меня здесь, в каземате, твои письма!..

В глазах у Михаила стояли слезы, губы его дрожали. Федор утешал его:

– Перестань, брат! Ты знаешь меня, не в гроб же я уйду, не в могилу провожаешь. И в каторге не звери, а люди… Да мы еще увидимся, я надеюсь на это, – я даже не сомневаюсь, что увидимся…

Зазвонили колокольчики на крепостных часах. Вошедший плац-майор объявил, что время расстаться.

Достоевского, а вместе с ним Дурова и Ястржембского, которых тоже в эту ночь увозили в Сибирь, повели заковывать в кандалы. Их посадили в открытые сани – каждого отдельно, с жандармом, – а на передних санях поместился фельдъегерь. Когда миновали ворота крепости, Достоевский увидел Михаила, махавшего им рукой.

– Прощайте!

– До свидания!

Их везли по ночному городу. Был сочельник, и многие дома были празднично освещены. Достоевский мысленно прощался со знакомыми улицами и домами. Вот и застава – впереди снежная дорога в несколько тысяч верст…

Пройдут еще долгие десять лет, прежде чем Федор Достоевский вернется в Петербург и напишет свои великие романы, принесшие ему мировую славу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю