Текст книги "Катастрофа"
Автор книги: Мари Саат
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Истопник расхохотался.
Инга непонимающе посмотрела на него и выбежала вон. Вслед за ней по коридору несся дикий смех – громкие раскаты дяди Рашпиля и звонкое кудахтанье Эстер…
Только не в раздевалку – там, наверно, полно детей! Инга взбежала вверх по лестнице и проскользнула в дверь актового зала. Зал был пуст. Она постояла, опустив руки; затем медленно, усталым шагом подошла к окну; выглянула наружу – и на улице было пусто: только шли люди, ехали машины, стояли дома… И вдруг ее осенило: так ведь дядя Рашпиль сам из тех, кто кидает другим в рот шарики, – на него они и не могут подействовать!..
Катастрофа
ОЛЕВ бредет по лесу. Высокий, худощавый, смуглый, он ступает неторопливым широким шагом, заложив руки за спину и подавшись вперед, словно преодолевает ливень, но погода тихая, настолько тихая, что не шевельнется даже хвоя на соснах.
Неподалеку от него семенит маленькая светло-коричневая собачка: то забегает вперед, то отклоняется в сторону, что-то вынюхивает в кустах, задирает левую лапу, а затем спешит за хозяином, деловито опустив нос к земле.
Когда мать принесла собаку, Олев заявил: «Держать в городе собаку! Да это настоящее варварство, уж лучше кормить голубей на площади Победы!» Его раздражают все крохотные, беспомощные или глупые существа, все то, что не имеет конкретного применения; Олев терпеть не может комнатных собачек, при их виде у него мурашки пробегают по спине. Конечно, с другой стороны, собака – неплохое средство самовоспитания. Олеву нравится воспитывать себя: изучать скучные предметы; начать курить, чтобы тут же бросить; притвориться другом собаки и, вместо предвкушаемого удара, погладить ее… Впрочем, собака, наверное, никогда и не считала его другом – это и ни к чему, но хозяином – да. Олев – единственный, кого собака слушается. Стоит ему лишь раскрыть фотосумку, взглянуть на собаку, нахмурить брови, и та – прыг! – уже в сумке. Каждый раз, когда они ехали на дачу, Сирье упрашивала взять собаку с собой. И, заведя мотоцикл, Олев сажал ее в фотосумку. Когда же они отправлялись на отцовской машине, Сирье брала собаку на руки. И что она так привязалась к этой собачонке? Непонятно. Правда, Олев совсем не знает Сирье – она живет в каком-то своем, замкнутом мире: даже будучи с Олевом, она все равно как бы стоит в дверях, на пороге; за спиной у нее остается некое недоступное для Олева пространство.
Олеву никак не удается подчинить ее себе, взять над нею верх.
Вот еще вчера он заставил Сирье ходить здесь, в зарослях кустарника, голой. А сам, перекинув через плечо пальто девушки, шел за нею, обгонял ее, подстерегал с фоторужьем. Любимое занятие Олева – снимать обнаженную натуру. Подобную «охоту» с фотоаппаратом он считает весьма полезной: модель непринужденно ступает по лесу, то исчезнет среди кустов, то вновь неожиданно появится. Никогда не угадаешь наперед, какой ракурс ты схватишь, но в любом случае позы естественны, не наиграны. Снятые таким образом серии Олев потом раскладывает на полу и изучает. И каждый раз в них открывается что-то новое, не замеченное прежде; всего этого заранее не предугадаешь, не добьешься искусственной комбинацией света и тени, модели и фона…
Вдруг ему почудилось, что Сирье и теперь может в любую минуту появиться из-за кустов, словно заяц или косуля, появиться и тут же исчезнуть, лишь хрустнут ветви, скатятся капли с листьев, задрожат паутинки…
«Она только притворялась независимой, – думает Олев, – ведь пальто ее было у меня на плече! Она была связана со мной этим пальто! Что она стала бы делать, если б я ушел? Заплакала, раскричалась? Интересно было бы посмотреть!»
Конечно же, это ребячество, он только унизил бы себя в глазах Сирье; но теперь все это уже не имеет никакого значения; главное – Сирье так ни разу и не обнажилась перед ним, ведь не одна одежда прикрывает человеческую наготу.
