355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргарет Дрэббл » Мой золотой Иерусалим » Текст книги (страница 9)
Мой золотой Иерусалим
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 07:02

Текст книги "Мой золотой Иерусалим"


Автор книги: Маргарет Дрэббл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)

Октавия была удивительно красивым ребенком. Где бы мы ни появлялись, нас всюду осыпали комплиментами – и в магазинах, и в автобусах, и в парке. Обычно, если только у меня хватало духу выдержать транспортировку коляски вверх и вниз в лифте, я возила дочку в Риджент-парк. Лето было приличное, и мы обе прекрасно загорели. Я не уставала удивляться тому, с каким интересом могу часами наблюдать за мельтешением ее ручек, за сменой выражений на ее лице. Она была чрезвычайно жизнерадостной и, как только научилась улыбаться, улыбалась одинаково восторженно всем и каждому – и собакам, и кошкам, и незнакомцам, и даже счетчикам на автостоянках. Однако, повзрослев, стала выделять меня, и ничто никогда не доставляло мне столько удовольствия, как это ее явное предпочтение. Конечно, я никогда не считала, что дочь будет недолюбливать и презирать меня с самого рождения, хотя приготовилась к тому, что долго ждать презрения не придется, но чего я никак не предвидела, так это буйных, судорожных приступов восторга, находивших на Октавию всякий раз, стоило мне только взглянуть на нее. Постепенно я уверилась в том, что она меня любит, что любви ее нет предела и, если я не постараюсь отвратить ее от себя, она будет продолжать любить меня еще несколько лет. Быть предметом такой безоглядной любви очень приятно – ведь в ответ можно беспрепятственно изливать свою. Когда я целовала ее упругие теплые щечки, Октавия, не сопротивляясь, принимала поцелуи и тихо ворковала от удовольствия.

Должно быть, я заранее предвкушала такую любовь, потому и решилась оставить ребенка, вернее, воздержалась от того, чтобы не оставлять. Сама того не сознавая, я полагалась на робкий внутренний голос, твердивший мне, что моя решимость будет вознаграждена. Разумеется, я была избавлена от необходимости выслушивать сакраментальный вопрос, который обычно со спокойной душой задают замужним матерям, колебавшимся, заводить ли им детей: «Ну что, теперь, небось, представить себе не можете, как бы вы без нее (него) жили?» В моем случае, вероятно, просто опасались – а вдруг я обернусь и заявлю:

«Еще как могу!», что поставило бы в одинаково неловкое положение и меня, и задавшего вопрос. Думаю, по многим соображениям я действительно могла бы предпочесть обойтись без Октавии, как, к примеру, иногда умом понимаешь, что предпочтительнее обойтись без красоты, смекалки или богатства – ведь эти дары вносят в нашу жизнь не только счастье, но и боль. С появлением ребенка я проливала слезы чуть ли не каждый день, и не только из-за молочных пятен на новых джемперах. Но, как часто бывает в жизни, даже теоретически невозможно сделать выбор между выигрышем и проигрышем, между тем, что найдешь, что потеряешь. Мне было ясно одно: выбора нет! Потому ничего не оставалось, как делать хорошую мину при плохой игре, дабы не множить собой ряды горячо обсуждаемых неудачниц, на печальный пример которых так любят ссылаться в наших кругах. Мне это бесспорно удалось, и вскоре последовал общий приговор: «Чудачка эта Розамунд! Похоже, она и впрямь счастлива. Выходит, она действительно хотела ребенка».

