Текст книги "Катастрофа"
Автор книги: Мари Саат
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Он поспешил в прихожую, но затем остановился, сделал несколько глубоких вдохов и выдохов и, только почувствовав, что совершенно спокоен, медленно, размеренным шагом пересек прихожую и открыл дверь.
Перед ним стояла мать Илоны. Он понял это сразу, раньше, чем она успела назвать себя: одного роста с Илоной, чуть полнее; когда она вошла из темного коридора в прихожую, Олев увидел, что ее нежную кожу, щеки, как и у Илоны, покрывает легкий румянец, волосы такие же светлые и пышные; только глаза у нее были не скучающие, не безучастные, не испуганные; ее глаза – ясные темно-серые глаза – сияли и смело смотрели на него.
Какая женщина! – подумал Олев, смутившись от взгляда гостьи. Неужели на свете бывают такие женщины? Уж не в кино ли я? Мать Илоны? Со временем Илона тоже станет такой женщиной! И о н а пришла просить м е н я!
Сердце Олева переполняла гордость, когда он вел гостью в свою комнату. Та огляделась и едва заметно поморщилась. Олев догадался: она не курит. Марет морщилась точно так же, когда приходила к ним, отчасти потому она и ребенка своего не хотела приводить сюда. Что ж, вот и хорошо, подумал Олев – легче будет от нее отвязаться! И в то же время ему почему-то не хотелось оставлять плохого впечатления.
Он предложил гостье сесть в кресло справа от письменного стола, а сам устроился на стуле за столом. Таким образом теплый ласковый солнечный свет падал из окна на лицо женщины, его же лицо, когда он смотрел на гостью, оставалось в тени.
Мать Илоны немедля приступила к делу, заговорила непринужденно и плавно. То и дело она обращалась с вопросами к Олеву; Олев опускал голову, словно смущаясь, и отвечал «да» или «нет», смотря по обстоятельствам. В остальное же время его взгляд скользил по лицу женщины – слегка пылающему, – по ее позолоченным солнцем волосам, углублялся на мгновение в ее блестящие глаза, а затем опускался по гладкой, словно выточенной из мрамора шее, задерживаясь у острого выреза платья. Какая мягкая бархатистая кожа! И все еще покрыта загаром. У Илоны такая же кожа… А дальше что – белая полоска вокруг грудей?..
– Сама я – противница столь ранних браков, – услышал он ее слова.
Брак? С ней – пожалуй, чем плохо быть мужем такой женщины, вести ее, легко поддерживая под локоть, по залам, вполуха выслушивать комплименты в ее адрес, чувствовать зависть других и испытывать удовлетворение – потому что владеть такой женщиной значит сполна наслаждаться ее внутренним богатством, гармонией и уравновешенностью, с ней даже семейные ссоры – не ссоры, и уже одно ее присутствие поднимает тебя в собственных глазах. И тебе остается лишь одна забота – думать о себе, о своей позиции, о своей карьере, дабы достойно представлять ее, и это в то же время твоя обязанность, если ты хочешь, быть ее мужем. Илона может стать такой же, для этого у нее есть все задатки. Вот именно – м о ж е т! Илона – джунгли, дебри внутренних достоинств, в которых она сама запуталась. Сумеет ли она когда-нибудь раскрыть эти богатства – этого сейчас никто не знает. Она чего-то хочет, к чему-то стремится, несется куда-то, как тяжелый танк. Если она что-то задумает, выберет цель, то уж бросается вперед, сминая все на своем пути, не думая, горячась, – пока в конце концов не очнется на груде обломков. Если бы Олев и был в состоянии превратить ее в женщину, подобную той, что сидит напротив него, то какой ценой! Отдать все свои телесные и духовные силы ее усовершенствованию, чтобы потом все-таки стать ее спутником – но каким? Смертельно уставшим жалким шутом!
Нет, у Олева одна цель – идти вперед, и он никого не потерпит рядом с собой! В наши дни есть две возможности: либо отдать чему-то свою душу и стать таким образом шутом или великомучеником, либо идти вперед, ни с чем не считаясь, даже с тем, во имя чего ты идешь! До какого разорения довел свою страну Мао, но иначе он не стал бы «великим кормчим».
