Текст книги "Последнее лето в национальном парке (СИ)"
Автор книги: Маргарита Шелехова
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
Хвостенко. Чувствовал я себя примерно так же, как моя соседка по лестнице, свеженькая пенсионерка, большая любительница неопознанных летающих объектов, считавшая, что некоторыми ее действиями определенно руководят представители неземных цивилизаций. Какими именно – она никогда не говорила, и теперь я ее понимал.
Денежки просохли, и я выложил из сумки на тумбочку бритвенные принадлежности и одеколон. В кейсе оказалась куча всяких деловых бумаг, права и паспорт с двумя фотографиями, выданный на уже знакомое мне имя. Мне оказалось тридцать три года, и мои дела, как представлялось, шли неплохо.
Удобства я обнаружил во дворе за сараем, и, когда я уже возвращался к себе, справа от хозяйского крыльца что-то щелкнуло, окно распахнулось, и там показалось личико очень старой женщины, раскрашенное во все цвета радуги. Ее огромные голубоватые глаза слегка слезились, а изящная ссохшаяся ручка держала пульт дистанционного управления с надписью «Panivayva». Другая ручка придерживала на подоконнике пакетик с яйцами.
– А-А-Альгис! – протянула она тонким голосом, направив пульт на меня, – купи яички! Всего девяносто девять центов десяток!
– Мать! Отстань от гостя, – раздался из недр дома суровый голос хозяина, но я сбегал за деньгами, потому что к тому времени страшно проголодался, а деревенские яички выглядели довольно соблазнительно.
Бабушка почмокала крашеными зелеными губками, и потрепанный доллар исчез в ее одеждах. Соорудить по возвращению бутербродик с салом было секундным делом, но как раз в эту самую секунду на стол и вспрыгнула полуразложившаяся крыса, облепленная черными раками. Она проползла с огромным трудом через весь стол и ухнула вниз, смахнув хвостом пакетик с яйцами.
Яйца разбились все до единого, и это могло быть не так уж и обидно, если бы внутри них не оказались почерневшие и ссохшиеся трупики так и не вылупившихся цыплят. Меня кинули, как мальчика!
– Только мы, нерожденные, вечны в этом славянском мире несбывшихся надежд, – завопили вдруг трупики детскими капризными голосами, – а к десяти часам вечера нас ждет районный прокурор. Конечно, следовало бы намекнуть ему на аберрантный характер сексуальной ориентации героини в период обучения в закрытом учебном учреждении, но можно оставить и без изменений – в качестве многочисленных наслоений на ее инфантильных розовых побуждениях…
– Ночевки в пьяном виде на сырой земле кончаются – пусть бог простит за трущобный натурализм – элементарным недержанием мочи, – строго сказала крыса цыплятам, – в Москву, в Москву, в Москву…
– Говорим одно, делаем третье, думаем второе, – пробурчали раки, покраснев, и они все разом исчезли, но бутерброд с салом я смог съесть только минут через двадцать, не раньше, отвернувшись к стене, а когда снова повернулся к столу, то там уже сидел банщик с розовым тазиком на голом брюхе.
– Налей пятнадцать капель, пожалей несчастного Тэтчера! – загнусавил он, косясь на мой кейс.
В кейсе, исходя из моих недавних наблюдений, находилась плоская бутылочка с коньяком, и я отлил ему немного в кружку.
– Недетский вкус в игрушечной упаковке! – восхитился он совершенно искренне.
– Ask! – согласился я.
– Хорошо, но мало! Тут на днях я иголку с красной ниткой проглотил, и щуки сегодня не ловятся. Хоть в розовом тазике разводи! А смокинг пришлось везти на автобусе – такое горе, такое горе! – стал тогда сокрушаться банщик о своих бедах, особо напирая на истлевшие от сырости плавки, пока я не налил ему еще немного.
Потом он исчез, растворившись в воздухе. Немного погодя стало понятно, что мое мыло исчезло вместе с банщиком, а в мыльнице вместо мыла красовались тринадцать медных копеек выпуска шестьдесят первого года. В голове зароились чужие впечатления от полета первого советского космонавта. В этот день на Красной площади люди обнимались под самодельными плакатами, но меня там, кажется, не было.