Я смутно предполагала, что после родов меня снова будут интересовать мужчины, как таковые, но ничего подобного не имело места. «Неплохо, если бы и кто-нибудь из взрослых одарил меня своей любовью», – думала я временами, хотя тогда мне никто не казался привлекательным, и я до сих пор не понимаю почему. Я ощущала какое-то неопределенное разочарование, словно меня и в самом деле обманули, предали и бросили. Кроме моей маленькой доверчивой дочери, никто не вызывал у меня нежных чувств, разве что Джордж. Я все еще ловила его голос по радио, и без всяких оснований мне становилось легче от мысли, что он по-прежнему близко, и хотелось знать, что-то он теперь поделывает. Случалось, умиленная прелестью Октавии, я впадала в экстаз и меня подмывало позвонить Джорджу и рассказать о ней, но я ни разу не позволила себе этого. Я воображала, что достаточно хорошо знаю человеческую природу, и потому прекрасно понимаю – ничья прелесть не может компенсировать последствия подобного открытия – ведь оно влечет за собой массу совершенно неоправданных обязательств – моральных, материальных и эмоциональных. Поэтому я щадила и Джорджа и себя. Иногда мне казалось, что я улавливаю в Октавии сходство с ним, а еще чаще мне чудилось, будто Джордж промелькнул в толпе, но каждый раз выяснялось, что это не он, а какой-то вылощенный молодой человек – либо продавец в антикварной лавке, либо модный дорогой портной.

Между тем лето кончилось и наступила осень. Октавия научилась самостоятельно садиться, Лидия вот-вот должна была дописать свой роман, хотя свидания с Джо сильно тормозили этот процесс, а я завершила диссертацию и начала беспокоиться, что будет, когда к Рождеству вернутся родители. Неразрешимость этой проблемы отравляла мне жизнь, я даже додумалась до того, что имею ребенка только потому, что имею квартиру. Осень принесла с собой новые осложнения, например холод. Раньше, будучи здоровой и энергичной, я холода не замечала, но тот октябрь выдался необычно промозглый, туманный и дождливый, а по ночам случались и заморозки. Меня саму это мало беспокоило, но я боялась застудить Октавию: если я надевала ей рукавички, она принималась их жевать, и в результате, пока мы гуляли, возлежала в своей коляске с ледяными мокрыми руками. Вдобавок она любила пускать слюни, и спереди ее одежки вечно были сырые. Какое-то время она держалась, но кончилось тем, что схватила простуду. Сначала это, по-видимому, ее не беспокоило, но потом она стала дышать с устрашающим хрипом, как старая овца, и просыпаться по ночам от кашля. Я не знала, что делать, а идти к доктору мне смертельно не хотелось. Родив Октавию, я воображала, что на этом моя связь с унылой, отнимающей массу времени Службой здравоохранения закончится, но скоро успела убедиться в обратном: нам предстояли еще бесконечные проверки и прививки, взвешивания и измерения. Однако это все шло заведенным порядком и самим принимать решения не приходилось. Теперь же, глядя на то, как у Октавии несимпатично течет нос, слушая, как тяжело она дышит, я понимала, что ничего не поделаешь – надо нести ее к врачу, но почему-то все во мне восставало против этой мысли. Я сознавала, что меня сбивают с толку ребяческие предубеждения и эгоизм, переполнявшие мою душу. Мне не хотелось попусту беспокоить занятого врача, ведь я всегда боялась кого-нибудь побеспокоить, а главное, боялась услышать, что отнимаю зря время. С другой стороны, меня пугала перспектива два часа мерзнуть в холодной приемной с ребенком, энергично скачущим на моих хрупких коленях. Словом, это был не обычный выбор между собственным покоем и долгом, да и речь шла не о моем здоровье, а о здоровье дочки. Будь больна я сама, я бы никуда не двинулась.

Спустя почти сутки после того, как я решила, что никуда не денешься, идти надо, я обратилась за советом к Лидии, которая сначала тоже стала в тупик. Она предложила не таскаться никуда с Октавией, а позвонить и пригласить врача домой. Я о подобной возможности даже не подумала, что доказывает, как плохо я вписалась в новые условия существования. Конечно, это было бы прекрасно, но разве я осмелюсь?

– Как это не осмелишься? – возмутилась Лидия. – Для чего тогда врачи? Разве можно выносить больного ребенка на улицу в такую погоду?

– Да, наверно, ничего опасного, обычная простуда, – малодушно возражала я. – А детям при простуде все равно лекарств не выписывают.

– Слушай, – сказала Лидия, которую вдруг осенила новая идея, – давай измерим ей температуру!

