Текст книги "Мой золотой Иерусалим"
Автор книги: Маргарет Дрэббл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)
– Ах, как обидно! – слабо пробормотала я.
– Ничего, ничего! – подбодрила меня сестра. – У вас все идет, как положено, – с этими словами они снова удалились на свой насест в коридоре, но только вернулись к прерванной беседе, правда, уже в приглушенных тонах, как из меня, к моему собственному изумлению, начали рваться прямо-таки исступленные стоны, и вся компания влетела в палату, а через пять минут родился мой ребенок.
И до самого последнего момента, пока с моим телом происходили какие-то дикие пертурбации, правда, уже не болезненные, а скорее сулящие близкое блаженство, я слышала, как сестры торговались между собой: одна приставала ко всем, почему не поверили сразу моим жалобам, другую гнали за акушеркой, третья не могла найти кислород, а та, что принимала ребенка, исполняла роль утешительницы:
– Вот и прекрасно, – подбадривала она меня. – Вот и хорошо! Все, как надо. Постарайтесь расслабиться.
Но по ее ровному голосу было ясно, что она напугана куда больше, чем я. Я уже чувствовала себя прекрасно, мне было хорошо. Ребенок родился с невероятной быстротой без всякого присмотра и помощи. Потом сестра призналась, что едва успела поймать новорожденного. Я же, как только почувствовала, что ребенок выскочил на свет, тут же села и открыла глаза. А мне сказали:
– Все в порядке. У вас девочка. Хорошенькая маленькая девочка.
Сестры уговорили меня лечь, и я послушалась, только засыпала их вопросами, все ли у девочки на месте? Сама не знаю, чего я испугалась – что у нее нет рук или пальцев? Но меня успокоили, что девочка отличная. Я лежала, радуясь, что все позади, и даже не надеясь, что мне дадут на нее посмотреть, но вдруг услышала, как она заревела – плач был удивительно громкий и горький. К этому времени подоспела акушерка – сплошной крахмал и улыбки – и даже сочла нужным извиниться, что опоздала:
– Совсем как в поговорке, – сказала она: – у семи нянек дитя без глазу. Но вы и без меня отлично справились, верно?
Сестры вдруг тоже превратились в симпатичных девушек, они суетились вокруг, вымыли меня, обтерли и уложили поудобней, и в один голос твердили, что роды у меня были потрясающе быстрые, что надо было не стесняться, а жаловаться и стонать погромче, что сейчас всего половина третьего, и спрашивали, как я назову дочку.
На ту, что задала этот вопрос, акушерка поспешно шикнула, так как, видимо, предполагала, что девочка долго у меня не останется. Но мне было все равно. Я чувствовала себя удивительно бодрой, наверно, это обычная реакция в подобных случаях, казалось, я могу встать и уйти. Минут через десять, когда мне вручили мою собственную ночную рубашку – одеяние, украшенное мексиканской вышивкой, присланное сестрой специально для этого события и вызвавшее восторженные возгласы сестер, – акушерка спросила, не хочу ли я взглянуть на новорожденную.
– О, конечно! – с благодарностью отозвалась я, и она куда-то ушла, а потом вернулась, неся на руках мою дочь, закутанную в серое, покрытое пятнами крови одеяльце, к ноге у нее была привязана бирка, на которой значилось: «Стесси». Акушерка вручила сверток мне, и я сидела и смотрела на дочку, а она глядела на меня большими широко раскрытыми глазами, и мне казалось, что она меня узнает. Бесполезно даже пытаться объяснить, что я тогда испытывала. Наверно, любовь – так бы я это назвала, и притом – первую в жизни.