– А где же я тогда был? И потом? – думал я, пытаясь вообразить себя в матроске с воздушным шариком на территории Московского зоопарка, но на ум приходили эпизоды трудного детства Павлика Морозова, Павлика Корчагина и Павлика Власова. Тогда я запер дверь, приткнул ее стулом, лег в постель и включил ночничок.
– Наблюдение без лишних эмоций! – соображал я без всякого энтузиазма минут через десять, глядя, как маленькие худые руки с длинными белыми пальцами открывают мое окно, и их владелица переваливает через подоконник.
Женщина неопределенного возраста в плаще и синяках постояла у тумбочки, а потом протянула руку за одеколоном, и он исчез в складках одежды. Я ухватил ее за плащ, но, провалившись в пустоту под плащом, отпрянул резко назад на подушку. Она приблизила ко мне страшненькую треугольную мордочку и кокетливо заулыбалась, обнажив абсолютно беззубый рот. Удалившись затем к окну, кокетка распахнула плащ, аккуратно приподняла подол темненького прозрачного платьица, и, повертев жилистой ножкой в туфельке на высоком каблуке, уселась на подоконнике.
– Мы не могли встречаться на балу у вице-губернатора Петербурга до моего инсульта? – прошамкала она с интонациями английской королевы.
– Я не знаю, – ответил я совершенно машинально, потому что это было чистой правдой. Внутри меня, как в голове Германа, сразу наметилось четыре линии поведения.
– Русский интеллигент, – сказала женщина, – это человек, имеющий по каждому поводу свое отдельное мнение. Я без ума от Петра Фоменко, как и моя внучатая племянница.
– А я здесь причем? И почему Петр? – подумалось мне вслух, – он же Николай!
– Тройка, семерка, туз! – произнесла она зловещим шепотом и добавила, сделав нарочито страшные глаза, – а академика со схлопнутой историей не хотите?
– Нет, – сказал я довольно уверенно, потому что академик Фоменко отрицал существование античного мира.
– Тогда ждем-с! До первой звезды!
Я молчал, а она отворачивала крышечку флакона и присасывалась к горлышку. Не успев отпить и четверти содержимого, дама вдруг ухнула спиной назад на лавочку под окном. Послышался шум драки, и я тут же вскочил с постели. Дама каталась по чахлым картофельным рядам в обнимку с небритым типом в грязных белых штанах, пока тому не удалось выхватить флакончик из ее цепких ручек. Дама пригладила рукой новый синяк, после чего они оба исчезли в тумане из поля моего зрения.
Справиться со сломанной оконной задвижкой я так и не смог, и дама вернулась под самое утро, но голова ее на этот раз была укутана большим платком, и лица не было видно. Она ловко перебралась через подоконник, и силуэт ее обрисовался на фоне окна достаточно четко. Мое сердце вдруг забилось от радостной догадки, женщина подошла, я подвинулся, и она, не снимая платка, улеглась рядом.
– Вот так вот! В таком вот разрезе! – единственно, что приходило в голову между поцелуями, а дальше и это ушло куда-то.
Ее лица я так и не разглядел, а женщина любила меня так, как будто делала это в последний раз. Потом она плакала, обнимая меня своими очень большими руками, и что-то говорила на чужом языке, называя меня Альгисом, а я гладил ее по рассыпавшимся в стороны кудрявым волосам, все еще надеясь ощутить под рукой короткий ежик стриженых волос.
– Не плачь, моя звезда, – сказал я ей, имея в виду, впрочем, совсем не эту женщину, а ту, другую, чье лицо стояло у меня перед глазами, – не плачь, я с тобой.
Она приподнялась с подушки, вгляделась в меня, ахнула и бросилась к окну. Я снова включил ночник.
– Оставайся, – вдруг произнес мой язык странную фразу, – а иначе мне ничего не светит, кроме желанного покоя.