Всякий раз, когда он видел, как дрожат от волнения губы Илоны, видел ее широко раскрытые глаза, он ощущал какое-то удовлетворение и тщательно пытался скрыть его, впрочем, как и все свои чувства. Сирье ему случалось видеть радостной, даже отчаянно веселой, но ни разу ему не удалось заставить ее плакать. А если она и плакала, то только не из-за Олева, не о нем. Да и любила ли его Сирье когда-нибудь, хоть немного? Чуть сильнее, чем кого-либо другого? Раньше, даже прошлой осенью, он счел бы этот вопрос дурацким, бессмысленным; в то время подобный вопрос вообще не мог прийти ему в голову.
Минувшей осенью Олев как-то поздним вечером направился к дому Сирье. Они не уславливались о встрече, да в такой поздний час он, конечно, и не стал бы заходить к ней. Просто ему нравилось бродить по старым улочкам Пельгулинна, по аллеям серебристых ив вдоль рядов двухэтажных деревянных домов. С ним была собака. Он представил себе, как было бы здорово, если б Сирье шла сейчас домой, все равно откуда, обрадовалась и склонилась над собакой. Олев собаку недолюбливал, но ему нравилась Сирье, когда она держала ее на руках. К тому же собака неплохой предлог, если повстречается Сирье: он не собирался к дому Сирье, это собака потянула его сюда, собаке захотелось повидать Сирье; а Олеву все равно куда идти, вот он и пошел на поводу у собаки.
Сирье стояла в дверях своего дома и с кем-то целовалась. Олев остановился, не зная, что делать – отвернуться ли, пойти назад? А вдруг Сирье случайно заметила его, тогда это было бы похоже на бегство. На мгновение им овладела ярость, ему захотелось подойти к целующимся и разом поставить все на свои места. Но тут оба неожиданно обернулись в его сторону. Мужчина оказался тем самым чудаковатым горбуном – художником, который, кажется, работал по стеклу; Олев не раз видел его, когда заходил за Сирье в институт, Сирье даже назвала его как-то своим учителем. Олев вдруг осознал, что стоит носками внутрь; рядом собака, жалкая псина, – он кивнул в знак приветствия и прошел мимо.
В принципе, случившееся не поразило его. Он, по правде говоря, не верил в женскую преданность. Женщину надо постоянно завоевывать; будь то личное обаяние, сила или деньги, ее необходимо подчинять своему влиянию, не давать ей думать и смотреть по сторонам – только тогда она будет верна. У Олева на это не было времени, он должен трудиться: учиться, думать, подолгу бывать наедине с собой. И женщины и фотография – всего лишь развлечения, – это он внушил себе уже давно. Сирье оказалась лучшим вариантом среди ей подобных, а вовсе не целью! И если Сирье полагает, что ей уделяют слишком мало внимания, – в чем она совершенно права, – то пусть встречается с тем, у кого есть для нее больше времени, с кем угодно.
Но это же не кто угодно, а горбун! Мужчина средних лет с красивым до приторности лицом, с большим горбом на месте правой лопатки, обрюзгший; в довершение всего он хромал, опираясь при ходьбе на палку. И наверняка у него семья!
Олев почувствовал себя уязвленным, оплеванным.
Сирье, подумал он, как ты можешь? Неужели не нашлось никого получше? Или тебе все равно с кем?
А может, все гораздо сложнее? Вдруг Сирье не поверила, что у него с Илоной все кончено, что Илона, в сущности, была для него только моделью – когда Сирье не оказалось под рукой? И теперь Сирье в таком отчаянии, что ей все равно, с кем искать утешения, и она даже не замечает, что у того, кто заменил Олева, горб или вставные челюсти?
И как могла, как могла ты подумать, что у меня есть время для кого-то другого, если и для тебя-то у меня толком нет времени? – мысленно упрекал он Сирье, направляясь встречать ее к институту.