Я изумленно уставилась на нее, потому что у меня такого и в мыслях не было. Теперь мне даже трудно в это поверить, ведь в последующие месяцы термометр стал для меня столь же необходим, как нож или вилка. Однако, отдавая себе должное, скажу, что я сразу оценила гениальность совета Лидии и воспользовалась бы им тут же, будь у меня градусник. У Лидии его тоже не было, а все аптеки уже закрылись, пришлось добираться до той, что работала и ночью, но когда я, приобретя термометр, вернулась домой, Октавия заснула и мне было жалко ее будить. Я измерила ей температуру только утром, и она оказалась высокой – не слишком страшной для ребенка, однако достаточной, чтобы позвонить врачу. К моему удивлению, секретарша нисколько не возмутилась, когда я спросила, не может ли врач прийти к нам, а, наоборот, нашла мою просьбу вполне законной, хотя я уже приготовилась выслушать нотацию по поводу моих непомерных требований и лени.

Доктор пришел утром, довольно поздно, осмотрел Октавию, пощупал ее пульс, измерил температуру и сказал, что ничего серьезного у нее нет, можно сказать, здорова, но потом спросил, не буду ли я возражать, если он ее послушает, и я подняла ей кофточку. Он приложил стетоскоп к ее толстенькому бочку, и Октавия заулыбалась и заерзала от удовольствия. Доктор слушал ее очень долго, а я, начавшая сомневаться, не зря ли его побеспокоила, хотя это уже не имело значения, наблюдала за ними обоими, рассеянно размышляя, как мила Октавия и что ее кофточку не мешало бы простирнуть. Знай я, что меня ждет, я наслаждалась бы этим моментом куда больше! Точнее сказать, я и так им наслаждалась, только эти счастливые минуты были последними. Когда врач кончил слушать Октавию, он поднялся, глубоко вздохнул и произнес:

– Ну что ж, по-моему, поводов для сильных волнений нет.

– Да? – отозвалась я, уже близкая к обмороку, так как видела, что он сказал не все и вообще говорит не то, что думает.

– Тем не менее, – продолжал он, – вероятно, мне следует направить девочку в больницу.

– Вот как! – сказала я.

Теперь уже я не решалась задавать вопросы, боясь услышать о чем-нибудь страшном, вроде двусторонней пневмонии, о более опасном я и не помышляла, и это, наверно, доказывает, что никому, даже мне, не дано от природы сразу улавливать всю серьезность дурных новостей.

Доктор с минуту помолчал, ожидая, что я стану его расспрашивать, но я сидела, держа на коленях Октавию, и не произносила ни слова, так что через некоторое время он заговорил сам, уже не стараясь делать вид, будто беспокоиться не о чем.

– Может быть, ничего и не подтвердится, вполне возможно. Где вы рожали? В больнице Св. Эндрю? Трудно поверить, что там могли это проглядеть. Пожалуй, лучше всего направить вас именно туда, к Прозероу, он прекрасно разбирается в таких вещах.

– Что у нее? – спросила я наконец. – Что-то с легкими? Пневмония?

– Нет, нет! – ответил он. – Ничего похожего! С простудой это никак не связано, простуда здесь ни при чем, сейчас все лондонские дети простужены. Дело в том, что, когда я ее слушал, я заметил какие-то шумы, вот и все. Возможно, это ничего не значит.

Другие на моем месте, конечно, стали бы расспрашивать, что он имеет в виду, но я была слишком перепугана. По-моему, больше всего я боялась услышать диагноз, даже сейчас не могу об этом вспоминать. Мне хотелось одного – пусть бы доктор еще и еще повторял, что, может быть, все это ровно ничего не значит. Ничего другого я не желала слышать, будто ждала собственного смертного приговора. Не хотела даже знать, когда он направит нас на консультацию – вдруг срочно! Вдруг сегодня вечером или завтра!? Поэтому, когда он стал объяснять мне, я старалась отключиться, но до меня доходил его голос, сообщавший, что он собирается назначить нас на следующий четверг, он даст знать, удалось ли ему договориться. Я немного воспряла духом – значит, он не считает, что Октавия может умереть до следующего четверга. У меня даже хватило сил спросить, как лечить ее простуду и не слишком огорчиться, когда он сказал, что лечить не надо, ну в крайнем случае, дать на ночь детский аспирин.