– Ну что ж! – ответила она, скалывая ворот кружевной блузки старинной камеей, – завтра уеду в столицу, вот и поскучаете. Подумаешь, дерьма-то, грибок червивый!
Последняя фраза явно относилась к предмету моей мужской гордости.
– Уснуть спокойно не дадут! – возмутился предмет. – Я не насильник из подъезда. Принцип комплиментарности, связанный с подсознательной взаимной симпатией особей определенного склада друг к другу, лежит в основе любой этнической традиции и сопряженного с ней социального института.
– Вот так вот! – сказал я на всякий случай.
– Да вы понятия не имеете, кто там у вас за кадром вещает! – меланхолично заметила девица, шнуруя ботиночки на своих крепеньких ножках. – Цепочки сообщений способны пересылаться с одного физического носителя на другой, не утрачивая невоспроизводимых параметров, и похоже даже, что в то мгновенье, когда покинув один физический носитель, они еще не успели запечатлеться на втором, они существуют в виде чистого нематериального алгоритма. Как бы ничьи!
– Имеет место быть, – нагло признался предмет, – но, при всей твоей святости, ты тоже не упускаешь случая попользоваться чужим!
– Спорное утверждение! – задумалась девица шагнув одной ногой в юбку.
– Может ли иметь пользу бутылка с анонимным посланием на волнах шизофренического приключения? Давай лучше честно признаемся друг другу в главном – мы оба ничьи.
– Да, уж! – съехидничал предмет, – переброска невидимыми мячами с целью завязать узелок взаимопонимания на дорефлексивном уровне не удалась!
– Ах! – вздохнула девица, выуживая из постели платок и черные кружевные трусики. – Ты снова вводишь наш диалог в искусственные рамки конечных истин. Удалась… не удалась… Какая разница!
– Но почему тогда «червивый»? – спросили мы ее хором.
– Спросите еще, кто убил Лору Палмер! – ответила девица, закутывая голову платком.
Я был без понятия, кто такая Лариса Палмер, но мой компаньон быстренько съежился и притворился тучкой.
– Ну, и кто, кто ее убил? – спросил я самым издевательским тоном, от ночника сразу же потянуло дымом, потом полыхнуло пламенем, и стены комнаты стали угрожающе корежиться.
– Ты че, дура? – прокричал я последний вопрос и кинулся к кейсу. Дым с пламенем тут же исчезли, будто и не были. Девица смылась, оставив черные кружева на подоконнике, но, когда я подошел к окну, из кружев высунулся увесистый паук со здоровенными мохнатыми хелицерами.
– Относятся ли пауки к насекомым? – осведомился я с максимальной вежливостью и без лишних движений.
– Паучихи! – уточнила она, вспучивая ядовитые железы, – гуманитарий хренов! Сейчас поймешь разницу.
Далее я плакал светлыми солеными слезами, просил прощения за случайное и непреднамеренное убийство Л. Палмер и умолял не губить мою грешную, но достаточно молодую душу – в том смысле, что есть время исправиться.
– Не очень-то и хотелось, – сказала, наконец, паучиха, сползая за окно со своей черной сетью, – в конце концов, душа не является твоим самым приятным местом.
Засыпать было уже бессмысленно, и я искренне обрадовался, когда в окне появился Стасис и молча уставился на бутылочку с недопитым коньяком, не замеченную пиковой дамой. Через пару минут мы уже допили оставшееся, а потом он исчез и вернулся с двумя вареными картофелинами, хлебом и очередным куском копченого сала. Нормальная жизнь, кажется, возвращалась, и не таким уж я был идиотом, чтобы расспрашивать его о своих ночных визитерах. Мы пошли к Юозасу обговорить стоимость ремонта. Парень был явно не промах, но деться было некуда.
– Почему у вас здесь все время стоит туман? – спросил я у Стасиса на обратном пути.
– А кто знает! Шесть лет туман, дожди, и все время лето. Картошка мелкая, помидоры не сажаем, одни грибы хорошо растут. Ты сейчас куда?
– Пока не знаю.
– Мне нужно сарай починить. Не поможешь доски с турбазы принести?