А ведь я вряд ли ждала многого от этого события. Я никогда ничего хорошего не жду. Мне рассказывали, что все новорожденные безобразны – лица у них красные и сморщенные, на коже какая-то восковая пленка, щеки волосатые, руки и ноги словно палочки, и все орут истошными голосами. Я же могу сказать только одно: моя дочь была прекрасна – и добавлю в свое оправдание, что то же самое говорили о ней все, кто ее видел. Она не была ни красной, ни сморщенной, ее бледная кожа казалась бархатной, черты лица выглядели трогательно-правильными, а уж о лысой голове и речи быть не могло – надо лбом у нее торчал поразительно пышный и черный вихор. Одна из сестер, взяв щетку, пригладила его, и он превратился в густую челку, доходившую до самых бровей. А глаза, смотревшие на меня глубокомысленно и серьезно, будто понимавшие, кто я, были темно-голубые, причем белки сверкали настораживающе здоровой белизной. Когда меня попросили отдать ее, чтобы уложить на ночь в кроватку, я не стала спорить, потому что держать ее на руках было слишком большим счастьем, вкушать которое можно только изредка и малыми порциями.
Девочку унесли, а меня отвезли в палату, уложили, напоили снотворным и заверили, что я сразу засну и просплю до самого утра. Не тут-то было. Два часа я пролежала без сна, не в силах постичь свое счастье. Ведь счастье было мало знакомым для меня состоянием. Триумф – да, удовлетворенность, иногда радостное возбуждение или приподнятое настроение – пожалуйста. Но собственно счастья я не испытывала давным-давно, и это ощущение оказалось таким пленительным, что жалко было тратить драгоценные минуты на сон. Около половины пятого я все же задремала, но в половине шестого меня разбудили пить чай, и я обнаружила, что матери вокруг уже угощают своих младенцев завтраком.
Не далее как позавчера я пыталась объяснить все тому же Джо Харту, как я тогда была счастлива, но он отнесся к моим речам с крайним презрением.
– Все, что ты мне поведала, – объявил он, – не более, чем самая приевшаяся банальность из жизни любой женщины. Все ощущают в точности то же самое, гордиться тут нечем, забудь и успокойся.
Я страстно отрицала, что такое же счастье испытывают поголовно все женщины, поскольку не знала ни одной, кто был бы так же упоен, как я. И тут же, противореча самой себе, заявила, что если действительно все чувствуют то же самое, то из-за одного этого мои чувства заслуживают внимания, ведь у меня ни разу в жизни не было случая, когда я испытывала бы то же, что другие женщины.
Однако спорить не имело смысла, Джо это было просто совершенно неинтересно, точно так же, как мне было неинтересно читать пространные описания сексуальных экстазов, переживаемых героями его книг. Хотя иногда эти экстазы меня изумляли. Грустно, конечно, когда другим скучно то, что ты говоришь, хотя, если вспомнить, как часто скучаю я, когда говорят другие, то, пожалуй, грустить не стоит.
В больнице я проводила время совсем недурно. Вооруженная уверенностью, что мой ребенок превосходит всех по красоте и уму (последнее проявилось в том, что она научилась сосать с первой попытки без обычной в таких случаях унизительной борьбы), я могла не обращать внимания на разные досадные неприятности: на табличку с буквой «Н», висевшую в ногах кровати, что, как мне объяснили, означает «незамужняя», а также на беспрестанные атаки студентов-медиков, ставивших мне градусник и с довольно неуклюжими шуточками холодной деревянной линейкой измерявших разные участки моего тела. Я была крайне признательна Лидии, которая не жалела сил и раззвонила обо мне по всему свету – в первое же утро я получила десятки букетов и телеграмм от всех моих знакомых или от тех, кого Лидия считала таковыми. Найти цветы в это время года не составляет труда, и вокруг меня в изобилии громоздились тюльпаны, нарциссы, розы, азалии и Бог знает что еще. Я даже начала чувствовать себя несколько неловко, опасаясь, что такое излишество может вызвать раздражение у сестры, вынужденной носить мне все новые букеты, или у соседок, менее щедро осыпанных подарками.
