Текст книги "Жизнь Достоевского. Сквозь сумрак белых ночей"
Автор книги: Марианна Басина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
«По высочайшему повелению…»
Без малого четырнадцать месяцев полиция наблюдала за Петрашевским и его кружком.
20 апреля 1849 года Липранди приказано было передать собранные им материалы в III отделение. Шеф жандармов граф Орлов ознакомил с ними царя.
«Я все прочел, – писал царь Орлову, – дело важное, ибо ежели было только одно вранье, то и оно в высшей степени преступно и нестерпимо. Приступить к арестованию…»
Начальник III отделения немедленно дал секретные предписания об аресте тридцати четырех лиц. В числе предписаний было и следующее:
«Господину майору С. Петербургского жандармского дивизиона Чудинову.
По высочайшему повелению, предписываю Вашему высокородию завтра, в 4 часа по полуночи, арестовать отставного инженер-поручика и литератора Федора Михайловича Достоевского, живущего на углу Малой Морской и Вознесенского проспекта д. Шиля, в 3-ем этаже, в квартире Бреммера, опечатать все его бумаги и книги и оные, вместе с Достоевским, доставить в III отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии. При сем случае вы должны строго наблюдать, чтобы из бумаг Достоевского ничего не было скрыто».
Предписание было дано 22 апреля, в пятницу.
Белая ночь. Крюков канал у Никольского собора. Фотография
День был пасмурный. С утра небо хмурилось, а к вечеру пошел проливной дождь. Около семи часов доктор Яновский, собравшийся было пить чай, услыхал в прихожей звонок и затем голос Федора Михайловича. Яновский выбежал навстречу гостю и увидел Достоевского, с которого ручьями стекала вода.
– Заметил у вас огонек, зашел, – сказал Достоевский, – да заодно надо и пообсушиться.
Яновский принес гостю свое белье и сапоги, а снятое велел слуге просушить у плиты. Они напились чаю. Прошло часа два – слуга подал просохшие вещи, и Федор Михайлович, снова переодевшись, собрался уходить. Дождь лил по-прежнему.
– Как же вы пойдете в такую погоду, – остановил его Яновский, – на ходу дождь вас опять промочит.
– В таком случае, – улыбнулся Достоевский, – дайте мне немного денег. Я поеду на извозчике.
Но, как на грех, собственных денег у Яновского не оказалось ни копейки, а в заведенной ими общей кассе лежали одни десятирублевые бумажки.
– Скверно, – поморщился Федор Михайлович и собрался было уходить, но Яновский вспомнил про железную копилку, в которую собирали пятачки для раздачи нищим. Достоевский согласился позаимствовать из копилки и взял шесть пятачков.
Но домой он не поехал, а отправился к члену Тайного общества поручику Николаю Григорьеву, у которого засиделся допоздна. Уходя, взял почитать запрещенную книгу Эжена Сю «Караванский пастырь, беседы о социализме».
Воротившись домой уже среди ночи, Достоевский тотчас лег спать.
Дом Шиля на Вознесенском проспекте, угол Малой Морской. Рисунок М. Добужинского
Не более как через час он сквозь сон услышал, что в комнату его вошли какие-то люди. Вот как будто брякнула сабля, кто-то задел стул. С усилием открыв глаза, Достоевский повернул голову.
– Вставайте! – раздался мягкий вкрадчивый голос. Рядом стоял частный полицейский пристав с красивыми бакенбардами. Но говорил не он, говорил господин, одетый в голубой жандармский мундир с эполетами майора.
– Что случилось? – спросил, приподнявшись на кровати, Достоевский.
– По высочайшему повелению… – Майор показал бумагу. Достоевский увидел в дверях еще жандарма при сабле.
– Позвольте же мне…
– Ничего, ничего! Одевайтесь. Мы подождем-с, – проговорил майор совсем уже мягко и ласково.