Турбаза, а вернее, то, что было когда-то ею, находилась совсем рядом – пустые домики с вынутыми оконными рамами, запущенные аллейки, заросшее чертополохом футбольное поле. Несколько ребятишек младшего школьного возраста с разводными ключами в руках гоняли по полю измученную нетрезвую личность со следами ожогов на лице. Прижигали, похоже, сигаретами. Измученный матерился, с трудом увертываясь от деток, а те зверели, и их беленькие драные рубашечки прихлопывали на ветерке ангельскими крылышками.
– Они же убьют его! – воскликнул я.
– Так это же Потапов, – сказал Стасис, – пусть убивают.
– Это его дети? – спросил я тогда растерянно.
– Нет, они из Чернобыля, отдыхали тут одно лето – давно уже, а турбазе за это бензин поставили. Так некоторых тут и похоронили, – хладнокровно заметил Стасис, выламывая доски из стенки ближайшего домика.
– Так что, они неживые? – спросил я, осознав, наконец, что шишка на моей голове не имеет отношения к деревенской действительности.
– Не знаю, может это мы неживые – пожал плечами Стасис, – встретишь ее в Москве – спроси.
– Кого ее?
– Внучатую племянницу, – сказал он, – она на втором этаже жила, а как зовут, я не помню. Родители тоже забыли. Пусть их заберет – они же не наши.
– А почему турбазу не восстановят? – спросил я его на обратном пути, – сюда же можно привлечь иностранных туристов – места красивые, а отдых будет недорогим.
– Пробовали, – ответил Стасис, – днем строим, а ночью куда-то исчезает.
– Воруют, что ли?
– Не знаю…
– А чем ты занимаешься?
– Охотник. Шкуры на чердаке видел?
В нашем дворе плотный мускулистый мальчик гонялся с луком за большой черной курицей, а высокий старец складировал штабелем старое женское тряпье и драные матрасы, встряхивая и тщательно осматривая каждую вещь. Оторвавшись на секунду от своего занятия, он погрозил мальчику пальцем, а потом, сунув в текстиль пожелтевшую от времени газетку «Нью-Таймс», подпалил ее искрой из глаз, и запел громовым голосом с сильным акцентом:
Рок-н-ролл мертв, а я еще нет, Рок-н-ролл мертв, а я…
– Это он деньги в вещах покойницы ищет. Свекровь была запасливой женщиной. Запасливый лучше богатого – объяснила мне Жемина, ухватив за ухо пробегающего мимо мальчика, но тот уже успел пустить в черную курицу стрелу.
– Мне крайне лестно, с такими талантами и на свободе! – заметила курица с явной досадой и, отряхнув перья, громко зарыдала, – ах, принц, я любила вас в то лето, но, может быть, я любила не вас, а саму любовь?
– Оставь Галлину в покое, велнясово отродье! – прогремел старец у костра и пронзил мальчишку молнией, но мальчишке это не повредило – он только сжал губы и прицелился луком в старца.
– Совсем сдурел старый после смерти, – вздохнула Жемина, – думает, что он и есть сам Перкунас.
– А давно он умер? – спросил я.
– Давно, – сказала она, воздев глаза к небу, – они в один день померли, как внучку похоронили.
Свекровь с утра, а он после обеда. Пошел поросенка на похороны закалывать, а тот – как вырвется, и свекор головой об камень. А откуда там камень взялся и куда потом делся – мы не знаем.
– Отец, в магазин опоздаешь, все твои сникерсы разбегутся по домам, – заметил Юмис, оторвавшись от беседы с каким-то обугленным бородатым трупом, а старик приколол булавкой к верхнему кармашку поношенного черного пиджака мой потрепанный доллар и растаял в воздухе.
– Это тоже ваш родственник? – спросил я у Стасиса об обугленном.
– Это Бордайтис, отец Юозаса, – равнодушно ответил Стасис, – рыл в то лето, когда последний раз солнце было, новый колодец, его и засыпало. Откопали быстро, да он уже почернеть успел.
– Живите, как хотите, – подумал я, потому что голова моя гудела после путешествия на турбазу синим пламенем, и чужая жизнь меня никак не касалась.