Вечером, в приемные часы, в палате появилась Лидия в сопровождении самого Джо Харта. Она явно гордилась, что ей удалось залучить сюда Джо, и сидела в ногах моей кровати среди груд ею же спровоцированных поздравлений, довольная собой, сияя от радости. Они с Джо являли собой оригинальную и впечатляющую пару: оба разительно не соответствовали ни месту, ни причине своего визита. Лидия была в черной юбке, черном свитере, черных чулках и туфлях, а также в своем неизменном, давно не знавшем чистки плаще. Джо ошарашивал необычным костюмом без воротника и хаотической неправильностью черт, которая сильнее чем всегда бросалась в глаза. Недавно он начал выступать в элитарной телепрограмме, где разглагольствовал о культуре, и был опознан кое-кем из моих соседок по палате к вящему его удовольствию и, должна признаться, к моему тоже. Я понимала, как подскочат мои акции благодаря такому знакомству.
Джо с Лидией притащили мне стопку книг и полбутылки виски, завернутую в какое-то чистое нижнее белье. Я засомневалась, уместен ли такой дар, – меня смущало: а вдруг это не понравится ребенку, но Лидия и Джо велели мне не глупить, заявив, что алкоголь полезен всем без исключения, это подтвердит любой врач.
Я была очень рада снова повидаться с Джо, хотя в последнее время мы встречались достаточно часто, правда, всегда случайно и без прежней регулярности. Он был ярым нравоборцем и живо заинтересовался обстановкой в нашем родильном отделении, расспрашивал про сестер, про других матерей, про то, о чем мы разговариваем, и весело хохотал над табличкой «незамужняя», висевшей в ногах моей кровати, словно никогда в жизни ничего более смешного не видел. То и дело Джо в рассеянности зажигал сигарету, и красивая белокурая сестра, которую держали специально для приемных часов, каждый раз спешила к нему, напоминая, что курить здесь нельзя, а если нестерпимо хочется, надо выйти. Он не проявил ни малейшего интереса к моей дочке, которая спала в маленькой кроватке на колесиках, стоявшей рядом со мной. Гипотеза Лидии относительно его отцовства должна была слегка поколебаться, поскольку любой отец удостоил бы своего новорожденного младенца хотя бы беглым взглядом. Тем не менее, минут через десять, вдосталь наслушавшись моих красочных рассказов о родах, они стали обсуждать, как мне следует назвать девочку. Сама я об этом еще не думала – не люблю предвосхищать события и считать цыплят до осени. А после того как я увидела свою дочь, ни одно имя не казалось мне ее достойным. Джо с Лидией предлагали разнообразные варианты – от самых затрепанных до совершенно фантастических. Наконец Джо остановился на Януарии, а Лидии больше нравилась Шарлотта. Мне же это имя казалось милым, но пошловатым. После долгих споров они все-таки нашли нужным поинтересоваться, какое имя выбрала бы я сама. Я сказала, что, пожалуй, мне нравится Сандра. Они снова закатились таким хохотом, что все тихо беседовавшие мамы и папы сразу смолкли и, радуясь возможности развлечься, уставились на нас. Видимо, мы с успехом заменяли им телевизор.
В конце концов я заявила, что назову ее Октавией. Я предложила это в шутку, потому что, пораскинув мозгами, в честь какой знаменитой женщины можно назвать мою дочь, не могла припомнить никого, кроме Беатрис Вебб [32]32
Беатрис Вебб(1858–1943) – общественная деятельница, экономист, теоретик фабианского социализма.
[Закрыть], но с Беатрис меня опередили мои родители. Тогда мне пришла на ум Октавия Хилл [33]33
Октавия Хилл(1838–1912) – общественная деятельница, занималась жилищными проблемами бедняков.
[Закрыть], и я провозгласила, что самое подходящее имя – Октавия. Джо с Лидией отнеслись к такому выбору одобрительно, хотя и возразили, что она у меня не восьмая, и уж лучше назвать ее Прима, хотя это имя и не столь звучно. В ответ я заметила, что если так, бедняжку придется назвать Ультимой, ведь все равно на ней дело и кончится.
– И напрасно, – сказал Джо. – Я бы на твоем месте родил еще парочку. По-моему, тебе рожать на пользу – выглядишь дивно.
– Я и чувствую себя дивно, – согласилась я, – но ради дивного самочувствия не стоит затевать все сначала.