– Конечно, я прекрасно понимаю вас, куда проще иметь дело с т а к и м и девушками, которые не стремятся замуж, – сказала мать Илоны, чуть заметно поморщившись, и сделала такое движение, будто отогнала муху.
У Олева дернулась рука. Он понял и намек, и к кому он относится. И тут же едва не расхохотался: ох уж эти гордые женщины! Они так уверены, что все жаждут как раз их! У них не возникает и тени сомнения в этом, это для них аксиома! И им невдомек, что кому-то, быть может, нужен просто незатейливый уголок, даже не уголок, а прихожая, тамбур, через который постоянно кто-то проходит…
Олев почувствовал неприязнь к этой женщине.
– Кого вы имеете в виду под «такими»? – сухо спросил он.
– Кого я имею в виду? – воскликнула женщина, приходя в замешательство. Она на мгновение поднесла руки к лицу, затем сжала кулаки. – Господи, кого я имею в виду! Никого я не имею в виду! – Ее руки упали на колени, растерянный взгляд остановился на Олеве. Она продолжала быстро, умоляюще: – Ведь я пришла сюда говорить не о том, что я думаю, я надеялась на в а ш у помощь! Возможно, я рассчитывала на слишком многое: я же видела вас глазами своей дочери, ведь я вас не знала! Я надеялась, что если вы и испытываете более глубокие чувства к той, другой, то вы, по крайней мере из человечности, поможете моей дочери преодолеть все это!
– Как… как я могу помочь? – смущенно спросил Олев. Он и вправду этого не знал.
– Не знаю, – ответила и женщина, – может быть… Если бы вы поговорили с ней?
Олев внимательно посмотрел на нее и поразился: как быстро та сумела справиться с замешательством и полностью преобразиться – из надменной, хотя и сдержанной наставницы превратиться в озабоченную, нуждающуюся в совете женщину. Естественно, теперь она начнет взывать к совести Олева: что ей еще остается, как не сыграть в игру, основанную на взаимном доверии? Она умный человек и, уж конечно, понимает: если хочешь схватить поросенка голыми руками, то одного крика недостаточно. Ну а что делать Олеву? Продолжать притворяться капризным поросенком? Или показать себя с более благородной стороны?
– Я не могу, – начал он, с трудом подбирая слова, – говорить с вашей дочерью об э т о м… У меня перед той девушкой есть свои обязательства… они вынуждают меня… она не поняла бы меня… так как…
– Ах вот оно что, – понимающе протянула женщина.
Ясно, о чем она подумала! Слишком односложно, слишком пошло понимает она обязательства Олева! Да, конечно, если бы Олев заговорил о ребенке, о «долге чести», эта женщина ушла бы победительницей: из-за рокового стечения обстоятельств – из-за вывиха коленного сустава – я не могу продолжать с вами игру; правда, у меня по вашей дочери слюнки текут, как у щенка по косточке, но не видать мне этого лакомого кусочка, потому что я набедокурил… И тогда его пожалеют: жалкий неосмотрительный мальчишка!
– Да, – продолжал Олев, подавляя раздражение, – у меня есть обязательства, которые не принято считать обязательными, которые не обязывают жениться, которые фактически вообще ни к чему не обязывают, которые могут показаться смехотворными тем, кто не знает, кто не пережил… – Казалось, он снова пришел в замешательство, опустил глаза. – У этой девушки умерла мать, – сказал он, устремляя на женщину широко раскрытые глаза.
И тут же сам испугался своих слов: такой причины никто бы не стал приводить, такая причина даже самому себе кажется несерьезной. Но, к своему удивлению, он заметил, что и женщина испугалась, смутилась. И в отчаянии, словно хватающийся за соломинку утопающий, Олев продолжал, запинаясь, напряженно:
– Я не знаю… вам, конечно, это может быть смешно… Но я… ведь я нес гроб! Ваша дочь красива, очень красива, и у нее есть все – все! – Он тряхнул головой, провел пальцами по волосам, коснулся ладонью лица. – Она, эта девушка, – сказал он, подняв голову, – может быть, действительно «такая», как вы ее назвали, жалкая, у нее нет ничего, и теперь… и как раз поэтому! Как вы можете хотеть, чтобы теперь я бросил ее! Разве я могу это сделать? Если бы у вашей дочери больше не было…
Он не кончил фразы. Он схватился руками за край стола, посмотрел женщине прямо в глаза и вдруг почувствовал, как по его щеке поползло что-то мокрое. Женщина виднелась как в тумане; капля скатилась к уголку рта, он слизнул ее – она оказалась соленой. Устыдившись, что зашел слишком далеко, он вскочил и уставился в подоконник.