К обеду была подана яичница и вареная картошка, густо политая растопленным салом с жареным луком. За столом мы сидели впятером, поскольку маленький стрелец оказался сыном Стасиса. Как выяснилось в ходе разговора, отец со своим шустрым сыном жили через дом отсюда, но женщин в их доме не было, и они столовались у Жемины. Я спросил, кому принадлежал соседний разрушенный дом.
– Пьяницам, – вздохнула Жемина, – у него вся печень расползлась по кусочкам. Хотел все ей завещать, да не успел. А родственники ее жить не пустили. Она потом в райцентре под поезд бросилась. Все равно жалко!
К концу обеда появился таинственный Альгис, мрачноватый широкоплечий блондин, оказавшийся близнецом Стасиса. Он жил с семьей в соседнем городке, но иногда ночевал у матери. Мои вещи были уже перенесены наверх в мансарду, потому что Альгис предпочитал спать внизу. Мы поужинали вареной картошкой, салом и сыроежками, а потом я поднялся в мансарду. Три двери были заперты, а четвертая вела в небольшую кладовку, увешанную шкурами. То, что когда-то бегало в этих шкурах, должно было походить на динозавров, но были и шкурки каких-то непонятных зверей, похожих на уродливых восьмилапых насекомых.
Как оказалось, мне нужна была пятая дверь. Комнатка была побольше прежней, а меблировка состояла примерно из того же джентльменского набора, что и внизу, но со стареньким диванчиком вместо серванта.
На фанерной стенке у изголовья железной кровати красовалась надпись, выполненная затейливой кириллицей: «Мене! Мене! Текел! Упарсин! – Решение Беловежской пущи (обжалованию не подлежит!)».
В углу высилась горка из старых стульев, и на одном из них висело старомодное пенсне с золотой дужкой. Тут же лежал открытый чемодан без ручки, наполненный пожелтевшими от времени вырезками газетных заголовков. Сверху красовалось: «Поднять племенное дело в Поволжье на мировой уровень», «Награда нашла героя» и «Американские милитаристы проводят учения в Европе». Под вырезками я обнаружил двух мерзлых покойников среднего возраста, обложенных лыжными палками. Увидев меня, они обнялись и начали оживленный разговор, причем более крупный жаловался, что лошади неимоверно подорожали, а более мелкий считал, что за коня в иных случаях можно и пол-цар-ства отдать. Оба были пьяными вдрызг, и один из них, как я понимал, и был Пушкайтисом – тем самым, про которого спрашивала маленькая русалка.
– Только представьте на одно мгновенье, – говорил тот, что помельче, – заворачивает князь Игорь за шатер, а там конь – оседлан и бьет копытом!
Крупный представил, они посмотрели друг другу в глаза и запели хриплыми дружными голосами: «Не думай о мгновеньяьх свысока…»
– Уй-йобывайте отсюда, – предложил я им, но они посмотрели на меня с нескрываемым презрением.
– Пажеский корпус в Санкт-Петербурге кончали? – ехидно спросил мелкий.
– Полицейскую академию в Санта-Барбаре, не хотите? – я был настроен весьма решительно.
– Я полагаю, торг здесь не уместен, – изрек крупный и обратился к собеседнику, – у нас еще есть время!
– Пара минут на сборы, – сказал я.
– Читал пейджер. Много думал, – заржал мелкий.
Я закрыл чемодан и, натужась, потащил его к окну. Чемодан плюхнулся в темную лужу, а я спустился вниз по лестнице и потащил чемодан на помойку. Помойка под старым дубом впечатляла своими размерами и запахом.
– Сходи, мусорок, к недорогому районному психоаналитику, в Санта-Барбаре их навалом, – презрительно посоветовали они мне из чемодана хором и продолжили беседу.
Совет был неплохой – доктор мне, пожалуй, не помешал бы. Носить чемоданы, по крайней мере, он запретил бы мне совершенно точно, потому что мои уши уже пульсировали от сильной головной боли, и меня вырвало от помоечного запаха прямо тут же, под большим дубом.