Олеву нравилось это здание, его длинные сумрачные коридоры. Он вошел в класс, табличка на дверях которого указывала, что тут познают искусство обработки стекла, – обычно по понедельникам Сирье можно было застать здесь с утра до позднего вечера. Олев не волновался, что может встретить того горбуна – тот обязан вести себя как преподаватель. Но в помещении, кроме Сирье и еще двух студентов, никого больше не оказалось.
Сирье вышла в коридор какая-то взъерошенная и остановилась перед Олевом. Это позабавило Олева, потому что Сирье двадцать один, она на год старше Олева, а стоит перед ним, как провинившаяся школьница.
Олев проглотил комок, застрявший в горле, и сказал:
– Твои последние снимки готовы, если они тебя интересуют. Кое-что я увеличил на матовой бумаге.
Сирье, уставившись в пол, перебирала пряди прямых светлых волос. Волосы доходили ей до груди, а груди обрисовывались под платьем, напоминая козье вымя. Сирье упрямо, а может беспомощно, молчала.
Олев почему-то снова глотнул и продолжал:
– Если тебе интересно, можешь зайти ко мне сегодня, сейчас.
– Да, – тихо ответила Сирье.
На улице он обнял Сирье за плечи. Сирье не сбросила его руки, а в комнате охотно ответила на поцелуй, так, во всяком случае, показалось Олеву.
– Тебе хорошо со мной? – спросил он сразу же после поцелуя.
– Да, – еле слышно отозвалась Сирье.
– Тогда кончай с этим!
– С чем? – спросила Сирье с таким изумлением, будто не понимала, о чем идет речь – о коробке с красками или какой-нибудь легкомысленной подруге.
– С чем! – передразнил ее Олев. – Отлично знаешь, с этим горбуном!
– С какой стати мне надо кончать с этим горбуном? – спросила Сирье, сузив глаза, как разъяренная кошка.
Потому что он горбун! – чуть не крикнул Олев. Но тут же у него промелькнуло (а может, он уловил это в вопросе Сирье): ведь человек интеллигентный не имеет предубеждений ни к горбатым, ни к неграм, ни к китайцам. И он сказал не совсем уверенно, слегка запинаясь:
– Потому что он не мужчина!
– Он мужчина! – бесстыдно заявила Сирье.
Олев уставился на нее: значит – это уже установлено! Он вынул из кармана пачку сигарет, но сигарету достать не смог.
– А я… – начал он и тут же забыл, что хотел сказать.
Сирье неожиданно пожала ему руку.
– Ты? Ты не думай, что он тебе помешает, он тебе не помеха, так мне с тобой еще лучше…
Олев оттолкнул Сирье.
– Что ты хочешь этим сказать? – спросил он, чувствуя, как хрипнет от ярости.
Сирье со страхом смотрела на него. Да, тогда Сирье была сама не своя, но и сам он был чересчур возбужден, чтобы заметить это; он невольно сжимал и разжимал кулаки, сжимал и снова разжимал их.
– Да ты, – начал он, но не сказал, кем он считает ее. Он способен был говорить грубости, пошлости, когда бывал более или менее спокоен, но в припадке ярости он подсознательно стремился вновь обрести равновесие; на мгновение в голове у него загудело, затем пальцы снова расслабились.
– В тебе нет ни капли порядочности, – проговорил он наконец устало, только бы закончить начатую фразу.
Сирье посмотрела на него с удивлением и вдруг рассмеялась. Рассмеялась настолько непосредственно, что показалось, будто теплый дождь пошел.
– Ты всегда говоришь так странно… – сказала она.
Олев поднялся с ручки кресла, на которую машинально присел, повернулся и стал смотреть в окно, скрестив на груди руки.
– Уходи, – велел он. Выгоняя Сирье, он хотел хоть как-то восстановить чувство собственного достоинства, потому что Сирье и так уже ушла. Но Олев надеялся, что она все-таки услышит его слова.
Он все еще н а д е я л с я и с ужасом отмечал про себя, что все его мысли связаны с Сирье. Он все еще чего-то ждал: он не мог поверить, что Сирье больше не вернется.