Пока Федор Михайлович одевался, жандармы рылись в книгах. Бумаги и письма аккуратно перевязали веревочками. Полицейский пристав, проявлявший особенное усердие, взял со стола чубук и, открыв печь, стал шарить в золе. Ничего не найдя, он подозвал жандармского унтер-офицера. Тот встал на стул и полез на печь, но сорвался, с грохотом упал на стул, и со стулом – на пол.
Между тем неугомонный пристав, заметив на столе пятиалтынный, старый и погнутый, внимательно оглядел его и значительно кивнул майору.
– Уж не фальшивый ли? – усмехнулся Достоевский.
– Гм… Это, однако, надо исследовать, – пробормотал пристав и присоединил пятиалтынный «к делу».
Обыск окончился, и арестованного вывели. В дверях стояла перепуганная хозяйка, которой невдомек было, каким таким страшным преступником оказался ее постоялец: она в эти два года не замечала за ним ничего предосудительного, кроме того разве, что он весьма неаккуратно платил за квартиру. Тут же торчал и хозяйский слуга Иван – тоже испуганный, но глядевший с приличной случаю мрачной торжественностью.
На улице, несмотря на ранний час, было светло. Дождь прекратился. Стояла прекрасная, нежная, фантастическая петербургская белая ночь. На светлом небе бледно сияла игла Адмиралтейства.
В карету, стоявшую у подъезда, сел жандарм, за ним Достоевский, следом майор и частный пристав. Лошади тронули – и карета покатила в сторону Летнего сада, к дому Третьего отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии.
В ту же ночь арестованы были еще тридцать два посетителя домика у Покрова и, конечно, Петрашевский. К нему пожаловал сам генерал Дубельт.
– Одевайтесь, – приказал он. Петрашевский был в халате.
– Я одет.
– То есть как?
– Я ночью никогда не одеваюсь иначе.
– Вы не знаете, куда поедете и с кем будете говорить! Советую вам одеться.
Петрашевский рассмеялся и пошел одеваться. Дубельт тем временем перелистывал книги.
– Не смотрите их, генерал, прошу вас!
– Почему?
– Тут все запрещенные издания. Боюсь, вам станет дурно.
– Зачем же вы держите запрещенные книги?
– Видите ли, генерал, это дело вкуса…
В большом зале в доме III отделения Достоевский встретил много знакомых лиц. Жандармы то и дело вводили арестованных. Вдруг в дальнем конце зала Достоевский увидел брата Андрея.
– Брат, ты как здесь?
Но говорить им не дали. Андрея увели. Достоевский догадался, что младшего брата взяли по ошибке – вместо Михаила.
«Секретный дом»
Всех арестованных по делу Петрашевского из III отделения отправили в Петропавловскую крепость и развели по камерам. Достоевского, как «одного из важнейших», заперли в тюрьме Алексеевского равелина.
Тюрьма эта, или, как ее называли, «Секретный дом», была страшным, особо секретным царским застенком. Сюда помещали самых опасных политических преступников.
Раз в году, в праздник Преполовения, когда по стенам крепости устраивали крестный ход, простые смертные могли видеть где-то внизу, внутри треугольного Алексеевского равелина приземистое треугольное одноэтажное здание, вокруг которого с саблями наголо ходили часовые. Это и был «Секретный дом», о котором обычно упоминали шепотом, боязливо оглядываясь и поспешно крестясь.
Сырые, холодные, мрачные одиночки «Секретного дома» кишмя кишели крысами и мерзкими насекомыми. Днем в тюрьме царила жуткая тишина, ночью гремели ключи и засовы – узников выводили на допрос. Все было сделано для того, чтобы сломить арестанта и духовно и телесно. Собственную одежду отбирали – взамен давали грязное, заношенное, заплатанное отрепье из грубого холста. Причем это отрепье надевалось прямо на голое тело. Таким же грязным и заношенным был арестантский халат. Обувь заменяли огромные стоптанные туфли без задников, затруднявшие ходьбу и сваливавшиеся с ног. Скудную пищу из несвежих продуктов готовили в плохо луженных котлах. Хлеб был полусырым, вода с каким-то странным привкусом. Узники чувствовали себя заживо погребенными. Их и действительно вычеркивали из жизни. Не Федор Достоевский, а № 9 – по номеру камеры.