– Черт! Нужно было не трогать этих покойничков вообще, – подумал я, и в этот же момент откуда-то сверху раздался важный спокойный бас:
– Деяния, продиктованные пассионарностью, легко отличимы от обыденных поступков, совершаемых вследствие наличия общечеловеческого инстинкта самосохранения, личного и видового.
На дубовой ветке сидел белый голубок со странно вывернутыми лапками. Я запустил в него камнем, а он вцепился покрепче когтями в дубовую кору и жалобно замяукал.
– Никого не трогаю, относительно примусов не обращаться!
– Будешь ты мне тут лапшу на уши вешать, кот ученый, – сказал я, примериваясь к цели следующим камнем, но он тут же растворился в воздухе.
– Пошлость есть скрываемая изнанка демонизма, – донеслось уже из воздуха, а я опустился на землю у ближайшего куста орешника, потому что от боли просто темнело в глазах, но тут кто-то, оказавшийся потом большой зубастой щукой, прокусил мой палец до крови. Я вскрикнул, и щука уплыла по влажному воздуху вглубь орешника. «А не ходи в наш садик!» – процитировал я сам себе милиционера, постоянно дежурившего в голубом скверике у Большого театра в самом центре Москвы, и поплелся к дому.
Глава 16
Я действительно спешила – меня ждал мой заведующий отделом Владимир Иванович Ильин, и сегодня вечером у нас была встреча с немецкими этнографами – намечался один занятный общий проект.
Дела института последнее время шли неважно, народ подрабатывал, как мог, и некоторых своих коллег я не видела месяцами. Застать меня на рабочем месте тоже удавалось не всякому, но работалось мне сейчас удивительно легко и быстро. Впрочем, мои академические занятия уже проходили по разряду хобби, утратив привычную им роль главного источника существования.
С учениками у меня не ладилось – аспиранты сторожили и торговали, а те из них, кто добирался до защиты, получали свои белые шары за то, что добрались. Некоторое оживление научной деятельности наблюдалась только у матерых и закоренелых – средств для новых экспедиций почти не выделялось, вот и приходилось вскрывать глубинные пласты старых наработок, что однозначно свидетельствовало в пользу стресса как временного катализатора перехода экстенсивного в интенсивное.
Да, романтические времена миновали, и надежды на улучшение ситуации в ближайшее время, увы, не существовало. Этой осенью речь шла о сохранении позиций в бюджете следующего года и своевременности финансирования, но итоги утренней встречи делегации молодых ученых Российской Академии наук с членом правительства все же превзошли мои ожидания. Перед встречей мой коллега из Института океанологии получил мягкий упрек от референта за отсутствие парадного костюма, после чего референт впервые узнал о размере оклада научных сотрудников и постарался ускользнуть из помещения, потому что оклада как раз хватало на пять хлебов и две рыбы (Матфей 14, 13–21; Марк 6, 30–44; Лука 9, 10–17; Иоанн 6, 1 – 13), и выкроить долю на новый костюмчик было сложно. Спустя четверть часа после начала встречи нам дали понять на самом высоком уровне, что страна без нас в ближайшее время обойдется, и цинизм нашего собеседника выглядел слишком откровенным даже для клоунады смутного времени. Летите, голуби, летите…
Самая грустная вещь всех времен и народов – это, пожалуй, «Сирены Титана» Курта Воннегута.
Космическая пьеса с триединством равнодушия времени, равнодушия пространства и равнодушия действия – попробуй-ка, будь счастливым после спектакля со своей неуместной жаждой любви. А стоит ли вообще требовать любви от Эпохи, Территории и Закономерности?