– Ну хотя бы одного, – уговаривал меня Джо. – Ведь двоих иметь разрешается.
– То есть как разрешается? Кем?
– Что значит кем? Властями. Сотрудницам Би-Би-Си разрешается иметь двоих детей, а если больше – выставляют с работы. И в других государственных учреждениях так. Двое – общепринятая норма.
– Ты имеешь в виду двое незаконных?
– Разумеется. Законных рожай сколько хочешь, лишь бы на качестве работы не отражалось.
– Но почему двоих? – упорствовала я. – Не вижу логики. Уж если разрешают иметь больше одного, то почему бы не разрешить сколько угодно? Я хочу сказать, что если бы разрешали иметь одного и только, то с точки зрения морали это было бы понятно: это, мол, – плод невинного заблуждения. Но если разрешают двоих, то почему бы не пять, не десять и не восемнадцать? А вообще-то действительно есть такое правило? Уверена, что нет. Тебе просто внушил это кто-то из твоих знакомых девиц!
– А во Франции, – объявила Лидия, – одна женщина умерла, рожая двадцать пятого. Об этом на прошлой неделе в «Таймс» писали!
– Тише! – шикнула я на нее, оглядываясь на соседок по палате. – Ты же не знаешь, может, и здесь кто-нибудь только что родил своего двадцать четвертого?
– Слушай, а когда возвращаются твои родители? – спросил Джо. – Им известно, что их встретит внучка?
– Они приедут только к Рождеству, не раньше, – сказала я.
– Как удобно получилось, правда? – восхитился Джо. – Можно подумать, ты все заранее спланировала.
– А может, так и есть, – ответила я. – Разве ты не знаешь, что я, как героини Бернарда Шоу, которые обычно хотят иметь детей, но не мужей. Именно такое положение мне и подходит.
– Видимо, действительно подходит, – ласково согласился Джо. – Я же говорю, ты потрясающе выглядишь. Когда поправишься, посади Лидию нянчить младенца, а мы с тобой пойдем в кино.
Но видя, какими глазами он смотрит на Лидию, я могла заранее сказать, кто в ближайшие несколько месяцев будет сидеть с ним в кино в последних рядах. «Они и в самом деле подходят друг другу, – подумала я, – вон как ловко оба балансируют среди бурлящих вокруг амбиций, соперничества, модных увлечений и неприятий. Да, они хорошая пара». Когда они ушли, женщина с соседней кровати потянулась ко мне и спросила:
– Этот молодой человек – диктор на телевидении, да?
Я объяснила, что он не диктор, но по телевизору выступает.
– То-то я смотрю, лицо знакомое, – сказала она. – Так и подумала, что видела его по телевизору.
Соседке было лет тридцать с небольшим, но она рано начала стареть. На ее лице застыло отсутствующее выражение, она только что родила четвертого ребенка и целыми днями вязала узорчатые бесформенные кофты для своей матери, умудряясь одновременно рассказывать женщине, лежавшей по другую сторону от нее, про своих троих детишек – что они едят, а чего в рот не берут. А мне хотелось узнать, как она воспринимает передачи с участием Джо. Сама я видела только одну из этого цикла, в ней он увлеченно втолковывал сидевшему к зрителям спиной наркоману, что современная литература уделяет наркотикам непомерное внимание. Остальные его передачи были еще более скучными, они посвящались таким темам, как будущее абстрактного искусства и роль импровизации в современном авангардном театре Парижа – ни в том, ни в другом Джо ничего не смыслил, и непонятно, какие мнения он мог высказывать.
Соседку моей соседки нисколько не интересовало, кто из оставшихся дома троих детей рассказчицы любит копченую рыбу, а кто – жареный хлеб с сыром, она предпочитала поучать женщину, лежавшую на следующей кровати, как лучше управиться с большой стиркой в домашних условиях. Та, кому адресовались эти сведения, вынуждена была слушать, так как лежала у стены, и однажды я стала свидетельницей такого восхитительного по бессмысленности диалога:
Собеседница Xвнушала собеседнице У:
– И не сомневайтесь, лучше мыльной стружки средства нет, я это всем говорю, от порошка проку мало, все пятна остаются…
На что собеседница Узаявила, что мыльная стружка для стирки в машине не годится.