Днем еще было ничего; днем, в институте, он почти не вспоминал о ней, а если и вспоминал, то тут же начинал убеждать себя, что «любовь» – это только определенная доля секса и привычка, просто следует разложить ее на составные части, а затем по отдельности подавить их в себе. И вообще днем, на трезвый взгляд, всякие движения души казались не заслуживающей внимания ерундой. Но вечером, когда он ложился в постель, его самоуверенность и трезвость оставались на спинке стула вместе с брюками.
– Сирье, – шептал он, – я же люблю тебя!
Но тут он вспоминал, что любви не существует, и поправлял самого себя: ладно, я не знаю, но ты мне нужна! С тобой мне спокойно, мне хорошо быть с тобой, просто сидеть, молчать…
– Знаешь, – в одиночестве лежа в постели, поверял он Сирье свои сокровенные мысли, – порой мне кажется, что когда-то я бывал в иных местах, там, где мне было хорошо. А этот сухой легкий воздух и люди, мертвые вещи и этот ветер, резкий ветер – они враждебны, жестоки, они утомляют; с тобой же мне хорошо, будто я снова там…
Он пытался вспомнить, что это было за место, где ему больше никуда не хотелось. Но тщетно.
– Нет, – говорил он, глядя широко раскрытыми глазами в потолок.
Нет, было еще что-то, не только потребность в половой жизни или просто привычка, отчего он именно с Сирье, и только с ней, чувствовал себя свободно – всегда, и как только они познакомились, и в дальнейшем. Пожалуй, даже свободнее, сильнее, чем когда бывал один… Как раз тогда, когда он стоял на высоком каменистом обрыве и его расслабленная рука отдыхала на плече у Сирье, как раз тогда его мысли и мечты текли свободно.
Ему нравилось стоять высоко, особенно на том крутом обрыве при заходе солнца. Тогда он чувствовал себя всесильным. Он словно видел перед собой всю землю: закопченные промышленные города с высокими дымящими трубами; широко раскинувшиеся поселки; заболоченные луга вперемежку с лесами и полями… Эта земля создана для него, он д о л ж е н объять ее; он должен достичь вершины, какой бы высокой она ни оказалась, он будет карабкаться на нее до тех пор, пока сможет, пока будет жить! Он презирает маленьких, незаметных людей, живущих в своем доме в каком-нибудь небольшом городишке и довольствующихся нудной работой. Эти люди недостойны жить! И хотя они этого и недостойны, они все-таки должны быть, чтобы ими можно было управлять. Они копошатся в сети, прилепившись один к другому в водовороте своих взаимоотношений. Ему хочется встряхнуть эту сеть! Он презирает мелких карьеристов, стремящихся урвать каждый свою долю. И это – его доля, он это чувствует! С детских лет он как-то по-особому относился к людям: он боится их, и именно поэтому они влекут его. Нет, он боится не отдельного человека, а стада, толпы. Он никогда не страшился экзаменов, учителей, преподавателей в институте, он боялся своих сверстников. Каждый день учебы был для него словно выход на сцену. В первые школьные дни у него даже повышалась температура – так много детей было вокруг; теперь-то он уже привык, садится утром в теплый троллейбус или трамвай и отправляется в институт, как бывалый воин в бой – но все-таки как в бой. Вся его жизнь походила на сражение по поводу трех вопросов: удастся ли ему сохранить независимость, имеют ли вес его слова, удачлив ли он. Не честолюбие, не явное стремление к власти гонят его вперед, а некое особенное чувство, которое направляет его как бы извне – оно вроде бы и не является его собственной волей, но оно разрастается буквально в чувство вины, если он не делает всего, что в его силах, чтобы идти вперед!
Именно там, на высоком обрыве, когда его рука отдыхала на плече Сирье, это чувство захватывало его прямо-таки со сверхъестественной силой, и он начисто забывал о Сирье, которая стояла рядом с ним. Но ведь это-то и важно? Илону он не мог не замечать, не мог забывать о ней. Ее походка, запах, – приторный запах, как ему стало казаться впоследствии, – к ним невозможно было привыкнуть, они оставались чужими, подавляли его тем сильнее, чем больше он соприкасался с Илоной.
Когда-то он вроде восхищался походкой Илоны? Сирье скользила вперед, а Илона, как ему тогда казалось, ступала, величественно покачиваясь. Шагая рядом с ней, Олев воображал себя погонщиком верблюдов, который ведет через пустыню сказочный караван.