Пару газетных публикаций по итогам встречи я, конечно, организую, но это пока все, чем можно ответить. Завтра что-нибудь придумаем, ведь завтра будет другой день, а сейчас не перейти ли в мемориальную фазу, если уж судьба послала мне привет с этим молодым человеком? Неудачно попал, вот только – спешка, досада, чепухи наговорила… Плохой сон приснится ему сегодня…
Да, моя солнечная Пакавене оставалась со мной, но где-то там существовала и другая Пакавене, где меня уже не было, и поэтому всегда лил дождь – черненький анти-файл, возникший в тумане с химерической услужливостью директории «Temp», и какое отношение имел он к стандартному населенному пункту в чужой стране, где шла своя жизнь, и строились дома, и старики умирали, а дети рождались, и все каждый день ели вареный картофель с копченым салом и смотрели, как там поживают на западе? Собственно говоря, этот пункт и назывался по-другому – по имени большого озера, и зачем ему нужна та другая Пакавене, где на мокром песке остались отпечатки наших кроссовок? Там-то уж точно обойдутся без нас… Хотят избавиться даже от воспоминаний…
Однажды, под горячую руку, я и сама хотела избавиться от всех воспоминаний сразу, и можно, конечно, сетовать, что мысль изреченная есть ложь, а мысль запечатленная – ложь вдвойне, и вообще, как могут воспоминания быть адекватны ушедшей реальности, если у каждого из нас была своя Пакавене, и другие были туда не вхожи? Но в моем тексте, и в самом деле, кое-что было напутано, напутано специально и злонамеренно, и конец истории был несколько иной – примерно с того места, когда с мясником было покончено, все уехали на прокурорском газике, а героиня, оказавшись у себя в комнате наедине со своим чемоданом, сняла со стены ружье, провисевшее на сцене пару актов в полном бездействии, и ружье выстрелило.
Трудно сказать, зачем она это сделала. Возможно, она никак не могла идентифицировать себя с принцессой, до посинения благодарной победителю местного чудовища, представить которого в лучшем свете было невозможно только потому, что лучшее – враг хорошего. И вообще пора было опускать занавес, и зрители, ощупывая номерки в карманах, с нетерпением ждали заключительной сцены с простыми искренними словами («Сердце поет…»), а этих слов у героини сегодня не находилось, потому что в Датском королевстве было неладно, и все грешили на чудовище только потому, что боялись заглянуть в зеркало – ведь все зеркала уже давно окривели, натужно извиваясь в попытках угадать тот радиус кривизны, при котором отображение выглядело бы вполне прилично. Собственно говоря, и отличить героя от героини уже было нелегко – оба были закованы в одинаковые латы, и к концу последнего акта им уже было легче молчать, чем говорить, но они по-прежнему ходили парой, потому что не могли забыть тех редких мгновений, когда видели друг друга без железных доспехов.
Можно сказать совершенно определенно, что героиню в этот недобрый час вовсе не прельщали темпы развязки в «Гамлете», когда все быстро сыплют соль на чужие раны, и ситуация стабилизируется, потому что проблемы исчезают вместе с людьми. Просто пора было уезжать, и впереди маячило короткое бабье лето, а там уже не за горами был и Покров день, когда мокрую бесприютную землю заносит первым снегом, и она каменеет, надеясь на лучшие времена, а каменеть сиднем и ждать хорошей погоды было не в характере героини, и лишняя информация в этом свете представлялась полезной – быть может, ей удастся тогда найти самые правильные слова для нелегкого вечернего разговора, хотя…
Хотя для тех, кто родился в России, иногда лучше всего отдаться на волю волн и плыть по течению, куда глаза глядят. Сегодняшний день, однако, был особенным, и счастливое избавление от смерти в этот момент уже не казалось героине главным событием. Главным было другое – оставшись одна, она вдруг связала мелкие детали бытия последних дней, включая лояльность Восьмеркина и внезапную неприязнь к бутерброду, в единую картину, и старые декорации к пьесам «Казаки-разбойники», «Кошки-мышки», «Любит – не любит» срочно сдавались в утиль-сырье, а ослепительно-розовые скрипки, пока в театре шел ремонт, разучивали новые мелодии убаюкивающего свойства, и всему миру предлагалось немедленно учесть обстоятельства и приспособиться под декорацию к пьесе «Дочки-матери».