Собеседница Xприняла ее возражение, но стала развивать мысль, что нет ничего лучше стирки вручную.
Собеседница Усообщила, что лично она стирает в прачечной самообслуживания.
Собеседница Xпризнала, что такие прачечные – большое удобство, ничего не скажешь, но продолжала доказывать, что лучше, чем дома, руками, нигде не выстираешь. Однако собеседница У, по-видимому, слушала ее без должного внимания, и поэтому решила, что ее оппонентка утверждает, будто бы «никогда хорошо не выстираешь, когда стираешь дома», а не «нигде так хорошо не выстираешь, как дома», и потому вторила собеседнице X, или, по крайней мере, считала, что вторит, произнося панегирики в честь стиральных машин – как чисто они стирают, как тщательно прополаскивают, как насухо выжимают, и одновременно всячески принижала действенность, качество и конечный результат стирки вручную. Собеседница Xто ли не замечала ее странной логики, то ли решила ее игнорировать, во всяком случае, как только ей была предоставлена возможность вставить слово, она совершенно невозмутимо продолжила свою линию:
– Конечно! Конечно! Вы правы, совершенно с вами согласна, а как эти машины рвут и уродуют белье, просто страх! Кладешь в них вещь, а вынимаешь лохмотья. Я стираю вручную, и белье у меня годами не рвется. Вот, к примеру, есть у меня вышитые наволочки, я их лет десять стирала руками и только мылом, а невестка возьми да и надоумь меня выстирать их в машине. И что же? Когда я их вынула, все края замахрились. Так что нечего и говорить…
– Да, да, – согласилась собеседница У, – это, наверно, оттого, что руками вы их трете, трете, разве что сохранишь? И думать нечего, все изорвешь.
И так, твердя каждая свое, они могли вести этот разговор бесконечно, но собеседница Z, не выдержав изоляции, вдруг воззвала к ним обеим:
– А ваши любят шпинат? Вы бы только знали, сколько я с моими воюю, не едят шпинат, и все тут. А муж его обожает, но не покупать же шпинат ему одному!
Так случилось, что я оказалась чуть ли не самая молодая в палате, моложе была только юная девушка, которой и двадцати не исполнилось, остальным четырнадцати нашим соседкам было лет по тридцать, а то и больше. Мы с юной девушкой единственные рожали в первый раз, может быть, это было совпадение, обусловленное статистикой, а может быть, нет. С виду девушка была типичная одинокая мать, так что, едва начав подниматься, я под каким-то предлогом проковыляла мимо ее кровати и обнаружила, что на ее табличке значится «3», а вовсе не «Н». Она была очень веселая и единственная в палате, кроме меня, позволяла себе улыбаться и даже смеяться, причем смеялась от души. Почти все время она разглядывала себя в ручное зеркальце, выщипывала брови, выдавливала несуществующие угри, красила губы, стирала одну помаду, пробовала другую, а готовясь к приходу посетителей, покрывала лаком ногти и накручивала волосы на бигуди. Выделив ее среди других, я стала с интересом ждать, какой у нее муж. Он оказался совсем юнцом с остреньким личиком, и больше шестнадцати я бы ему не дала, что, возможно, соответствовало истине. Мы с его женой бросали друг на друга заинтересованные взгляды, потому что нас одних здесь хоть в какой-то мере занимало, как мы выглядим. Разговаривать нам не удавалось, так как наши кровати стояли в разных концах палаты, но однажды я встретила девушку в уборной, где она торопливо докуривала сигарету. Она предложила закурить и мне, но я отказалась, объяснив, что курить меня больше не тянет. Она посмеялась над тем, как беременность и роды ко всему отшибают вкус, она, например, теперь вина в рот не берет, и они с мужем сэкономили на этом кучу денег. В палату мы вернулись вместе, и прежде, чем улечься, полюбовались на своих младенцев. Она сказала, что моя – чудо какая хорошенькая, хотя я видела, что Октавия показалась ей смешным маленьким лягушонком, а я объявила, что ее мальчик – красавец, между тем как, на мой взгляд, он был лысый и толстый и рядом со своими узколицыми родителями смотрелся великаном. Хваля детей, мы давали знать друг другу, что рады обнаружить родную душу среди скопища женщин, которые толще и старше нас и полностью погрязли в скучных делах и заботах.