– Должен я объяснить ей это? – тихо спросил он.
Было слышно, как женщина за его спиной поднялась. Олев обернулся; щека высохла, но он чувствовал, как уголок рта все еще подергивается.
– Нет-нет, не надо, – сказала мать Илоны, – я сама. Илона взрослая девушка, она должна понять!
Женщина протянула руку для прощания. Олев взял ее, задержал на мгновение в своей руке – сухую теплую руку. И сама женщина – ее тело, глаза – излучали тепло и, пожалуй, неподдельное сочувствие.
Моя большая победа, подумал Олев, глядя на улицу. И вправду большая победа: убедить человека, что тот заблуждается, самому сформировать его мысли, даже более – сформировать свой образ в его мыслях!
Однако он почему-то не ощущал торжества победы. Женщина удалялась, там, внизу, под опавшими каштанами, растворялась в сером дожде, и Олев ощутил, как на него наваливается какая-то тяжесть, будто вовсе не та женщина, а сам он становится все меньше и меньше. Ему хотелось удержать ее, крикнуть ей вслед, что да, Сирье беременна, от одного художника, которому наплевать на это; Олев подобрал ее в какую-то минуту сочувствия, возможно даже слабости; да, он наверняка даже сожалеет об этом, но не может бросить человека, который теперь с надеждой ухватился за него… Женщина окончательно скрылась из виду.
Я слишком взвинтил себя, подумал Олев. И вдруг он показался сам себе гадким, презренным человечишкой.
Что это? – думал он с удивлением, разве я сделал что-нибудь не так, вопреки своим правилам? Нет, я оставил о себе самое лучшее впечатление, истец сам оправдал меня. Все как нельзя лучше. Ложь – лишь средство, и в данном случае она блестяще выполнила свою задачу. Все отлично… Но только ли средством оказалась она на сей раз – ведь ему самому эта ложь была нужнее. Для самого себя воздвиг он эту потемкинскую деревню, чтобы напустить туману… Да, если б он хоть раз увидел, что Сирье не может обойтись без него, что ее надо п о д н я т ь и з п р а х а! Никогда Сирье не станет просить его, виснуть на нем… Он смаковал свою ложь, свою несуществующую власть над Сирье, как какой-нибудь одряхлевший прожигатель жизни смакует сексфильм.
Он сгорал от стыда, метался по комнате, грыз кулаки… Но где доказательства, что это н е т а к? Очень может быть, что Сирье просто не решается позвонить ему! Стоит только Олеву пойти туда… К Сирье? Нет, тогда-то он и окажется в роли просителя. А сейчас положение таково, что Олев выставил девушку, а не наоборот! Он ни перед кем не разоблачил себя. Его позору, его бессилию есть только один свидетель – он сам.
Олев вернулся к окну. Внизу уже зажглись фонари. Дождь шел не переставая… Нет, не по тебе я тоскую, упорно повторял он сам себе. Это нечто другое… Правда, мне иногда нужна женщина, но для этого годятся и другие: есть девушки более гибкие и более красивые, стоит лишь оглядеться вокруг! Но ты мне нужна еще для чего-то, в чем другие не могут тебя заменить, они надоедают и раздражают, а это обратно тому, чего ищу я… Этот чертов дождь! Не дает думать! Дождь всегда лишал его спокойствия, а сейчас этот однообразный шум был просто невыносим. Да, именно в такие вот минуты ему нужна Сирье – когда все осточертело, когда он не может найти себе места.