Две недели провел Достоевский, не выходя из каземата. Четыре стены. Ни пера, ни чернил, ни книг, ни людей. Койка, стол да под потолком за решеткою квадратик бледного неба… Шестого мая его вызвали, наконец, к допросу. В большой комнате комендантского дома заседала назначенная царем следственная комиссия. Над крытым красным сукном столом склонились, вычитывая что-то в бумагах, пять голов. Когда конвойные ввели его в залу, пять пар глаз уставились на него и принялись ощупывать и оценивать. Пятеро важных сановников империи удостоили его вниманием: комендант Петропавловской крепости Набоков, начальник штаба корпуса жандармов Дубельт, сенатор Гагарин, помощник военного министра Долгоруков, начальник военно-учебных заведений Ростовцев.
Отставного инженер-поручика Достоевского ласково, но твердо попросили дать чистосердечные показания как в отношении собственных его действий, так и действий других лиц. Его спросили, для чего собирались молодые люди по пятницам у Петрашевского. И что знает он, Достоевский, о Петрашевском и об этих людях. Не было ли какой тайной, скрытой цели в обществе Петрашевского. И точно ли на «пятницах» говорили либерально и вольнодумно. И правда ли, что он, Федор Достоевский, прочел в собрании 15 апреля письмо литератора Белинского к литератору Гоголю…
На все вопросы Достоевский отвечал кратко и по возможности уклончиво. Генерал Ростовцев, изображая отеческое сожаление о заблудшем и просвещенную заботливость о молодом таланте, обратился к Достоевскому с прочувствованной речью:
– Я не могу поверить, чтобы автор «Бедных людей» был заодно с этими порочными юношами! Это невозможно. Вы мало замешаны. Расскажите нам без утайки все дело. Я выпрошу у государя прощение для вас!
Но Достоевский, вопреки ожиданиям генерала, не польстился на приманку. Он повторял одно: собрания у Петрашевского были дружескими сходками, никакого общества не существовало, никакой тайной цели не было, собирались единственно для того, чтобы потолковать, поспорить, и если иной раз и срывалось резкое слово, то не иначе, как в пылу спора между приятелями, – это ли преступление?
Видя, что Достоевский не собирается «чистосердечно признаваться» и оговаривать товарищей, генерал Ростовцев по-актерски закрыл глаза ладонью и трагическим тоном воскликнул:
– Я не могу вас больше видеть!
Толстый генерал вскочил со своего места и выбежал в другую комнату. Достоевскому предложено было хорошенько обдумать ответы на заданные вопросы и представить комиссии письменные показания. С тем его и увели обратно в каземат.
Однако напрасно следователи надеялись, что в мертвой тишине и полумраке сырого каменного склепа, куда не проникало ни единого звука, кроме чуть слышного перезвона курантов на Петропавловском соборе, заключенный «номер девять» затоскует, падет духом и оттого сделается податливее, перестанет «запираться». Достоевский и в письменных показаниях стоял на своем. Он не только не каялся, но как будто даже хотел пристыдить своих обвинителей.
Алексеевский равелин Петропавловской крепости. «Секретный дом». Фотография конца XIX в.