С Илоной он познакомился в начале прошлого лета, когда Сирье трудилась в студенческом стройотряде. Как-то Олев поехал к морю. В то буднее утро на пляже было пустынно – время отпусков еще не наступило. У Олева болталось на плече фоторужье. У него вошло в привычку носить фотоаппарат с собой – вдруг увидишь нечто такое, что захочется запечатлеть, и будет жаль, если не сможешь.
Тут он заметил на берегу девушку. Припекало солнце, девушка лежала на песке, покрытая легким загаром, влажная и прохладная, как спелая дыня. Из-под коричневой косынки, повязанной на голове тюрбаном, выбивались густые русые волосы. Девушка лежала на спине, закрыв глаза, и Олев с удивлением заметил, что бикини ей идет. До сих пор он считал, что купальники неэстетичны, уродуют естественные линии тела. Теперь же он видел девушку, которой бикини что-то прибавляло: темно-коричневые полоски подчеркивали стройную, мягкую, удивительно плавную линию бедер и свежую пышность бюста.
Обнаружив, что ее фотографирует какой-то незнакомый парень, Илона как-то по-девчоночьи запаниковала и попыталась любой ценой заполучить негативы. Такое ребячество представляло собой разительный контраст с ее зрелым телом.
Илона только что окончила школу, ей исполнилось восемнадцать, и она была невинна. Казалось, она тщательно берегла себя, как некую редкую драгоценность. А затем, в те августовские сумерки, когда пиликали кузнечики и сквозь шорох листвы, сквозь стебли тысячелистника от земли донесся едва уловимый запах крови, она призналась Олеву, что он единственный, кто у нее когда-либо был или будет. Что она терпеть не может мальчишек, которые упорно шлют ей записочки, звонят по телефону… И вот явился Олев и сказал: «У вас удивительно плавная линия бедер. Отчего вы пожимаете плечами? Не поднимайте их, они у вас и так высокие!» И с этой первой же фразы Илона поняла, что она принадлежит одному только Олеву.
В сентябре вернулась из стройотряда Сирье. Олев обещал навестить ее там, но лето пролетело быстро. Он объяснил все своей ленью: Сирье прислала ему с острова Хийумаа вызов на въезд в пограничную зону, а он поленился пойти с ним в милицию – там всегда такие очереди. К тому же один из цилиндров в его мотоцикле то и дело барахлил: он стал разбирать мотор, дошел до контактов, но те оказались в порядке. На большее у него не хватило терпения, а пускаться в дорогу на неисправном мотоцикле не хотелось. Просить машину у отца тоже не было желания: он не любит просить, все равно что или кого, в особенности своего отца, от которого он и так зависит материально. И он не любит выслушивать все эти нравоучения и наставления – как въезжать на паром и как съезжать с него; не любит он и того, что ему назначают точный срок для возвращения. Он любит точность, даже слишком любит, и именно потому ему не хотелось обещать ничего точно – всегда что-то может помешать, и тогда придется нарушить обещание, а это ему было не по душе.
Отец, конечно, не запретил бы ему взять машину, он никогда не запрещает, но каждый раз у него такой вид, будто он провожает свою машину на свалку. Для отца машина значила, пожалуй, больше, чем для львицы ее детеныш. Отец способен потерять на улице галстук или портфель, стекла очков у него мутнее грязного стакана – едва ли он видит в них лучше, чем без очков, – но машина у него должна быть в полном порядке. Вообще-то Олев знал, как заслужить доверие отца: он должен считать эту машину своей. Отцу х о ч е т с я, чтобы это была их машина, чтобы Олев не спрашивал, м о ж н о л и ее взять, а просто брал, когда машина свободна, – как ее совладелец. И чтобы заботился о ней как хозяин, любил бы машину, как и сам отец. Однако Олев не хотел считать чужое своим. Он не любил чинить чужие вещи так же, как не любил давать советы при игре в бридж; он считал унизительным предлагать свои услуги там, где и без него прекрасно обойдутся.