Маленький эпизод с конвертом был деталью этой грандиозной мировой перестройки, но доля случайности в эпизоде, конечно была – нужно было достать из чемодана чистое полотенце, а под полотенцем оказался так и не вскрытый конверт. А далее ружье выстрелило, и кое-какая правда тут же вышла наружу, но не могла похвастать положительно ничем, кроме собственной правдивости – как надпись на могиле самого заядлого неудачника: «По крайней мере, он честно прожил свою жизнь».
– Дорогая Марина! – писала мне Люба, – я узнала то, что ты хотела. Человек, о котором ты спрашивала, никогда не был женат. Если твои планы не изменятся, то мы скоро увидимся. До скорой встречи!
Я попыталась привести мысли в порядок, и через некоторое время, увидев отблеск красных сигнальных лампочек во внимательных глазах экспериментатора, закатанные рукава белого халата и шприц в безжалостных волосатых руках, явственно осознала себя белой мышью, забившейся в угол клетки, Картинка впечатляла, но дело портили руки – руки были не те, они были бережными и нежными. В конце концов, уж, о чем – о чем, а по поводу именно этой детали картинки мы со своей героиней могли судить вполне авторитетно.
Тем не менее, информация была принята к сведению, и процесс пошел быстро, с волнами и бурой пеной. Мой кораблик минут с двадцать все еще участвовал в съемках – то с алыми парусами на мачтах, то под Веселым Роджером, то в поисках капитана Гранта, но внутреннее беспокойство уже подтапливало трюмы, поскольку отдельный, случайно уцелевший айсберг мог принять его дуриком за «Титаник».
Прогрунтованный и многослойно окрашенный корпус судна к концу съемок выглядел еще почти новеньким, но мелкая сетка трещинок уже покрывалась кое-где ржавчиной, а что творилось в пространстве под днищем – и рассказать было трудно!
Прозрачные тельца густо населяли это пространство, чтобы, натешившись свободой, навсегда прикрепиться к какому-нибудь днищу. Паренхимулы дрыгали жгутиками в разные стороны и, выворачивая губки наизнанку, норовили сами себя поцеловать; целобластулы пузырились и, усложняясь до амфибластул, приобретали необходимую целенаправленность поиска; гемоцианиновые науплиусы, выпучив глазок, вырабатывали голубую кровь для будущих куколок, а пухленькие трохофоры с мерцательным поясом ресничек лениво увертывались от шустрых эволюционно-продвинутых велигеров.
С точки зрения Баронессы, к примеру, это были личинки всяких прилипчивых организмов, врагов мировой навигации – она обожала экзаменовать гуманитариев каверзными вопросами типа: «Относятся ли пауки к насекомым?», но мой кораблик плавал в сказочных пространствах Пакавене, и прозрачные тельца поэтому трактовались мною в качестве этаких платоновских эйдосов, эфирных зародышей всяческих версий бытия, и то, что, в конце концов, прилипло к днищу, объясняло ситуацию не лучшим образом. Love story была коротенькой и яркой – достаточно коротенькой, чтобы мгновенно пробежаться по страницам, и достаточно яркой, чтобы героине не почувствовать сейчас страшной досады.
– Шекспировская «Буря» (далее – непереводимая игра слов), не меньше! – думала она сначала, – и мы читаем книги Просперо, воюем с духами природы, воздымаем волны и гоняем корабли. И все ради пошленькой развязки – девочке пора замуж, а мальчик боится жениться.
– Безусловно, рыцарь, – думала она потом, – но со страхом и упреком. А, может быть, не рыцарь, а может крокодил… Вдруг – жена-инвалид, вдруг – девочку до потери пульса любит, вдруг… Годы поджимают, а тут расписной русский рай – щи замоскворецкие, репа пареная, квас «Монастырский»… И хочется, и колется – баба-то ненадежная, порченая, неискренняя… Что же, попытка была не пыткой!
– И вечный бой, покой нам только снится… – думала она в конце эпизода – тратить жизнь на войну, вместо того, чтобы сажать деревья… Все повторяется, как день сурка… Ему, наверняка, хотелось другого, но, если долго ищешь, так ли уж важен результат… Десять метров ситца в подарок на одну ночную рубашку, чтобы заменить цель поиском… Потом двадцать…