Не саму Сирье, а покоя жаждет он, покоя, который приносит ему Сирье. Когда Сирье с ним, у него такое ощущение, будто он пребывает не здесь. И именно в это «не здесь» ему и хочется уйти. Оно гораздо дороже ему, гораздо ближе, чем весь мир! И вообще, что ему в этом мире близко?.. Зачем я вообще живу, ведь мне здесь ничто не мило? – спрашивал он себя со все возрастающим удивлением. Совершенно случайно заброшен он в этот мир, и он не только свыкся с этим обстоятельством, но и считает его само собой разумеющимся, мечется, стремится к чему-то, хотя все это ненастоящее. Настоящее лишь то, что находится по ту сторону, – там покой, замену которому он и ищет теперь в Сирье.
Широко раскрытыми глазами он смотрел в окно. Затем снова принялся ходить по комнате, остановился… Да, он знает: его появление на свет было случайным, даже нежелательным. Его не хотели! И это «не хотели» сохранилось в нем – как отчуждение и презрение ко всему посюстороннему… И Сирье, и твоя желанная карьера – все это не что иное, как огромная потемкинская деревня, сказал он себе с горечью. Ты построил ее из страха перед уходом в небытие, из страха перед тем, чего боятся все – и ты вместе с ними. Ну а теперь, когда тебе это ясно, ты все еще хочешь обманывать себя? Нет, перед другими можно лгать сколько угодно, а перед самим собой надо быть честным!
В его голове царила такая ясность, что ему стало страшно. Он метнулся к дивану, плотно вжался в его угол. Снизу, с улицы, в комнату струился свет фонарей. Ему было неуютно в этом полумраке, который стирал очертания мебели, делал предметы нереальными, заставлял напрягать зрение. Но этот полумрак, несший в себе что-то зловещее, в то же время защищал его от самого себя, как бы оттягивал время… Если б можно было заснуть сейчас, а проснуться утром, когда все заполнено естественным мягким светом… Постепенно до его слуха опять стал доходить шум дождя; стук капель бил по мозгам; ему казалось, будто кто-то тихонько, монотонно смеется над ним… Он вскочил и зажег свет.
Ну что же это в самом деле? – спросил он себя, щурясь от яркого света. Разве меня здесь что-нибудь удерживает?
Недобро усмехаясь, он прошел в ванную, открыл краны. Вода не должна быть слишком горячей, но и слишком прохладной тоже. Он вынул из коробки с фотопринадлежностями термометр и отрегулировал температуру воды – на тридцать семь градусов – это, пожалуй, подходяще; затем разделся. У матери валялось здесь множество бритвенных лезвий. Видимо, мать брила подмышки и бросала лезвия где придется. Некоторые из них, наверно, еще были пригодны к употреблению. Но Олев все-таки вынул из пачки новое лезвие «6 morning».
«Six morning thin gold…» – пробормотал он рассеянно и закрыл кран.
Воды не должно быть слишком много; наоборот, воды должно быть совсем мало – ведь не топиться же он собрался.
Почему считается, что люди кончают с собой в порыве отчаяния? Я, например, совершенно спокоен, даже доволен собой. Почему же не исправить совершенную ошибку? Если я знаю, что это единственное место, где мне было действительно хорошо, то почему бы тут же и не покончить со всем – теперь, когда я сам могу решать вопрос о собственном существовании. Правда, это не совсем то, но ведь и утроба матери была всего-то заполненным жидкостью сосудом.
Он поболтал в воде пальцем. Вода колыхалась, тихо манила. Сейчас он в нее погрузится, и вода постепенно начнет краснеть, терять свою прозрачность; он растворится в ней, согнув колени, и это мгновение навсегда останется с ним; никто, даже его мать не сможет лишить его этого мгновения.
Он согнул в локте левую руку и отвел назад кисть – не сильно, не так, чтобы мышцы напряглись, а в самую меру, так, чтобы ясно выступили вены и белый бугорок на сгибе. Он смотрел на эти две тонкие голубые линии под кожей: чудно – через них может вытечь кровь из всего тела. Но сможет ли он сделать порез? Он решил сперва попробовать: приложил лезвие к безымянному пальцу левой руки, так что показалось, будто оно врезается в плоть, правда, не очень глубоко, затем отвернулся и резко дернул.