Итак, причин не ехать нашлось достаточно. И все же, стоя на трамвайной остановке в ожидании Сирье, чтобы пойти с ней в кафе «Тульяк», он был вынужден признаться себе, что, несмотря на барахлящий цилиндр, он накатал за лето две с половиной тысячи километров, усадив на заднее сиденье Илону, а дальше контактов он не успел добраться потому, что на даче, в переделанном из сарая темнике, без конца печатал фотографии Илоны.
И вот, снова сидя напротив Сирье, он почувствовал, будто и сам только сейчас возвратился домой из дальней поездки. Его охватило какое-то смешанное ощущение тихой светлой радости и легкого утомления, наплывавшей медленными волнами расслабленности. Из окон кафе виднелась ярко-зеленая трава; подальше, за холмом, между серебристыми ивами поблескивало море. Удивительно легко, удивительно спокойно было сидеть вот так, напротив Сирье, смотреть на нее и на столики, на ее мягкую улыбку, на толстые ветвистые ивы, будто застывшие в прозрачном сентябрьском воздухе. Все остальное исчезло где-то вдали – столь незначительное, мизерное рядом с этим великим покоем.
Об Илоне он вспомнил не раньше, чем она дала знать о себе телефонным звонком.
– Почему ты мне не звонишь? – раздался в потрескивающей трубке властный голос Илоны.
Олев не нашелся сразу, что ответить. Лето осталось позади, и ему казалось, что позади осталась и Илона. Начались лекции, вдруг появилось множество дел, надо было играть с друзьями в бридж, и вообще – для Илоны вроде бы и времени не оставалось…
– Не знаю… – неуверенно ответил он наконец.
– Ну ладно, – сказала Илона и назначила Олеву свидание.
Олев в сердцах бросил трубку на рычаг. Девчонка предписывала ему, когда прийти на свидание, и к тому же беспрекословным учительским тоном! Но он все-таки пошел, пошел лишь для того, чтобы поскорее покончить с этим делом. Строго говоря, он ничего против Илоны не имел, потому что в общем-то не видел в девушках разницы; но когда одна из них начинает что-то требовать, да еще таким тоном, то пора кончать.
В воскресенье утром, завязывая галстук, он прикидывал, о чем говорить при встрече. Но в конце концов решил: «Сориентируюсь на месте», – ведь в конечном итоге безразлично, что говорить и говорить ли вообще, результат мог быть только один – в этом Олев не сомневался.
Илона ждала его на ступенях у касс филармонии. Она еще не умела опаздывать, даже теперь, когда, по всей видимости, была сердита на Олева.
– Так куда мы направимся? – спросил Олев, привычно обнимая девушку за плечи.
Илона сбросила его руку и повторила свой вопрос:
– Почему ты не звонил мне?
В ее тоне было что-то такое, что привело Олева в замешательство.
– Я звонил, но тебя не было дома. Так что теперь твоя очередь звонить мне, – сказал он и почувствовал, как с этим уклончивым ответом его уверенность проваливается в какую-то глубокую яму: это была ложь, она лишь оттягивала объяснение.
– Кто эта девушка? – спросила вдруг Илона как-то на редкость язвительно, будто требуя, чтобы Олев смутился, смешался.
– Какая девушка? – спросил Олев, нахмурившись.
Самоуверенность начала потихоньку возвращаться – похоже, Илона совершила промах.
– И много у тебя таких, с кем ты ходишь по улице в обнимку?
Только теперь Олев полностью осознал ситуацию. Действительно, на днях он, кажется, прошел мимо Илоны, обхватив своей длинной сильной рукой Сирье. Ясно, Илона не только возмущена тем, что о ней забыли, она еще и ревнует, прежде всего – ревнует. Так что если у Илоны хватит гордости, если она не начнет скулить…
– Нет, их у меня не много, – ответил Олев; он чуть было не сказал – одна, но такой ответ был бы не совсем точен – ведь он только что попытался обнять Илону.
– Ты думаешь, я потерплю это? – спросила Илона непривычно высоким голосом – в общем-то спросила тихо, но показалось, будто она кричит.
– Это уж твое дело, – буркнул Олев.
– Что? – воскликнула Илона, вскинув брови.