Проводив его, я вернулась, усадила Октавию к себе на колени и стала ее рассматривать, снедаемая самыми страшными подозрениями. Я чувствовала, как всегда бывает в подобных случаях, что за эти десять минут рухнуло мое счастье, которого я до сих пор не сознавала, а на смену ему пришла вполне ясно сознаваемая, хотя еще неопределенная тоска. Естественно, я плакала, так как по той или иной причине плакала вообще ежедневно, а Октавия, смеясь, тыкала пальчиком в слезы, катившиеся по моим щекам, будто в капли дождя на оконном стекле. По сравнению с этими минутами вся моя прежняя жизнь казалась сплошным безмятежным летним днем. Между тем ничего не изменилось, ведь пока я слушала врача, ничего не произошло, просто неизвестное стало известным. В последующие недели я часто досадовала, что не осталась в неведении, лучше бы я не вызывала врача и ни о чем не догадывалась. Временами мне казалось, что душевный покой – этот идеал всех глупцов – куда лучше, чем полезная и необходимая осведомленность о беде. А ведь прежде я никогда так не думала. Меня убеждали, что рано или поздно я все равно узнала бы о болезни Октавии, но зато я могла бы еще месяц, ничего не подозревая, наслаждаться счастьем. Впрочем, какая разница? Что значит месяц, неделя, день, час? Правда, оказалось, что в нашем случае сроки значили очень много, но тогда я об этом еще не догадывалась.

Я и в самом деле не в силах вспоминать о той неделе. В детстве я нередко чувствовала себя несчастной: меня преследовали какие-то непонятные страхи, тревоги, чувство вины; в юности я боялась самой себя, а став женщиной, – того, что увлечение одного вечера навсегда повергло мою карьеру и само мое существование в непроглядный мрак. Но сейчас я впервые дрожала за другого, и это было нестерпимо больно. Иногда, когда, например, я помешивала в кастрюльке суп для Октавии или стучала на машинке в специально отведенной для этого комнате Британского музея, мне казалось, что я сейчас умру от душевного напряжения. Приходя в себя после таких приступов отчаяния, я злилась на Октавию и на судьбу, которая так подвела меня: до сих пор я считала себя закаленной и абсолютно неуязвимой для происков рока, а теперь с горечью ощущала, что ранима, беззащитна и бессильна против злобного случая. Оттого, что я жила одна и ни с кем не могла поделиться, выносить страх было и тяжелей и легче: стоило мне, например, захотеть поплакаться Джорджу, как я тут же радовалась, что он избавлен от этих совершенно незаслуженных страданий.

Описывать наше первое посещение больницы я просто не в силах, хотя чувствую потребность излиться и покончить с тяжкими воспоминаниями. Это было неимоверно мучительно. Часа полтора я просидела в очереди в компании других мам с малышами, унылых плюшевых мишек и прочих жалких игрушек. Октавии пора было спать, но у меня на коленях она спать не умела, поэтому вертелась, стонала, сосала палец и извивалась, пока, удерживая ее, я окончательно не обессилела. Потом мы показались хирургу, и я не решилась ничего спросить, а он ничего не сказал, кроме того, что нужно сделать рентген, и мы потащились по темным коридорам куда-то, как мне показалось, безумно далеко, потом обратно к хирургу, и он произнес что-то о необходимости операции. К этому времени я уже была близка к обмороку, и его слова до меня почти не доходили.

– Подумайте, – сказал он, – и приходите послезавтра.

С этим напутствием, спустя два с половиной часа после того, как мы вошли в больницу, мы из нее вышли, и, идя по улице, обе горько плакали – Октавия от усталости, я – от усталости и страха.