Зачем я отвернулся! – упрекнул он себя. Порез получился неровным; потекла кровь и заструилась с пальца в ладонь, закапала на пол, заблестела темным пятном на блекло-красных керамических плитках. Он сунул палец в ванну. Вода вокруг пальца быстро окрасилась в красный цвет, палец приятно заныл. Он снова поднял руку и согнул ее в локте. Полоснуть – само по себе не трудно; это – как летом бултыхнуться в холодную воду, просто не следует тянуть.
Откуда-то послышалось странное повизгивание. Где-то совсем рядом. Олев ничего не понимал… и вдруг сообразил: собака тявкает! Собака мчится сюда, скользит по паркету; быстрые шаги – это мать чуть ли не бегом спешит сюда! Все еще сжимая пальцами лезвие, он растерянно оглянулся. Дверь была открыта! Он не закрыл дверь ванной на крючок!
Мать распахнула дверь; она стояла на пороге: глаза ее округлились от страха, рот открыт, губы дрожат.
Чего она уставилась на меня? – подумал Олев и вдруг догадался: палец ныл, с него капала кровь. Он попытался спрятать руку за спину, затем сообразил, что он голый и мать глядит на него; заметив под ногами подпрыгивающую и скулящую собаку, он вдруг разозлился: глупо, неприлично матери вот так врываться, глазеть на него, голого!
– Понабросала всюду своих лезвий! – крикнул он, чувствуя, как от обиды начинает дрожать уголок рта. – Я порезался!
Он вытянул руку и исподлобья враждебно уставился на мать.
– Как я теперь пойду в ванну, ведь из пальца кровь течет!
Мать вздохнула, растерянно покачала головой, пожала плечами и сказала:
– Господи! Кровь из пальца идет! Ну, давай перевяжу.
– Ладно, только накину что-нибудь.
– Что там стряслось? – услышал Олев, уже натягивая брюки, голос отца, доносившийся, кажется, из прихожей.
– Да нет, ничего, – раздался в ответ голос матери.
– Вот видишь! – сказал отец. – Я же тебе говорил… Вечно выдумываешь всякие ужасы… Пойду поставлю машину на место!
В комнате мать, возможно, раздраженная спокойствием отца, снова разволновалась.
– Почему ты собрался в ванну в такое неурочное время? – спросила она.
– Отчего же неурочное?
– Ну, среди ночи.
– Ах вот что, – сказал Олев. – Я подумал, что скорее засну после ванны…
– Заснешь? – удивилась мать. – А чем ты до сих пор занимался, что еще не спишь?
– Да так, гости были, только что ушли.
Мать молча перевязывала палец, но Олев чувствовал, что она настороже.
– Какие гости? – как бы между прочим спросила мать.
– Да свои… ребята…
– Олев, – сказала вдруг мать, уронив руки, – Олев!
Она заговорила быстро, будто стыдясь своих слов, зная, что Олеву ее слова неприятны:
– Мы ведь никогда ничего тебе не запрещали, гуляй со своими девушками – ведь и эта Сирье довольно милая, отцу она даже очень нравится… только не… только не с этими старухами!
– С какими старухами? – спросил Олев, искренне изумляясь. – С какими старухами?! – Он сокрушенно покачал головой: только мать могла додуматься до такого! – Ты думаешь, если б здесь была женщина, то она ушла бы среди ночи? Я же сказал: играли в бридж, пили кофе. Все было нормально. Даже пустых бутылок нет – можешь проверить! Даже пива не пили! Ты думаешь, какая-нибудь женщина согласится без бутылки?.. И вообще, почему ты так рано вернулась?
– Ах, я не знаю, – тихо ответила мать и махнула рукой, – гости уехали… Олев, сынок! – вдруг воскликнула она и залилась слезами.
Олев стиснул зубы, лицо его стало непроницаемей гипсовой маски: опять предстояла одна из тех сцен, которые он презирал больше всего на свете.
Но вопреки всем ожиданиям мать взяла себя в руки. Она убрала ножницы в коробку.
– Ну, иди теперь в ванну, – сказала она, коснувшись губами лба Олева.