– Сколько у меня девушек – это мое дело; ну а потерпишь ли ты – это твое дело, – отрезал Олев. Он стоял, выпрямившись в полный рост, и смотрел на Илону сверху вниз, словно господь бог, являющий человеку действительную картину мира.
Илона, широко раскрыв глаза, в смятении глядела на него, а затем бросилась прочь. Олев проводил ее глазами и удивился, что ничего не чувствует – ни раскаяния, ни жалости, ни вины, ни даже презрения или радости победы; лишь что-то спирающее дыхание, давящее, что всегда исходило от Илоны, – а теперь и это стало отдаляться, становилось все меньше. Он вдруг заметил, что дождь кончился, сквозь облака просвечивает солнце, легкий ветерок ерошит волосы и рябит лужи.
Спустя несколько дней – Олев только что вернулся домой и снимал в прихожей пальто – раздался звонок. Олев поспешил открыть дверь и оказался лицом к лицу с Илоной.
– Олев! – тихо сказала Илона, и из ее глаз полились слезы.
– Илона! – испугался Олев.
Он быстро втянул ее в прихожую, захлопнул дверь и принялся судорожно шарить по карманам.
– Илона! – шептал он. – Ради бога, все что угодно, только не это!
Матери, по-видимому, не было дома, не то она бы уже выглянула в прихожую; наверное, гуляла с собакой – в квартире стояла тишина… Девушка, льющая слезы на пороге их дома, плачущая из-за ее сына – лучшей темы для пересудов не придумаешь: у матери было прямо-таки болезненное пристрастие посвящать подруг в тайны своей интимной жизни, разбирать по косточкам мужа, вмешиваться в частную жизнь сына, во взаимоотношения дочери с зятем… Наконец Олев нашел носовой платок, хотя, возможно, это и была тряпка для обтирки мотоцикла. Но к чему он? Олев провел платком по лицу Илоны, быстро стянул с нее пальто, втолкнул девушку в свою комнату и запер дверь на задвижку. Ну вот, здесь она пусть хоть воет. Если мать и подойдет к двери подслушивать, она почувствует себя слишком оскорбленной, чтобы что-то у с л ы ш а т ь: сын запирается от матери – это единственное, что запомнилось бы ей, да еще и на долгое время.
Олев принялся ходить взад-вперед по комнате.
– Олев, – повторяла Илона, сжавшись в уголке дивана, – ведь ты не бросишь меня просто так?
А почему бы и нет? – чуть не спросил Олев. К чему усложнять, к чему – если все и без этого понятно?
И вдруг его будто шилом кольнуло: сейчас Илона заявит, что она беременна! Она готовится сказать ему об этом, потому так и заламывает руки…
Олева бросило в жар, в висках застучало. Не может быть! Лишь дважды была такая опасность, но это было давно, с тех пор целая вечность прошла! А вдруг? Как-то Олев дал себе слово, что в таком случае женится, на любой девушке… И он никогда не нарушал данного слова. Да он ли виноват? Чушь, у Илоны нет другого. Из-за двух раз, всего лишь из-за мимолетных, забытых уже двух раз – и такая кара. Это равносильно смертной казни через повешение за мелкую кражу! Но если Илона не ждет ребенка, то он никакой ответственности не несет, разве что моральную… Впрочем, если бы удалось внушить Илоне, что она с а м а желает избавиться от бремени, больше Олева желает, а Олев, в сущности, лишь поддерживает ее, то позднее это бумерангом бы вернулось к ней: Илона уничтожила нечто святое, чистое, что было между ними, убила в себе Олева! Да, прежде всего надо убедить ее в этом, напомнить, что она еще так молода, что не следует хоронить себя…
Илона, заламывая пальцы, по-прежнему молчала. Олеву казалось, что она молчит целую вечность. Наконец его терпение иссякло: пусть уже скорее скажет, все равно что! Он подсел к Илоне и осторожно обнял ее.
– Олев! – воскликнула вдруг Илона. – Я же люблю тебя!