Мы вернулись домой, я подумала и через два дня опять пошла в больницу, но на этот раз мне пришлось ждать не больше двадцати минут, а хирург, когда я вошла к нему, предложил мне кофе, что напоминало жест милосердия по отношению к смертнику. Впрочем, скорей всего доктору просто подошла пора перекусить. К этой встрече я уже взяла себя в руки и смогла даже разглядеть лицо врача – в прошлый раз оно маячило у меня перед глазами, как мутное пятно, – и выслушать то, что он говорил. Тихим голосом он бормотал что-то о легочной артерии; этих двух слов было достаточно, чтобы снова ввергнуть меня в панику, и я снова отключилась, тем более что, как я заметила, он и не собирался ничего объяснять. Когда он кончил свой монолог, а я кончила пить свой переваренный больничный кофе, он сказал:

– Словом, я полагаю, прооперировать ее следует как можно скорее.

– Но вы же говорили, – вспомнила я, словно сквозь сон, какую-то другую часть разговора, – что до пяти-шести лет оперировать не рекомендуется?

– Я как раз и стараюсь внушить вам, – ответил он, – что, по сути дела, у нас нет выбора. Тяжесть заболевания усугубляется…

– Но ведь это ни в чем не проявлялось! – вдруг, приходя в себя, воскликнула я. – И не проявляется! Никаких признаков! Никаких симптомов! Она все время была совершенно здорова.

– Как я уже говорил, – продолжал хирург, – некоторые симптомы дают себя знать только, когда ребенок становится более активным. Вам еще необыкновенно повезло, что мы обнаружили заболевание на такой ранней стадии, тем более что оно никак не проявлялось.

– Повезло! Вы называете это везением! – Я не могла больше сдерживаться. – Ничего себе повезло!

Меня до сих пор поражает, как мало сочувствия выказывали мне тогда врачи, теперь-то я понимаю, да и раньше подозревала, что известный хирург не испытывал к Октавии ничего, кроме профессионального любопытства. Моя дочка была необычным случаем, медицинской диковинкой.

– Может быть, вы скажете мне, – вернувшись к заискивающему тону, спросила я в конце концов, убедившись, что на мою резкость доктор не реагирует, – на что можно надеяться? Какой процент операций проходит успешно?

– Следует помнить, – ответил хирург, – что операции такого рода еще только разрабатываются, хотя за последние годы мы достигли значительных успехов. Еще лет пять назад выживал только один из пяти детей такого возраста, теперь мы уже можем говорить об одном из четырех.

Похоже, он ждал от меня поздравлений, но я разразилась слезами. Слово «выживал» впервые так прямо прозвучало по отношению к моему ребенку.

– А если не делать операцию? – спросила я. – Что тогда?

– Боюсь, – ответил хирург, – что выбора нет. – И, изобразив на лице деликатную озабоченность, он встал и заключил: – Ну что ж, миссис Стесси, я думаю, вам, вероятно, следует пойти домой и обсудить все с мужем, и, пожалуйста, помните, что мы имеем все основания надеяться…

– С кем обсудить? – грубо переспросила я, теряя уже всякое самообладание.

– Ох, извините, ради Бога, конечно, конечно, – спохватился он, бросив взгляд на кипу бумаг на столе. – Но есть же у вас кто-то, с кем можно посоветоваться? Родители? Кто-нибудь из родных?

– Родители у меня в Африке, – пренебрегая правилами грамматики, отрезала я, застегивая пальто, и направилась к дверям.

– В Африке?

Мне показалось, что доктора странно заинтересовало это обстоятельство, хотя я упомянула про Африку, отнюдь не желая что-то объяснять, а скорей из духа противоречия. Он снова сел и задумался, а потом поднял глаза и спросил:

– Вы, случайно, не родственница Герберта Стесси?

– Ну, если уж на то пошло, я – его дочь, – нехотя призналась я, понимая, что мое саморазоблачение в данных условиях вряд ли сделает честь отцу.