Это было так неожиданно, необычно, так непохоже на ее ревнивые эгоистичные ласки, вызывавшие у Олева отвращение; это вышло так просто, словно мать благословила его…
Олев еще и в ванной не мог прийти в себя, он ошеломленно провел пальцем по лбу; затем закрыл дверь на крючок, снова разделся, сел на край ванны. И устало рассмеялся про себя.
СИРЬЕ села в трамвай у кинотеатра «Форум», ей не хотелось плестись пешком по давно надоевшему маршруту от института до дома: мимо универмага, по кишащей людьми улице Виру, через подземный переход к Балтийскому вокзалу… В трамвае было тепло. Радиаторы под сиденьями согревали ноги. Сирье села к окну; как волна набегал и спадал людской поток – одни входили, другие выходили, а ее место было похоже на тихую заводь в излучине большой реки. Рядом с ней уселся грузный мужчина с багровым лицом и тоненькой папкой в руках. На голове у него была маленькая тирольская шляпа; напротив него устроилась полная хмурая женщина с обвисшими бледными щеками, в ядовито-зеленом платке. Они как бы образовали защитную дамбу перед ее заводью. Сирье было жаль разрушать эту дамбу, и когда подошла ее остановка – Балтийский вокзал, – она поехала дальше. Ведь она может сойти и на любой другой остановке и поехать назад: не все ли равно, вернется она домой со стороны Ласнамяэ или со стороны Копли, важно лишь то, что в любом случае ей приходится возвращаться назад.
Остановки сменялись быстро. Как-то незаметно разрушилась и дамба перед ней; вагон опустел и, наконец, пустой и неуютный, обогнув небольшую, засаженную елями лужайку, снова начал постепенно наполняться людьми.
День был сумрачный; становилось все темнее. В окна хлестал дождь пополам со снегом. Снова проплыли мимо облетевшие каштаны, небольшая грязно-розовая булочная, затем перед глазами побежал серый дощатый забор. Он все бежал, бежал…
– Долго он будет здесь стоять? – услышала Сирье за собой ворчливый голос.
Только теперь она заметила: забор не кончается потому, что трамвай стоит у железнодорожного переезда. Через некоторое время проехал пыхтящий паровоз. В его иссиня-черном боку виднелся проем, из которого выглядывала розовая физиономия машиниста. Затем опять поплыли дома, заборы, деревья. У Балтийского вокзала возникла сутолока – здесь сменялись почти все пассажиры вагона. Сирье тоже чуть было не сошла, но тут вспомнила, что непременно должна повидать подругу, которая работает в обувном магазине на улице Виру. Она поехала дальше, и ей вдруг стало казаться, что трамвай тянется от остановки к остановке нестерпимо медленно.
Сирье быстро пошла по улице Виру. Мокрый снег залеплял глаза. Люди обгоняли ее, неслись навстречу; весело было мчаться прямо на них, а затем, в последнюю секунду, уклоняться в сторону, лавировать, подобно велосипедисту среди огромных самосвалов. Вишневое пальто, как плащ тореадора, металось из стороны в сторону, время от времени исчезая в дверях магазинов – старые покосившиеся каменные дома стояли здесь, тесно прижавшись друг к другу, в каждом из них на первом этаже был магазин, откуда на улицу струилось тепло – людской поток не давал дверям закрываться.
Вдруг Сирье ощутила на себе чей-то взгляд, почувствовала, что идет прямо навстречу ему, точно завороженный кролик, на которого пал выбор неизвестного чудовища; ноги ступали неуверенно, будто потеряв опору. Сирье подняла голову и очутилась лицом к лицу с Олевом.
«Не гляди на меня так», – хотелось ей сказать Олеву, но тот уже и не смотрел на нее так.
Казалось, Олев и сам смущен. Он напоминал большого пса, который не знает, то ли ему зарычать, то ли обрадованно завилять хвостом. Сирье не удержалась от улыбки. У Олева тоже приподнялся правый уголок рта.
– Привет, – буркнул Олев хрипловатым голосом.
– Привет, – беззвучно, одними губами выдохнула Сирье.
– Ты куда? – спросил Олев.
– Так просто, – ответила Сирье кашлянув, – гуляю.
Олев как будто весь ушел в свои мысли. Сирье уже решила, что Олев позабыл о ней и думает о своих делах и что ей, наверно, лучше потихоньку тронуться дальше, как вдруг Олев сказал:
– Ладно, я провожу тебя.