«…Если желать лучшего есть либерализм, вольнодумство, то в этом смысле, может быть, я вольнодумец, – писал „номер девятый“. – Я вольнодумец в том же смысле, в котором может быть назван вольнодумцем и каждый человек, который в глубине сердца своего чувствует себя вправе быть гражданином, чувствует себя вправе желать добра своему отечеству, потому что находит в сердце своем и любовь к отечеству, и сознание, что никогда ничем не повредил ему… В чем обвиняют меня? В том, что я говорил о политике, о Западе, о цензуре и проч.? Но кто же не говорил и не думал в наше время об этих вопросах?.. Неужели обвинят нас, которым дали известную степень образования, в которых возбудили жажду знания и науки – неужели обвинят нас в том, что мы имели столько любопытства, чтоб говорить иногда о Западе, о политических событиях, читать современные книги, приглядываться к движению западному, даже изучать его по возможности».
Еще прежде чем допросили Федора Михайловича, вызвали в комиссию его младшего брата – Андрея.
– Знакомы ли вы с Буташевичем-Петрашевским? – спросили его.
– Нет, я Петрашевского не знаю, – отвечал Андрей Михайлович, и вправду совсем не причастный к делам старших братьев, – а как, ваше превосходительство, назвали другого?
Он решил, что у него спрашивают о двух разных людях. Следователи поняли, что Антонелли напутал и что Достоевского-младшего арестовали напрасно. Навели справки. Андрея Достоевского выпустили, а вместо него забрали Михаила.
Мысль о брате неотступно мучила Федора Михайловича. Он написал в следственную комиссию: «Брат мой Михайло Достоевский познакомился с Петрашевским тоже через меня, когда жил со мною вместе по приезде из Ревеля. Петрашевского он увидел в первый раз у меня и был приглашен им на вечер; я повел брата, чтобы доставить ему знакомство и развлечение; ибо по приезде из Ревеля он никого не знал в Петербурге и скучал по своем семействе… В этом знакомстве я виноват, а вместе в несчастий брата и семейства его. Ибо если я и другие в эти два месяца заключения вытерпели только тоску и скуку, то он выстрадал в десять раз более в сравнении с нами; он от природы сложения слабого, наклонен к чахотке и сверх того мучается душой о погибшем семействе своем, которое должно буквально и неизбежно погибнуть с тоски, лишений и голода в его отсутствие. И потому этот арест должен быть для него буквально казнью, тогда как виновен он менее всех. Я считал себя обязанным сказать это…»
Комендантский дом в Петропавловской крепости. Фотография
Бесконечно долгими днями, бессонными ночами он не раз и не два спрашивал себя: прав ли он был, когда уговаривал брата бросить опостылевшую службу и перебраться в Петербург? Неужто не прав, если здесь, в столице, Михаил зажил новой жизнью, если, наконец, отдался родной его сердцу литературе – и с какой радостью, с какой надеждой!.. Михаил написал повесть, начал роман, переводил, сочинял статьи для «Отечественных записок» и еще успевал преподавать русскую словесность в женском Кузнецовском училище. И теперь это обернулось несчастьем для брата. Зачем только он позволил ему бывать у Петрашевского! Михаилу не должно было рисковать. Но и то сказать, как же быть писателем и не жить? А жить – это и значит всегда рисковать. Вот хоть он сам – как вечера у Петрашевского, а потом их Тайное общество поднимали, очищали его душу в то самое время, когда он писал «Белые ночи» и «Неточку Незванову».
«Неточка»… Неоконченный роман не давал покоя. Едва получив разрешение писать на волю, Достоевский просил брата Андрея: «У брата Михайлы есть билет на получение „Отечественных записок“. Майский номер нынешнего года, должно быть, еще не взят. Попроси билет у Эмилии Федоровны, возьми для меня книгу и перешли мне ее. Там напечатана третья часть моего романа, но без меня, без моего надзора, так что я даже и корректур не видал. Я беспокоюсь: что-то они там напечатали и не исказили ли роман? Так пришли мне этот том».