Как только я родила, мышцы живота сократились, и фигура у меня стала прежней – будто ничего и не было. Но другие роженицы выглядели такими же огромными, как и до родов. Меня до сих пор преследуют воспоминания о том, как они – бесформенные, неуклюжие, запахнувшись в безобразные халаты, медленно и осторожно ступают по палате, стараясь не пробудить боль, притаившуюся между ногами.
На шестой день моего пребывания в больнице в палату вошел врач-гинеколог со свитой студентов. Они принялись ощупывать, осматривать и обсуждать меня, и это почему-то показалось мне оскорбительным. Ведь я уже чувствовала себя совершенно здоровой и меня коробило от их бесцеремонности. Но потом я услышала, как гинеколог наставляет студентов:
– Обратите внимание на эластичность мышц. Это ведь та самая роженица, которой Харгривс предсказывал патологически маленького ребенка, и видите, как он ошибся: вес девочки оказался добрых шесть с половиной фунтов. Его ввела в заблуждение исключительная упругость мышц.
Потом он повернулся ко мне и с улыбкой спросил:
– Вы случайно не балерина по профессии? Его прямой вопрос застал меня врасплох, я сначала даже не поняла, что он обращается ко мне, пришлось ему спросить еще раз, чтобы я вернулась к действительности.
– Нет, что вы! – удивилась я. – Ничего подобного.
– Ну тогда вы, вероятно, много занимались спортом? – продолжал он.
– Никогда в жизни, – ответила я. – Никакими видами.
– Ну, значит, вы такая от природы. – Он улыбнулся и прошел к другой кровати. А я еще полчаса сияла от гордости, будто мне к лацкану прикрепили медаль за хорошее поведение.
Лидия навещала меня каждый вечер то одна, то с кем-нибудь, кому ей удавалось подкинуть идею, что визит в больницу – недурное развлечение. У моей кровати всегда царило оживление, не то что у других, словно ко мне нагрянули гости, и за это я была бесконечно благодарна Лидии. Однако, когда я отбывала в больнице свой последний, девятый день, Лидия позвонила и попросила передать, что прийти не сможет. Я решила, что вполне обойдусь без визитеров, но едва наступили приемные часы и в палату, шаркая ногами, начали входить молчаливые мужья, я задернула прозрачную занавеску у кровати, уткнулась в подушку и разревелась. Рыдая, я уговаривала себя, что мой плач – просто реакция, удобнейшее объяснение всех расстройств, хотя, может быть, так оно и было. Однако от этого горе мое не смягчалось. Мне хотелось выудить Октавию из ее белой кроватки и прижать к себе, но я не решилась, так как время кормления еще не пришло. Нам объяснили, что детей можно брать на руки лишь изредка, и я не смела нарушить правило, хотя знала, что эта теория устарела. Вдобавок, дочка спала, и я не считала возможным будить ее ради собственного удовольствия. Поэтому, зарывшись лицом в подушку, словно ребенок, который боится, что его услышат родители, я продолжала лить слезы.
А ведь мне внушали с детства, что умение стойко переносить трудности – неоспоримая добродетель, и самое интересное – я верю в это до сих пор.