Он обнял Сирье за плечи и повел ее вперед, с той же естественной уверенностью, как еще в сентябре – точно между ними ничего и не произошло. Окна магазинов сияли огнями; с бархатисто-черного неба падал искрящийся белый снег; до Сирье вдруг дошло, что это первый снег.
– Хочешь, зайдем куда-нибудь? – спросил Олев.
– Хочу.
В баре надрывался проигрыватель, а может и магнитофон. Здесь стоял полумрак, на бездонно-черном потолке пылали круглые лампы – две ярко-зеленые и красная. С кончиков сигарет поднимался дым и повисал под потолком. Гул голосов то нарастал, то стихал, прорезаемый звонкими тонами музыки. Сумрачно блестела поверхность стола; на дне высоких бокалов искрилась золотистая жидкость; между бокалами лежала матово-белая рука Сирье. Пальцы Олева скользнули по ее руке; пальцы были холодные, и по спине Сирье пробежала дрожь. Она боялась шелохнуться – ей казалось, что она очутилась в святилище.
Мать Сирье лишь однажды видела Олева. Он заходил к ним домой. В связи с чем? Кажется, они собирались куда-то пойти и было еще рано. Или Сирье забыла что-то взять? Сейчас она этого не помнит. Но она ясно помнит, что происходило это сырым и ветреным днем в конце ноября, за месяц до того, когда ей сказали, что мать умрет, и шел мокрый снег.
Олев и Сирье сидели в тот раз в передней комнате, где были плита, стол, заваленный бумагами Сирье, стул, кушетка. Они сидели молча, как обычно, когда бывали вдвоем. Сирье полулежала на кушетке и не спеша курила. Олев сидел на стуле, нога на ногу, руки на коленях – одна поверх другой. Сирье не уставала удивляться Олеву: как он может так долго сидеть неподвижно, даже не мигая, и глядеть застывшим взглядом в одну точку?
Когда они вошли, мать возилась у плиты, но тут же ушла в другую комнату: она никогда не выходила оттуда, если у Сирье бывали гости.
Однако в тот раз она опять появилась на пороге, постояла – неуклюже повернув вовнутрь носки шлепанцев, потерла руки и сказала:
– Ты бы предложила гостю чаю!
– Олев, хочешь чаю? – спросила Сирье.
– Хочу, – ответил Олев подумав.
Тяжело вздохнув, Сирье поднялась с кушетки, подошла к плите и налила в стакан заварки и уже остывшей кипяченой воды…
– Положи варенье тоже, – сказала мать.
– Да-да, – буркнула Сирье.
Мать наблюдала, как Сирье наливает чай, покусывала губы, украдкой проводя по ним языком, и без конца потирала руки, как метрдотель в ожидании высоких гостей.
– Ты могла бы испечь что-нибудь, – заметила она, когда Олев взял стакан.
Сирье недовольно фыркнула.
На следующий день мать принялась расспрашивать, кто был этот парень.
– Ах, так его отец профессор? – почтительно сказала она.
Честность и ученость – это были две черты, которые мать глубоко ценила в людях.
– А Олев сам тоже любит учиться? – допытывалась она.
– Господи, да он ничего другого и не делает, только зубрит, – устало ответила Сирье. Она почему-то всегда начинала испытывать вражду к парням, которые хоть немного нравились ее матери.
– Вот видишь, – сказала мать. – А где он учится?
– На экономическом.
– Это дельная профессия, – сказала мать, обращаясь к Сирье и затем к отцу: – Подумать только, какой серьезный парень! И не отрастил себе длинные космы, как эти горе-художники! Как только наша девочка смогла заполучить такого дельного парня?
И добавила, лукаво улыбаясь:
– Посмотрим, сумеешь ли ты его удержать!
Сирье хмыкнула и ушла в другую комнату. У нее не было никакого желания шутить. Она сидела на кушетке, кусая губы и глотая слезы от обиды и унижения: мать обладала особым даром унизить и себя и дочь, низвести ее чуть ли не до уровня прислуги, и непременно перед таким человеком, который матери самой очень нравился.