Сознание того, что от его участи зависит и участь неоконченного его романа и многих других, уже задуманных им произведений, которые он обязан, которые просто не может не написать, – эта мысль не позволяла унывать, заставляла надеяться и бороться: не ради себя, ради них – не написанных еще его романов…
«Я вел себя перед судом честно»
Из показаний Михаила Достоевского, а также из показаний многих арестованных, следственная комиссия усмотрела, что Михаил Михайлович на собраниях у Петрашевского бывал редко, речей там не произносил, обыкновенно вовсе молчал, а иной раз даже удерживал других от очень уж резких суждений. Поскольку при всем старании комиссии не удалось узнать ни о каких действиях или хотя бы словах, которые можно было бы вменить ему в вину, решено было Достоевского-старшего из заключения освободить, оставив его, однако, под тайным надзором полиции.
Как-то в конце июня Федора Михайловича вызвали в комендантский дом и там сообщили ему об освобождении брата. А вскоре он получил от Михаила весточку: «…Милый друг мой, как бы хотелось мне, чтоб из письма этого ты мог вычитать хоть строчку утешения для себя. Я знаю, что для твоего доброго и великодушного сердца будет отрадно узнать, что я уже две недели живу в кругу своего семейства… Я уверен, что во все это несчастное для нас время ты думал и скорбел обо мне более, чем о себе… Я уверен в этом, потому что я знаю тебя, знаю любовь твою и дружбу к себе… В эти две недели мне часто случалось ощущать минуты невыразимого счастия и каждый раз воспоминание о тебе наводило на меня грусть и тоску. Я думал тогда о твоем болезненном состоянии, и о впечатлительности твоей, которая по необходимости должна удваивать твои страдания».
Федор Михайлович отвечал: «…Конечно, скучно и тошно, да что же делать? Впрочем, не всегда и скучно. Вообще, мое время идет чрезвычайно неровно, – то слишком скоро, то тянется. Другой раз даже чувствуешь, как будто уже привык к такой жизни и что все равно. Я, конечно, гоню все соблазны от воображения, но другой раз с ними не справишься, и прежняя жизнь так и ломится в душу с прежними впечатлениями, и прошлое переживается снова. Да, впрочем, это в порядке вещей. Теперь ясные дни, большею частию по крайней мере и немножко веселее стало. Но ненастные дни невыносимы, каземат смотрит суровее. У меня есть и занятия. Я времени даром не терял: выдумал три повести и два романа; один из них пишу теперь…»
На третьем месяце заключения ему разрешили писать. Он начал было роман, но вскоре оставил. Принялся за повесть. Назвал ее «Детская сказка» (потом дал ей другое имя – «Маленький герой»). В повести его речь шла о мальчике одиннадцати лет. Место действия – богатое подмосковное имение, куда в летнее время собралась пестрая толпа богатых веселящихся гостей. Праздники, развлечения… Робкий мальчик, впервые в жизни оказавшийся в столь блестящем и шумном обществе, захвачен, ошеломлен какими-то новыми, дотоле незнакомыми чувствами. Среди множества светских красавиц, чьи голоса и смех непрестанно оглашают старинный помещичий «замок», воображение мальчика пленяет одна – самая прекрасная и притом страдающая молодая женщина. В сердце ребенка рождается самоотверженная, высокая страсть.
Солнце, веселье, нежность, красота – в этот мир, не подвластный никаким тюремным смотрителям, на несколько часов в день переселялся теперь узник Алексеевского равелина. Часы работы дарили его душе несказанную отраду, но сильнейшее нервное возбуждение порою оказывалось ему не по силам. «…Боюсь работать много, – писал Достоевский брату. – Эта работа, особенно если она делается с охотою (а я никогда не работал так con amore, как теперь), всегда изнуряла меня, действуя на нервы. Когда я работал на свободе, мне нужно было непрерывно прерывать себя развлечениями, а здесь волнение после письма должно проходить само собою». Месяц спустя он жаловался: «…Нервы мои расстраиваются. Когда такое нервное время находило на меня прежде, то я пользовался им, чтобы писать, – всегда в таком состоянии напишешь лучше и больше, но теперь воздерживаюсь, чтобы не доконать себя окончательно. У меня был промежуток недели в три, в котором я ничего не писал; теперь опять начал».