Как ни странно, на поверку вышло, что пребывание в больнице было едва ли не самой радостной и насыщенной общением полосой в моей жизни. Если не считать последнего вечера, я ни разу не ощущала там себя покинутой и одинокой, ни разу не почувствовала, что являюсь объектом жалости и сострадания. Возможно, меня выручала гордость за мою восхитительную дочь. Мне всегда нравилось воображать себя этакой хозяйкой салона и представлять, как я возлежу на кушетке, одаривая своим обаянием и беседой избранный кружок любимых друзей, но, будучи по натуре одиночкой, точнее, одиночкой, жадной до общения, я не делала никаких попыток превратить мечты в реальность. А десять дней в больнице среди цветов, поздравлений и ежедневных посетителей больше всего походили на приблизительное воплощение моих грез. Наглядевшись на соседок по палате, я стала больше ценить себя и своих друзей – наш подход к жизни, наши характеры, и не могла удержаться от мысли, что Беатрис смехотворно заблуждалась, печалясь о положении, которое уготовано моему ребенку в обществе. Естественно, у меня будут новые друзья, думала я, и, естественно, они даже бровью не поведут, узнав, что у меня незаконный ребенок. Но тут я должна признаться, что, будь у меня другое происхождение и воспитание, словом, будь я – не я, я никогда не решилась бы этого незаконного ребенка завести. В пояснение скажу: я рассчитывала легко отделаться только потому, что санитарная машина забрала меня из презентабельного дома, а не из какой-то однокомнатной клетушки в Тотнеме [34]34
Рабочий район Лондона.
[Закрыть]или из привокзального подвала в унылом Паддингтоне. Таким образом, в своих расчетах на успех я делала ставку на пороки общества, которому никогда не доверяла. Притворяясь, будто я выше его предрассудков, я попросту сама же эти предрассудки использовала. Никому, у кого хотя бы чуть-чуть меньше преимуществ, чем было у меня, не советую следовать моему примеру. Правда, к счастью, в подобных случаях советы так и остаются советами.
Надо учитывать еще один момент, сыгравший роль в моем решении, – я получила образование, которое на всю жизнь обеспечивало меня надежным заработком, причем моя специальность позволяла мне с равным успехом трудиться где угодно, в том числе и на больничной койке. И еще: хотя некоторые частности моей профессиональной подготовки вызывают у меня сомнения, в одном, а именно, в своей талантливости, я никогда ни на секунду не усомнилась, мне даже в голову не приходило, что такая мелочь, как незаконный ребенок, может сколько-нибудь повлиять на мою научную карьеру. Природа столь щедро одарила меня, что если бы где-то когда-то возникла необходимость выбирать между мной и кем-то другим, выбор, безусловно, пал бы на меня из-за явного превосходства моих умственных способностей. Я верила, что все эти достоинства помогут мне выпутаться, и должна сказать, что до сих пор ничто не убедило меня в обратном: диссертацию свою я закончила в рекордное время, она была опубликована, получила хвалебные отзывы в соответствующих инстанциях и высокую оценку тех, от кого зависело мое материальное положение. Более того, я еще и хороший педагог, отношусь к своему делу с энтузиазмом, но никогда не ожидаю большего, чем можно достичь. Может показаться, что я – баловень судьбы, но вообще-то ее дары, кроме квартиры на Марилебон-стрит, достались мне в какой-то степени по заслугам, ведь я не только образованна, но и трудолюбива.
На десятый день я в такси покинула больницу, на руках у меня была Октавия, рядом сидела Лидия. Я ликовала, радуясь возвращению домой и тому, что отныне дочка будет принадлежать только мне. Но ее, по-видимому, испугал холодный уличный воздух, так как еще в машине она разразилась истошными воплями, и когда мы наконец очутились дома, она продолжала кричать так, что я совершенно растерялась. В больнице Октавия всегда была милая и спокойная. Я положила ее в заранее приготовленную корзину, однако матрасик отличался от больничного, и, наверно, она чувствовала себя непривычно и неудобно, потому что раскричалась еще сильней. И выглядела дочка дома какой-то другой, ведь до этого дня она всю свою жизнь носила казенную одежду, а сейчас была в собственной нарядной рубашечке. Октавия заходилась плачем, и я стала подумывать, что, чего доброго, она вообще не сможет приспособиться к обычной жизни. Лидия разволновалась не меньше меня, и мы сидели подавленные, взирая на маленькое разъяренное существо, как вдруг Лидию осенило:
– А почему бы тебе не покормить ее? По крайней мере она замолчит. Как ты думаешь?