Однако доктор моментально преобразился – он заставил меня снова сесть, распорядился, чтобы принесли еще кофе, и начал рассказывать, как учился с моим отцом в Оксфорде, как они оба увлекались тем-то и тем-то, как участвовали в каких-то диспутах, как он всегда мечтал заняться политикой, спросил, как поживает моя мать и как родителям нравится Африка? Судя по тому, что он говорил, он был близко знаком с моими родителями, да я уже и сама начала припоминать, что его фамилия – а фамилия доктора была Прозероу – одно время часто упоминалась за нашим обеденным столом, причем упоминалась одобрительно, поскольку ее обладатель занимал правильную позицию по отношению к Службе здравоохранения и был достаточно значительной фигурой, чтобы вносить значительный вклад в обсуждение деятельности этой системы на всевозможных конференциях. О нем отзывались как об отменном социалисте, и сейчас мы приглядывались друг к другу с новым интересом.

Мы провели за дружеской болтовней не меньше четверти часа, а в это время за дверями кабинета явно росла очередь измученных пациентов, с унылой покорностью ожидавших, когда врач освободится. Поднявшись наконец проводить меня, Прозероу сердечно пожал мне руку, записал номер моего телефона и сказал, что через неделю я могу принести Октавию, ее обследуют в течение одного дня, и, если все будет благополучно, недели через две прооперируют.

– Поверьте мне, – сказал он, – я не хочу кривить душой, операция серьезная, но состояние ребенка, несмотря на то, что случай тяжелый, судя по всему, на удивление хорошее, и, как только пройдет критический послеоперационный период, шансы на полное выздоровление могут быть вполне основательными, вполне! А кроме того, мисс Стесси, хотя и не положено хвалить самого себя, смею вас заверить, что вряд ли вы могли отдать вашу дочь в более надежные руки.

И я ему поверила. Я, правда, и прежде не сомневалась в его опытности, но мне стало гораздо легче оттого, что он убеждал меня так дружески и с улыбкой. Человек слаб, ему хочется чересчур многого, и как приятно, если удается это многое получить, да еще даром.

Следующие две недели я не знала, куда себя девать: работать я не могла, причем не могла по-настоящему, а не так, как бывает, когда это только кажется, пока не найдешь в себе силы засесть за книги. Я с трудом дотягивала до вечера, и мою тоску усугубляла безмятежная веселость сияющей улыбками Октавии, приходилось бороться с собой, чтобы поминутно не прижимать ее к груди. На второй вечер меня осенило, что неплохо бы утопить грусть в вине, и я взялась осуществлять эту идею. По-моему, я уже где-то говорила, что стоит мне выпить, и настроение у меня сразу поднимается. Это средство не подвело и тут. С деньгами у меня было туговато, поэтому каждый вечер я покупала самое дешевое красное вино – согретое в кастрюльке, оно становилось очень вкусным. Ежевечерне я выпивала изрядную порцию и примерно через час достигала сладостного состояния, когда мои мысли начинали беспорядочно кружить от одной утешительной приманки к другой – то я преисполнялась уверенности в бессмертии души, то внушала себе, что всякое страдание имеет цель, но в основном пребывала в приятной убежденности, что мне повезет и счастье мне не изменит. В трезвом виде такие мысли меня никогда не посещали.

Обычно я уже лежала в постели к тому времени, когда возвращалась Лидия, любовь которой с Джо как раз достигла апогея. Я нарочно избегала встреч с ней, ибо сразу ничего не сказала про Октавию и не хотела, чтобы меня вынудили открыть правду. Однако как-то раз Лидия вернулась вместе с Джо вскоре после одиннадцати, а я в это время валялась на ковре перед камином, уткнув голову в подушку, и прикидывала, хватит ли у меня сил подняться и дойти до постели. Я не слышала, как они вошли, и была застигнута на месте преступления. Оба сразу догадались, чем я занималась, и решили составить мне компанию. Они начали рассказывать, какой видели фильм, потом Лидия сообщила, что вот-вот закончит свой роман, а я спросила Джо, как насчет его романа, и он удивился:

– Какого?

Я ответила:

– Да любого, какой ты сейчас пишешь?