Уголок крепости. Фотография
Единственно, что успокаивало его, что помогало перебить, как он говорил, свои напряженные думы чужими мыслями, – это чтение. Михаил прислал ему драмы Шекспира в русском переводе, свежие тома «Отечественных записок». Великого англичанина он перечитывал не торопясь, а журналы поглощал с жадностью, прочитывал от доски до доски. Особенно понравились ему роман Шарлотты Бронте «Джен Эйр», перевод которого шел из номера в номер, и историческое исследование о завоевании Перу испанцами. Из тюремной библиотеки Достоевскому выдали два описания путешествий к святым местам и сочинения святого Димитрия Ростовского: изданий иного рода здесь не держали. «Книги, хоть капля в море, но все-таки помогают». Он не просто читал, он точно бы разговаривал с людьми, сообщавшими ему свои мысли. То соглашался, то горячо спорил. И порою вовсе забывал, где находится…
Скрежет ключа в замке и голос тюремного надзирателя: «Пожалуйте за мной!» – возвращал к действительности. Следствие шло своим чередом – допросы, письменные показания, снова допросы. И от того, что он скажет, в чем сознается и о чем умолчит, что ответит, зависела его собственная будущность и судьба товарищей. Все время приходилось быть начеку, чтобы не сбиться, не запутаться, чтобы изобразить искренность и в то же время не сказать лишнего, не проболтаться.
В руках у следователей были доносы Антонелли, дневники, письма, бумаги, книги заключенных. Следователи из кожи вон лезли, чтобы узнать их тайные помыслы, сокровенные намерения. И кое-что всплыло. Дознались, между прочим, о намерении создать тайную типографию. Павел Филиппов признался, что заказывал по частям печатный станок. Спешнев, однако, решительно взял вину на себя, утверждая, что Филиппов действовал по его просьбе и все устраивал на его деньги. Снарядили новые обыски, но типографского станка так и не нашли. Дело в том, что станок в разобранном виде хранился у одного из членов Тайного общества, в его кабинете, где стояло множество всевозможных физических приборов и машин. При первом обыске его не заметили. По уходе жандармов, опечатавших кабинет, родственники арестованного осторожно, не повредив печати, сняли дверь с петель, вынесли станок, а затем навесили дверь обратно на место.
Подозревая существование Тайного общества, следователи тем не менее никак не могли напасть на его след. Достоевский на вопрос о тайной организации отвечал кратко: «Ни о чем подобном не знаю…»
Высочайше учрежденной комиссии иной раз удавалось уличить Достоевского в умолчании, в неточности и неполноте показаний. Он в таких случаях неизменно ссылался на свою забывчивость и повторял без устали: ничего противозаконного в кружке Петрашевского не замышляли, а если что и было, то он, Федор Достоевский, об этом не знал.
Он вступил со своими следователями в опасный и трудный поединок. И притом, как мог, выгораживал товарищей. В своих показаниях он распространялся о молодости и юношеской горячности Филиппова и Головинского и просил для них снисхождения, заверяя, что знает их с самой лучшей стороны. Он пустился в подробнейший разбор характера Петрашевского, выставляя его странным, даже смешным, но благородным чудаком, этаким Дон Кихотом.
Смелость суждений и упорное «запирательство» Достоевского чрезвычайно раздражали следственную комиссию. Отказавшийся от роли благожелателя генерал Ростовцев отзывался о нем: «Умный, независимый, упрямый и хитрый».
И Достоевский имел полное право впоследствии сказать: «…Я вел себя перед судом честно, не сваливал своей вины на других и даже жертвовал своими интересами, если видел возможность своим признанием выгородить из беды других… Но я повредил себе, я не сознавался во всем, и за это наказан был строже».