Сейчас Сирье снова видела перед собой мать, как она стоит в дверях, потирая руки, правое плечо чуть выдвинуто вперед, как бы в ожидании удара. Предложи гостю чаю…
Она ведь желала мне добра, подумала Сирье, неожиданно пожимая руку Олева. От всей души желала добра и боялась за меня. Никто никогда больше не будет так беспокоиться обо мне, словно я – это она сама… или даже еще больше…
Сирье взглянула на потолок, где сливались зеленые и красные огни.
Я люблю того, с кем о н а хотела видеть меня! – подумала Сирье.
– Я в самом деле люблю его и не хочу с ним больше ссориться, – говорила она спустя несколько дней Аояну.
– Ну что ж, – ответил тот; его пальцы скользнули по руке Сирье от плеча к кисти, и теплый взгляд карих глаз скользнул вместе с ними, – я рад за тебя. А то я уж стал бояться, что мешаю тебе в твоих отношениях с парнями.
Он ковыляя отошел в сторону и встал спиной к Сирье. Позади него оставалось просторное помещение с тахтой, мольбертом и двумя допотопными отопительными рефлекторами; перед ним стоял огромный шкаф с приоткрытой дверцей, набитый до отказа никому не нужными бумагами и разным барахлом.
– Но ведь ты могла бы иногда и сюда заходить? – спросил он, снова оборачиваясь к Сирье. – Если тебе захочется поболтать или просто поваляться на широкой тахте. Или это настолько дурно, что нельзя?
– Не знаю, – ответила Сирье.
Она уже все решила, когда шла сюда, а теперь снова засомневалась. И правда, что плохого в том, если она здесь полежит или поболтает? Если ей здесь хорошо, то что же в этом плохого? Что вообще плохо само по себе? То, что приводит к плохим последствиям. Если бы она могла приходить сюда так, чтобы никто, особенно Олев, об этом не догадывался, то не было бы ничего плохого и в том, что она здесь делает. Даже наоборот, все стало бы гораздо лучше, потому что в этом помещении в нее вселяется радость, на душе становится легче; когда она возвращается отсюда, она терпелива и снисходительна ко всем, даже к Олеву… Плохо не то, что она сюда приходит, плохо то, что все может раскрыться. Но если уж что-то должно выйти наружу, то этому невозможно помешать: с какой стати она разрешила Аояну подвезти ее до дому в тот вечер, разве она мало одна-одинешенька ходила по темным улицам городской окраины – чего же она вдруг испугалась? И зачем Аоян вылез из своего «москвича»? И откуда там вдруг, словно призрак, появился Олев? Все это какая-то путаница, и помешать такому совпадению Сирье уж никак не сумела бы.
Сирье ходила по комнате в расстегнутом пальто – она его не сняла, ведь зашла-то на минутку…
– А вдруг ты его все-таки не любишь? – спросил Аоян, будто подзуживая ее.
Сирье подняла голову и посмотрела на него, раскрыв рот.
– Ох, и не знаю, – сказала она, тяжело опускаясь на стул. – Я не думаю о нем и даже почти не вспоминаю, но когда он рядом, я вся в его власти. Он такой представительный. С ним интересно. У них большая квартира… ужасно высокие потолки… и к ним можно подниматься на лифте… У всех квартир в их доме такие шикарные двери – резные, а вместо дверных ручек диски из зеленого стекла…
И еще Сирье любила ездить на машине, особенно в темные вечера, когда мимо проносятся вереницы огней. Прошлой зимой Олев довольно часто спрашивал у отца машину, и они отправлялись кататься. Сирье любила брать с собой и собаку. Сидя на заднем сиденье, она держала светло-коричневую собачку на коленях и гладила ее – сейчас собака была ее единственным другом и утешением; во время этих поездок Сирье становилась светской дамой – искательницей приключений, а Олев – министром внутренних дел какого-то крупного государства, да, либо канцлером, человеком, который обязан взвешивать каждый свой шаг; и вот Олев мчится с ней по пустынному зимнему шоссе, в ночь; на каждом перекрестке может выскочить машина с преследователями, но ради Сирье Олев готов пойти на самый отчаянный риск, потому что он без ума от нее…