Он сказал, что не пишет ничего, и я воскликнула:

– Это что-то новенькое!

Потом Джо принялся расспрашивать меня, когда вернутся мои родители, когда Лидии придется выехать, и что намерена делать я сама, ведь с ребенком найти квартиру трудно. И тут мне чуть не сделалось дурно, – я с пронзительной остротой вдруг представила себе, что будет, если Октавии суждено умереть: «Не было бы счастья, да несчастье помогло», – вот что все скажут. Я так и слышала, как это повторяют даже те, кто хорошо знает и понимает меня. А все потому, что Октавию, кроме меня, никто на свете не любит, и никто не представляет, как люблю ее я! Наверно, есть дети никем не любимые, нежеланные, брошенные, покинутые, чье существование – бремя даже для земли, которая их носит. Наверно, сила моей любви к Октавии призвана компенсировать немногочисленность тех, кто будет ее оплакивать.

К счастью, Джо и Лидия очень скоро съехали с вопроса о квартирах и детях, и я смогла прийти в себя, но ненадолго, потому что Джо чуть ли не сразу воскликнул:

– Да, Розамунд! Я тут как-то на днях разговаривал о тебе с твоим приятелем из Би-Би-Си… Джордж, кажется? А как, кстати, его фамилия? Фамилию никак не могу запомнить.

– Джордж Мэтью, – сказала я. – Ты имеешь в виду Джорджа Мэтью?

– Да, верно Джордж Мэтью, – согласился Джо. Наступила пауза, во время которой я слушала, как гулко бьется мое сердце, как странно прерывается дыхание, и чувствовала, как краска заливает лицо. Все это было для меня наглядным свидетельством того, что я, оказывается, глубоко задета. Уже много месяцев я даже имени Джорджа не слышала, ибо в отличие от других отвергнутых женщин была лишена привилегии выслушивать сплетни и пересуды о нем общих друзей. Я так усердно избегала всех мыслимых и немыслимых точек соприкосновения между нами, что Джордж как бы вообще перестал существовать. И если бы доказательство его существования не ворковало целыми днями у меня на руках, я могла бы вообразить, что весь эпизод мне просто приснился, что это был сон, порожденный моей неудовлетворенностью и некими душевными вывихами, сон, в котором желаемое предстает как действительность. А теперь, когда я услышала, как произносят его имя, когда Джордж всплыл на поверхность из тайников моей памяти, я не знала, что сказать, как держаться, как, хотя бы неумело, разыграть подобие беспечности. Мне не терпелось узнать тысячу вещей – как Джордж выглядит, как одет, как он обо мне говорил – нежно, равнодушно или враждебно, знает ли он, что у меня ребенок, с кем он проводит время, кого любит, кто любит его – и еще множество других таких же вопросов, глубоко запрятанных и долго сдерживаемых, рвались из меня, но я не знала, как их задать, а потому промолчала. Молчала и чувствовала, как лицо, помимо моей воли, принимает привычное выражение безразличия. Видимо, мне удалось убедить Джо, что затронутая тема меня нимало не интересует, потому что когда, затушив сигарету, он поднял на меня глаза, то не вернулся к разговору о Джордже, а стал обсуждать очередной выпуск своей телевизионной программы. Оказывается, в нем должна была выступить Лидия с беседой о современном романе.

– А почему бы и нет? – сказал Джо. – Уж кому как не ей рассказывать о современном романе, правда, Лидия? И потом, она хорошенькая! Пусть, пусть пробует!

«Действительно, почему бы ей не попробовать? – подумала я и направилась в свою комнату, а они – в свою. – Пусть себе пробует! Какое это имеет значение?» Мне было тошно и от Джо, и от Лидии, тошно их слушать, тошно сидеть с ними, думать о них. А ведь они мне нравились! Если кто и вызывал у меня симпатию, то именно такие люди, как они. Видно, с некоторых пор мне все разонравились, размышляла я. Все, кроме Джорджа. Джорджа, таинственного и затаившегося – он живет в двух шагах от меня, но я больше года его не вижу, ничего о нем не слышу, так что он неудержимо ускользает из моей памяти и из моей жизни. Да, Джордж мне нравился. Как жаль, что не было случая сказать ему об этом.