Крик шел из глубины души. Олев это чувствовал: так кричат о самом главном, о том, что не дает покоя; значит, больше ей нечего сказать! Олев вздохнул с облегчением и прижался лбом к волосам Илоны. На мгновение Илона показалась ему очень чистой, милой девушкой, по отношению к которой не надо предпринимать ничего дурного.
– Олев, – молила Илона, – ведь ты меня любишь, ты же говорил! Неужели не помнишь?
– Помню, – ответил Олев.
Он знал, что никому и никогда ничего подобного не говорил. Но к чему спорить!
– Ты говорил, что я неповторимая, единственная…
Так Олев и впрямь говорил.
– Скажи, ты ведь потому не звонил мне, что думал, будто я сержусь на тебя из-за той девушки? Ну скажи! Я же понимаю, я все понимаю, у тебя их много; ведь и за мной бегают всякие… Я все прощу тебе, поверь, все! Только обещай, что бросишь их всех, если хочешь, чтобы я была с тобой! Так я не могу! Ну обещай, – умоляла Илона, вцепившись в его руку.
Олев поднял голову и, помаргивая как бы спросонья, сказал:
– Ее я не брошу.
– Как? – опешила Илона. – Почему?
Олев пожал плечами.
– Ты же не можешь ее любить… – пробормотала Илона.
– Почему бы и нет?
– Ее? – воскликнула Илона. – Эту девицу! Господи, да ты что, слепой? Она же самая настоящая ш. . . – Илона прикусила губу – так резко вдруг дернулся Олев.
– Ты что, и вправду думаешь, что она тебя любит? – продолжала Илона, тут же беря себя в руки. – Она! Она и не знает, что значит любить! Ей плевать на все, вот увидишь! Не веришь? Ах, да ничего ты не понимаешь, я пойду сама поговорю с ней!
Она вскочила.
– Нет! – воскликнул Олев, схватив ее за руку.
Они стояли лицом к лицу. В глазах Илоны мелькнул вопрос – резкий злой огонек, родившийся в глубине ее оцепенения. Олев понял: он дал Илоне козырь, показал свое слабое место! Конечно, Илона пошла бы, и Сирье тут же отодвинулась бы в сторонку, Сирье от всего готова отказаться, Олев это знает! Так что Илона ничего бы не потеряла, она даже была бы в выигрыше; если ничего другого, то хотя бы небольшая месть – самая малая взятка в игре.
– Нет, Илона! – убеждающе проговорил Олев, пытаясь смягчить положение. – Этого ты не сделаешь!
Он засунул руки глубоко в карманы и с возмущенным видом повернулся к девушке спиной, чтобы тут же резко обернуться.
– Ты подумай, – сказал он с глубоким упреком, – такая девушка, как ты, и будешь торговаться из-за парня! Чего ты думаешь этим добиться? Как мне после этого смотреть на тебя, ты себе это представляешь?
– Но я же пойду только ради тебя, – совсем тихо ответила Илона. – Олев, ради тебя я готова на все, на все!
Илона стояла сжавшись, как большое белое животное на морозе.
Что ж, посмотрим, кто кого переиграет! – подумал про себя Олев, в сущности, я не имею ничего против игры – пусть это и окажется более трудным путем. А вслух продолжал мягко, все так же настоятельно, убеждающе:
– Пойми, не могу же я бросить ее так сразу. Ведь я познакомился с ней задолго до тебя, целых два года назад! Она уезжала в стройотряд. Она ничего не знает, понимаешь, она еще ничего не знает о тебе, даже не подозревает! Ты думаешь, это не удар для нее? Ведь что-то я все-таки и для нее значу! Это ты можешь понять?
– Да-да, – возбужденно согласилась Илона. Казалось, она поверила его словам, поверила, что так может быть с любой девушкой, хоть как-то связанной с Олевом.
– Совесть-то должна быть? – упросил Олев и, пожав плечами, как будто смутившись, добавил:
– Я не хочу сцен. Терпеть не могу их. Особенно между женщинами. Представь, если она явится к тебе и устроит сцену! Я не желаю видеть тебя в драке, это не для тебя. Не к лицу тебе это, не к лицу, – повторил он, поглаживая Илону по волосам, – ты гордая. Ты д о л ж н а быть гордой!