Я посмотрела на часы. Они показывали половину пятого.
– Еще рано, – запротестовала я, – в больнице полагалось кормить ровно в пять.
– Ну и что? – сказала Лидия. – Получасом раньше, получасом позже, что это меняет?
– Думаешь? – спросила я. – Но тогда к следующему кормлению она проснется на полчаса раньше, и к следующему тоже. Что я буду делать?
– Какая разница? Разве это имеет значение?
– Не знаю. Я так и чувствовала, что дома все пойдет вкривь и вкось и ничего не удастся наладить. В больнице-то она была спокойная и разумная. А теперь, если она выбьется из колеи, как я ей объясню, когда ночь, когда день. И вообще, сможет ли она понять, что уже ночь?
– На твоем месте я бы ее накормила, – сказала Лидия. – По-моему, с ней сейчас припадок сделается.
Мне так не казалось, но я не могла больше выносить вопли Октавии, поэтому взяла ее на руки и начала кормить, она мгновенно успокоилась и, поев, мгновенно заснула, причем, казалось, уже и новый матрасик, и рубашка ее, по-видимому, вполне устраивали. Правда она проснулась за полчаса до следующего кормления и продолжала в том же духе, пока мы не совершили полный круг, и надо сказать, что терпеть четыре часа без еды Октавия больше никогда не соглашалась, ее хватало только на три с половиной. Сейчас мне кажется, что все это не имеет ни малейшего значения, но тогда, помню, я страшно нервничала. К тому же Октавия долго путала день с ночью, и я в конце концов пришла к твердому убеждению, что в больнице ее по ночам исподтишка подкармливали.
Впрочем, все сложилось вполне благополучно. Сначала меня посещали на дому патронажные сестры, а недели через две появилась та женщина, которую выискала Лидия – приветливая толстушка миссис Дженнингс. Она приходила дважды в неделю, и я тут же уносилась в библиотеку поработать между двумя кормлениями. Миссис Дженнингс обожала младенцев и, как ни странно, ее присюсюкивания вроде «А где же наша гуля-гуля?» или «Ух, какие мы сладкие!», меня не раздражали, а, наоборот, казались вполне естественными и даже ласкали слух. Очень скоро я перестала кормить Октавию грудью. К моему собственному удивлению, эта процедура совершенно измотала и извела меня. Я выдержала только шесть недель и все это время надеялась, что, как утверждает современная литература, кормление будет доставлять мне радость или, по крайней мере, не будет так досаждать, да и Октавия явно получала удовольствие, но в результате я сдалась и бросила ее кормить. Нельзя сказать, будто процесс кормления был мне в тягость или что-нибудь в этом роде, но я не могла примириться со связанной с ним постоянной пачкотней. Я выходила из себя при виде промокших от молока платьев, и впечатления от этих шести недель сказались на всей моей жизни – я сделалась такой же чистюлей, как Клэр, – вечно стираю свои вещи раньше, чем нужно, отправляю их в чистку, хотя это мне не по средствам, и совершаю тайные ночные вылазки в прачечную самообслуживания. Кроме того, несмотря на все доказательства, убеждающие в обратном, я не верила, что при кормлении грудью ребенку в рот что-то попадает. Не могу верить в то, чего не вижу собственными глазами, а вот когда я в первый раз дала Октавии рожок и увидела, как уровень молока в нем медленно и неуклонно, грамм за граммом, понижается, я вздохнула с облегчением и, кажется, убедилась, что дочка наконец-то, впервые в жизни поела по-настоящему. Конечно, это противоестественно, и, наверно, останься мы с ней вдвоем, мы и в пустыне не погибли бы, но я радовалась, что мы не в пустыне. Да что говорить, в наши дни только тщеславные мамаши среднего класса сами кормят своих детей грудью, и то из принципа. А я в принципы не верю. Я принципиально верю только в инстинкт.