Ночь перед операцией Октавии я провела без сна, ведя бой с полчищами туманных устрашающих сомнений, бой, который вполне мог оказаться последним. Некоторые в положении, подобном моему, неизбежно начинают сомневаться в существовании Бога; трудно представить, что кто-то может перенести такие испытания, не поколебавшись в вере. Я же, рассуждая о милосердии Божьем, считала более честным принять во внимание все обстоятельства. Но, по правде говоря, Бог не слишком занимал меня, я была воспитана правоверной фабианкой [35]35
  Фабианское общество основано в Великобритании в 1884 г. Признавая неизбежность социализма, фабианцы выступали за путь к нему через реформы.


[Закрыть]
в духе рационализма, и все ссылки на загробную жизнь и на рай казались мне не заслуживающими доверия. Меня гораздо больше занимали вопросы справедливости. Я не могла избавиться от мысли, что если Октавии суждено умереть, это будет карой за мой грех. Невинные страдают за тех, кто виноват! Правда, мне трудно было решить, в чем состоял мой грех, так как я не могла убедить себя, что, переспав с Джорджем, согрешила – наоборот! Я склонялась к тому, что это единственный достойный поступок в моей жизни. Однако ощущение неминуемой расплаты угнетало меня, и в ту ночь я пыталась сохранить веру не в Бога, а в закономерность случая.

Под утро я начала думать, что греховна моя любовь к Октавии. Минут пять я даже чуть ли не надеялась, что она умрет, и я смогу снять с себя грех этой роковой и корыстной любви. Обращаясь к умершему сыну, Бен Джонсон [36]36
  Бен Джонсон(1573–1637) – знаменитый английский поэт и драматург.


[Закрыть]
говорил, что грешен, ибо возлагал на свое любимое дитя слишком много надежд. Слова поэтов мы чересчур часто воспринимаем как штампы, как удачные обороты речи, как набор bons mots [37]37
  Остроты ( фр.).


[Закрыть]
. А ведь, наверно, в них нередко кроется истина.

Наутро, когда подошло время вставать, одеваться и собирать плачевно немногочисленные пожитки Октавии, я вылезла из постели, опустилась на колени и начала молиться: «Господи, сделай так, чтобы она осталась жива, сделай так, чтобы она выздоровела, чтобы с ней все было благополучно!» И кто знает, может быть, своей мольбой я сотворила Бога!

Мы отправились в больницу. Я вручила Октавию сестрам, и она улыбнулась мне, а когда ее уносили, заплакала. Мир сузился для меня, осталось только ее маленькое лицо и мелькающие в воздухе судорожно сжатые кулачки. Щемящая боль была нестерпимой – такая крошечная, такая веселая, такая несмышленая! Я вышла из больницы и стала бродить взад-вперед по Марилебон-Роуд. Не знаю, как я провела эти часы.

Мне велели явиться к определенному времени, чтобы узнать, как прошла операция, но, я пришла на полчаса позже и не могла решиться спросить. Я стояла и ждала, пока одна из сестер не узнала меня. Она подошла и сообщила, что операция прошла замечательно, что доктор Прозероу просил передать мне привет и хотел бы меня видеть, что есть все основания надеяться на полное исцеление. А я, как в тот день, когда впервые узнала о болезни Октавии, слушала и не могла поверить, что одни эти слова могут так изменить всю мою жизнь. Я тупо стояла, сомневаясь, правду ли мне говорят: вдруг перепутали фамилию или историю болезни, вдруг все это просили передать о ком-то другом. Но сестра продолжала улыбаться и успокаивать меня. В конце концов я поверила ей, и внезапно мне стало совершенно ясно, что иначе и быть не могло, ничего плохого не должно было случиться, ведь мы с Октавией везучие.

Обретя дар речи, я спросила, нельзя ли увидеть ее, но мне предложили прийти на другой день, так как Октавия еще без сознания и тревожить ее не следует.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю