Текст книги "Профессор Криминале"
Автор книги: Малькольм Стэнли Брэдбери
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
«Но ведь в последнее время англичане не противопоставляют себя европейцам». «А проку? Выройте под Ла-Маншем хоть пять туннелей, к Европе вы ни на шаг не приблизитесь. К той Европе, которая прошла огонь, воду и медные трубы, которая отлично помнит, что у нее было, и отлично сознает, что ей осталось». «Валяйте дальше», – сказал я. «Мы почитаем тех, на чью долю выпали тяжелые испытания. Тех, кто старше, чем мы, тех, чья молодость была сплошным кошмаром. Вы никогда не постигнете, что значит жить в мире с неустойчивой историей, в мире, где твой опыт и убеждения сегодня верны, а завтра неугодны, где любая мысль, любой поступок – смертельный риск, где изменники ходят в патриотах, а патриоты – в изменниках». «Допустим, я этого никогда не постигну. А вы? Вы настолько умнее меня?» «Умнее. Я вырос в стране хамелеонов. Мы меняли национальности как перчатки: австрийская перчатка, германская, русская, американская, французская, британская. Реальность расслаивалась, и мы привыкали к каждому слою в отдельности и ко всем вместе. Представьте себе Вену сорок седьмого, страшный, слоистый город». «Сорок седьмого? В сорок седьмом Криминале сбежал сюда из Восточной Европы».
Герстенбаккер окинул меня долгим взглядом. «Нет, из Восточной Европы ему сбежать не удалось». «Как не удалось? Вы сами говорили...» «Не удалось, потому что Вена входила в состав Восточной Европы, помните?» «Не помню. Я тогда еще не родился». «Если б вы родились здесь, а не в Англии, помнили бы. Криминале приехал в Вену легально, с Востока на Восток не сбежишь». «Однако отсюда и до Запада было рукой подать». «Вы правы. К примеру, в центральном районе, где расположен университет, власть менялась ежемесячно. И едва она переходила к русским, многие бросали свои дома и переезжали в гостиницы других оккупационных зон. Сами знаете, что за люди русские: при них особо не разгуляешься». «Словом, из зоны в зону можно было перемещаться свободно?» «Вот именно. Ты входил в парадную дверь на русской территории, но если у тебя имелся ключ от задней двери, ты мог открыть ее и очутиться в Америке». «Видимо, Криминале заполучил этот ключ. И входил то через парадную дверь, то через заднюю». «Не он один. Как я уже сказал, жители Вены на собственной шкуре выучились нырять из одного слоя в другой. Теперь ясно, отчего нам не по нутру ваши расспросы? Мы выучились помнить, но забывать выучились тоже».
«А профессор Кодичил? Он, как и прочие, наловчился забывать и помнить?» Герстенбаккер по-совиному посмотрел на меня сквозь стекла очков: «Наловчился. За профессором Кодичилом, как и за всеми прочими, в те времена водились делишки, о которых лучше бы не вспоминать никогда. И он с этой задачей справляется мастерски». «Бог ты мой! И за Кодичилом?» «Он жил в эпоху Гитлера». «Конечно, конечно. Забывчивость мало-помалу входит в привычку. Сомнительные делишки лучше б похоронить в прошлом, и вся недолга». «Вам так кажется?» Герстенбаккер зачем-то расправил плечи. «Нет, мне так не кажется, но я вырос в бесхитростной стране, что с меня возьмешь? А вам так не кажется?» «Так кажется профессору Кодичилу. А я, как ни крути, его аспирант». «И пользуетесь Кодичиловыми подходами и методикой?» «Да, пользуюсь». «А самостоятельно вы думать умеете?» «Умею ли я думать? – Герстенбаккер опешил. – Умею. Я думаю... я думаю, вы изрядно устали. И крестьяне что-то расшумелись не в меру, или я не прав?» «Бросьте, Герстенбаккер. Нам с вами еще расспрашивать и расспрашивать, иначе прошлое настигнет и нас». «Простите, – перебил Герстенбаккер. – Я должен расплатиться, вызвать такси и отвезти вас в гостиницу. А завтра осмотрим остальные венские достопримечательности. Вы ведь даже дворца Шёнбрунн не видели».
Часа через два я ощутил подошвой альпийскую кручу, протиснулся меж увалов, продрался сквозь карликовый перелесок и ухнул в глубокую кустистую теснину За мною гнался милостивый герр профессор, доктор наук Кодичил в зеленой плащ-палатке, с охотничьим ружьем на изготовку и со сворой легавых на поводке. Несмотря на его тучную комплекцию, расстояние меж нами сокращалось, ибо профессор, знающий местный рельеф как свои пять пальцев, выбирал короткие пути, а я – обходные. Легавые захрипели прямо за спиной, ружейный выстрел оттяпал ветку с ближайшего дерева. Я стал как вкопанный, обернулся и крупным планом увидел разгоряченную, злобную физиономию преследователя. В меня вдруг вселилась удаль Джеймса Бонда: я солдатиком сиганул в стремительную пенистую реку, сбегавшую по склону под углом сорок четыре – сорок шесть градусов. Поток подхватил меня и потащил прочь; Кодичил, оставшийся на берегу, бессильно сучил кулаками. Ледяную стремнину вспарывали каменные перекаты, которым вздумалось поиграть мною в расшибалочку. Но радость чудесного избавления нимало от этого не померкла. Внезапно скала рванулась вверх и назад. Огромный водопад низверг меня в горное озеро, в центре коего, точно над сливом ванны, вихрилась воронка. Я забарахтался, заорал: «Помогите!», но добрая волна обняла меня и вынесла из опасной зоны. Стуча зубами и обливаясь потом, я отчаянно погреб к берегу. Схватился за нависшую над озером ветку, кое-как выкарабкался на песчаную отмель и рухнул без сил. «Присаживайтесь, скушайте пирожное», – надо мной учтиво склонился невесть откуда взявшийся Герстенбаккер в двухметровом стоячем воротничке. «Меня преследует профессор Кодичил», – пожаловался я. Герстенбаккер преклонил колена, снял с меня плащ, чуть-чуть встряхнул его и вернул абсолютно сухим. «Так-то лучше. А теперь мы с вами отправимся на Берггассе, 19». «Что мы забыли на Берггассе, 19?» «Вас желает осмотреть профессор, доктор наук Зигмунд Фрейд». «Зато я никакого профессора, доктора наук Зигмунда Фрейда не желаю осматривать!» «Полегче на поворотах. Из-за вас профессор, доктор наук Фрейд отменил сеансы с Дорой и человеком-волком. Он любезно пригласил вас под священный кров своего частного жилища, дабы попользовать во все тяжкие». «Попользовать, что такое попользовать?» «Он поможет вам вспомнить все, о чем вы навострились забывать». «Нет уж, увольте, не хочу я в гости к профессору, доктору наук Зигмунду Фрейду!» – выкрикнул я в Герстенбаккерово ухо.
«Нет уж, увольте, не хочу я в гости к профессору, доктору наук Зигмунду Фрейду!» – выкрикнул я в кромешную тьму, жару и духоту незнакомой комнаты. На оконном стекле трепетал отблеск оранжевого зарева, точно где-то совсем рядом сиял неоном столичный город. Где я? Ах да, я в Вене, на родине вальсов и цукерторта, розовых зайцев и Голубого Дуная; именно здесь почти сотню лет назад д-ру Зигм. Фрейду открылась тайна сновидений. Я обливался потом и стучал зубами под перекрученным казенным одеялом в заоблачной светелке «Отеля фон Трапп». Я сразу понял, что делать. Нажать на аварийный подоконник под кнопкой. И эвакуироваться, избегая лифта. На родине профессора, доктора наук Зигмунда Фрейда и в таких простых вещах немудрено запутаться.
Забрезжило долгожданное утро; я встал, побрился, оделся и спустился на первый этаж, к буфетному столу. Наложив на тарелку фруктов, ветчины и салата, я направился к столику, но тут заметил, что в одном из кресел вестибюля сидит какой-то человек – тихо и недвижно, как если бы провел всю ночь в терпеливом ожидании. Я узнал младого герра Герстенбаккера; после вчерашнего он освежил воротничок и нафуфырил «бабочку». «Давно ждете?» – спросил я, приблизившись. Герстенбаккер вскинул лицо: «Я только что вошел, но посовестился тревожить вас в такую рань». «Выпьете со мной кофе?» «Спасибо, я тороплюсь. Я заехал сказать, что, к сожалению, не смогу составить вам компанию. Я бы с радостью и сегодня с вами погулял, но профессору Кодичилу вдруг понадобилась моя помощь в очень важном деле». «Чашечку выпить недолго, Кодичил перебьется». «Я также вынужден передать вам его устное послание. Он велел сообщить, что накладывает строжайшее вето на съемки программы о Криминале». «Накладывает вето?» «Он тщательно изучил ваш проект и нашел его неприемлемым», – затравленно пояснил Герстенбаккер.
«Присядьте,– я отвел его к столику, на котором дымилась моя чашка, и указал на высокий табурет рядом. – Может, все-таки кофейку?» «Нет, спасибо. Он говорит, вы рассматриваете этого титана не с тех позиций. Если Криминале вообще стоит популяризировать, то, во всяком случае, не вашими руками». «Вам не трудно передать профессору Кодичилу ответное послание? Сообщить, что передача состоится вне зависимости от его согласий или несогласий?» «Он важная фигура, знаменитый профессор. К нему прислушиваются в правительстве. Он всех законников знает, с Вальдхаймом на короткой ноге...» «Да будь он хоть государем всея Руси, передача состоится». «Он намерен подать официальный протест вашему послу, а посол уж вам наставит палок в колеса, ведь Кодичил – экс-председатель Общества австрийско-британской дружбы». «Фу-ты ну-ты! Даже если его придется переименовать в общество австрийско-британской вражды, передача все равно состоится. Наших дипломатов на испуг не возьмешь. Надеюсь, что не возьмешь».
Герстенбаккер помолчал, как бы собираясь с мыслями. «Пожалуй, я все же выпил бы немножко кофе, полчашечки. Я ни при чем, поверьте. Я всего лишь его аспирант. Я не имею на него морального влияния». «Верю. И ни в чем вас не виню». «Очевидно, «Нада продакшнз» – богатая телекомпания». Герстенбаккер опасливо наливал себе в чашку сливки. «Богатейшая!» «И вы, несмотря ни на что, готовы устроить мне поездку в Англию?» «Сегодня же переговорю с продюсером. В Британии эта дама пользуется огромным авторитетом. У нее все схвачено». Поколебавшись, Герстенбаккер залез во внутренний карман черного пиджака и вынул оттуда запечатанный конверт: «Это вам». Я надорвал конверт. В нем лежала обычная каталожная карточка. На ней были записаны имя, фамилия – Шандор Холло – и невразумительный адрес без всяких комментариев. «Что это? Кто такой Шандор Холло?» «Пять лет назад он учился в аспирантуре под руководством Кодичила. Я спозаранку наведался на кафедру и отыскал эту карточку в архиве».
Я взглянул на нее повнимательней: «Вы хотите сказать, он и есть автор книги о Криминале?» «Судя по всему, да. Заметьте, он из Будапешта. И Криминале оттуда же». «Так адрес будапештский?» «Этот человек венгр. Он позанимался у нас несколько семестров и вернулся домой. Будапешт, конечно, не ближний свет, но, коли вы не поленитесь и съездите туда, Холло, возможно, ответит на все ваши вопросы относительно Криминале. А в Вене вы ничего не добьетесь». Я посмотрел на карточку с благодарностью и положил ее в карман. «Вы отличный парень. Герстенбаккер. Что называется, свой в доску. Ваше здоровье!» «Зовите меня Францем-Йозефом, – вспыхнул Герстенбаккер. – А что означает «свой в доску»?» «Малый хоть куда. Желаю приятно провести время в поместье Хауард». «И я себе того же желаю, – Герстенбаккер принялся записывать что-то на обороте меню. – Возьмите и мой адрес. Если с поездкой выгорит, а я надеюсь, что выгорит, ни в коем случае не сообщайте на кафедру. Пишите мне домой. И остерегайтесь мерзавца Кодичила. Он ничего не забывает и ничего не прощает. Грозный соперник, у него везде дружки. До свидания. Пойду на него пахать».
Тех, кому не терпится выяснить, побывал ли я в венской опере, извещаю: не побывал. Едва Герстенбаккер, как пристало послушному аспиранту, повлекся на заклание к Кодичилу, я набрал номер люкса Лавинии в «Отеле де Франс». «Я в постели нежилась, пила кофе с пампушками. Слушай сюда, на вилле Гермеса открыта изумительная выставка «Эротизм: предвкушение любви». Я взяла два билета. Валяй ко мне, поглядим, с чем этот эротизм едят». «Мне сегодня только эротизма недоставало. У меня важные новости». И я поведал ей о Кодичиле и Кодичиловом чудаковатом аспиранте. «Глупости, – отвечала Лавиния. – Что ж, старпер Кодичил не сам свои книжки пишет?» «Похоже, в Европе так исстари повелось. Вспомни школу Рембрандта». «Ты хочешь сказать, «Божественную комедию» на самом деле сочинил помощник Данте? А «Фауста»– ученик Гёте?» «Именно. Больше того, Кодичил клянется, что ни черта не знает. И никто ни черта не знает. Им так удобней». «Я в курсе. Здесь это называется болезнью Вальдхайма. Дело пахнет керосином, Фрэнсис».
«И что теперь? Кодичил был единственной зацепкой». «Предоставь это мне. Эротизм денечек поскучает. Сейчас позвоню в Лондон, свяжусь с трансагентством, сгоняю в банк за наличными. Что толку ходить в продюсерах, когда продуцируешь сплошной кукиш с маслом?» И, надо отдать ей должное, на сей раз Лавиния кукишем не ограничилась. Добыла деньги, билеты, заказала гостиницу – спродуцировала все необходимое. Вскоре (утренняя свежесть еще не успела отхлынуть) я очутился на платформе одного из венских вокзалов, где стоял трансъевропейский экспресс «Сальери» – гигантский пассажирский состав, из тех, что непрерывно отращивают хвост, распадаются на звенья, удваиваются и уполовиниваются: тот вагон следует в Брюгге или в Альтону, этот – в Бригенцу или в Таллин. Вагон, у которого я очутился, следовал в Будапешт, а Лавиния почему-то опаздывала. За три минуты до отправления она грузно подбежала ко мне, размахивая очередным пластиковым бумажником.
«Держи, этого надолго хватит. Главное, не упускай сверхзадачу, придерживайся собственного сценария: непостоянство в политике, непостоянство в любви». «В Лондоне мне казалось, что Криминале и вправду таков. Будем считать, что я не ошибся». «Не мог ты ошибиться! Мы с тобой телевизионщики или кто? А доберешься до этого Холло – прилипни к его жопе как банный лист!» «Верно ли я заключил, что ты со мной не поедешь?» «Лапа, не сердись, у меня и в Вене хлопот полон рот». «Какие тут-то могут быть хлопоты?» «С местным колоритом и натурными съемками знаешь сколько мороки? Ах я дурында! Мне ж так хотелось сходить с тобой в оперу, а потом шампунчику хлебнуть». «Не казнись, Лавиния. Ты себе кавалера непременно найдешь». «Непременно найду», – согласилась Лавиния. «И будь добра, позаботься о юном Герстенбаккере. Без него б мы пропали». «Спокойно, спокойно. Я ему звякну и привечу как умею», – пообещала Лавиния.
В дальнем конце платформы засвистел, замахал жезлом кондуктор; я поднялся в вагон, следующий до Будапешта. «Лапушка, ну до чего обидно, – Лавиния подпрыгнула и оглоушила меня поцелуем. – Вот так всегда: оттягиваешь самый приятный момент, оттягиваешь – и упускаешь навсегда». «Очень обидно». «Ну, лапуля, пока, я понеслась, у меня деловая встреча в «Захере». Ни пуха ни пера, и заруби себе на носу, повторяй перед сном, как молитву: бюджет у нас не разгуляешься». «Хорошо, Лавиния». Двери тамбура с шипеньем захлопнулись. Я отыскал свое купе второго класса и сел, провожая глазами рекламные щиты с надписями МЕЛКА и МИНОЛТА, БАУХАУЗ и БРИТИШ ПЕТРОЛЕУМ, СПАР и ВАН, мелькавшие за окном. А затем поезд помчал меня к самому сердцу Европы, к самому порогу профессора Басло Криминале.
5. Где вас застиг конец 80-х?
Так где же, в какой точке планеты, застиг вас конец 80-х? Не знаю, как вы, а я могу ответить на этот вопрос почти исчерпывающе, будто старожил, который доподлинно помнит, чем занимался в тот самый миг, когда убили Джона Ф. Кеннеди. Я ехал в прославленном трансъевропейском экспрессе «Сальери» из Вены в столицу Венгрии Будапешт с кратковременным (впрочем, жизнь распорядилась иначе) визитом. Один-одинешенек в сером интерьере купе; на багажной полке – тощий кейс, на одежном крючке – легкий анорак. У колена – карманное издание «Волшебной горы», прекрасной книги Томаса Манна об упадке Европы накануне первой мировой. Начав читать, я почему-то не продвинулся дальше четвертого абзаца и отложил роман в сторону. Я увидел «Волшебную гору» в роскошном венском магазине «Британская книга» близ собора Св. Стефана и недолго думая купил. Ведь это, в сущности, путеводитель по сумрачному лесу рубежа эпох, вдоль опушки коего только что любезно провел меня младой Герстенбаккер. Была и другая причина. Прототипом манновского персонажа Нафты, олицетворяющего философию XX века, явился венгерский марксист Дёрдь Лукач. А считается, что именно авторитет и методология Лукача (р. в 1885 году в Будапеште, среди соч.: «К истории реализма», «Теория романа»), которого Манн характеризует так: «Он прав до тех пор, пока не закроет рот», – именно они оказали наибольшее влияние на того, за кем я охотился, на Басло Криминале.
С первых же строк я почувствовал себя не в своей тарелке. Ибо роман начинается так: милый юноша Ханс Касторп – доброжелательный, прямой, застенчивый (словом, такой, как я) – сидит один в обитом серым сукном купе трансъевропейского поезда, на полке – чемоданчик, на крючке – пальто, рядом – книга в бумажной обложке. Он отправился по следу судьбы на восемьдесят лет раньше, он покинул низины, где царила неразбериха, и поднимался по склонам гор, думая, что скоро вернется, но жизнь распорядилась иначе. Ему предстояло кардинально пересмотреть свое отношение к реальности, а реальности – кардинально перемениться. Я поспешно захлопнул книгу и взглянул в окошко на Бургенланд, еще не так давно подконтрольный советским войскам. Слева тянулась пойма Дуная: топи, лоскутья лугов, миниатюрные тракторы, деревушки с луковичными церквами (теперь дом с кочаном на крыше уже не казался диковинкой). Справа, за высокими холмами, громоздились бурые зазубрины и белые пики Восточных Альп. Мутный влажный ветер овевал равнину; горы клубились черными вьюжными тучами. Позади была барочная, капризная Вена; впереди – венгерская граница, Хедьешхалом; в 5б-м и 89-м тут пролегали скорбные маршруты беженцев, но сейчас все спокойно, все, дескать, чудненько.
Дабы расслабиться, я задвинул Манна в дальний угол сиденья и повнимательней осмотрел уютное купе. На мусорном баке, чья крышка могла служить также столиком или полочкой, лежали два малоформатных издания: администрация поезда всемерно заботилась о том, чтоб привередливые иностранцы вроде меня не заскучали ни на минуту. Расписание на голубой бумаге, настырно-педантично знакомящее пассажира с хронометражем всяческих прибытий и убытий экспресса «Сальери». И захудалая австрийская газетенка «Курир», помеченная пятницей 23 ноября 1990 года (вот вам, кстати, и дата моего железнодорожного путешествия). Я уже говорил, что с немецким не в ладах, но при благоприятном стечении обстоятельств – после двух ночи, после двух рюмок, после двух суток в германоязычной среде – понимаю почти все. Длинный заголовок под логотипом гласил: «Die Eiserne Lady gibt auf: Rückritt nach 11 Jahren. Eine Ära ist zu Ende».
Я сразу смекнул, что редакция «Курир» почти наверняка имеет в виду премьер-министра Великобритании г-жу Маргарет Тэтчер, при чьем правлении я сформировался как личность, – если только в мире без моего ведома не проклюнулись еще какие-нибудь железные леди. Перейдя в билингвистический режим, я приступил к анализу заголовка. Похоже, так: «Железная леди уходит со сцены: одиннадцати лет ей хватило с лихвой. Заканчивается целая эпоха». Не может быть, одернул я себя, ты перевел эту фразу неправильно. Должен подчеркнуть, что принадлежу к славному поколению «детей Маргарет Тэтчер». В 1979-м, когда мой лоб еще пятнали отроческие утри, ее чеканная поступь сотрясла своды дома на Даунинг-стрит, 10, и зазвенел под сводами ее пронзительный клич: «Что ж, за дело!» Труд свой и быт я гнул по ее лекалу. Взлеты и провалы, подъемы и спуски, расцветы и упадки, бабахи и хрупики трех ее должностных сроков диктовали сюжет моей личной взрослости. Мечты и кредиты, работа с огоньком и мопед с моторчиком – все во мне обличало птенца эпохи, которую газета на купейном столике определяла термином Der Thatcherismus, и по-немецки это слово, как ни странно, звучало внушительней, чем по-английски.
Сошла со сцены, удалилась в тень, прикусила язычок? Что ее заставило? Мыслимо ли это, почему, зачем? Я перелистал газету и отыскал огромную, на разворот, статью «Das Ringen um die Nachfolge». Заголовок напоминал названия вагнеровских опер, которыми Лавиния истерзала меня в Вене; но как же он переводится? «Битва ночных птиц»? И, если речь о спектакле, кто исполнители главных ролей? Ах, вот они, в газетном подвале: портреты и краткие характеристики, будто на театральной программке. Посмотрим: Майкл Хезлтайн, der Opportunist; ну, это понятно без перевода. Затем – Дуглас Херд, der alte Routinier (старый кто? маршрутник?), сэр Джеффри Хау, der Totengraber (кладбищенский вор?) и Джон Мейджор, der Senkrechtstarter (что бы это значило? высокий старт?). Наскоро сверившись со словарем, я выяснил, что мои догадки не вполне верны. Опера называлась «Борьба за наследство», а персонажей звали Оппортунист, Стреляный Воробей, Могильщик и Самолет с вертикальным взлетом – он-то, судя по всему, и вышел победителем. Пусть Мартин Эмис сочинит либретто, Эндрю Ллойд-Уэббер – ангелическую партитурку; добавьте несколько фрейдистских сновидений, хоровые распевы типа «Не плачь обо мне, Аргентина» – и музыкальная феерия готова к постановке на любой из венских сцен.
Да, австрийцам хорошо; а я-то, молодой человек в сером купе, что приобрел в результате этих спектаклей и апофеозов? Еще вчера я был ничтожным юнцом без прошлого, неофитом священных таинств, как с присущей ему выспренностью выразился профессор Кодичил. Зеленым простачком, которому невдомек, почему Голубому Дунаю положено быть голубым. И вдруг благодаря одной-единственной бессонной ночи (а я почти уверен, что этой ночью многие не сомкнули глаз) у меня наконец появилось какое-никакое прошлое. Скромное, не спорю; куда ему до событий, что лихорадили Европу год назад: демонтаж Берлинской стены, финал холодной войны, открытие восточных границ, кои я вот-вот пересеку. В Англии историю вообще не любят пришпоривать, но перемены и у нас неизбежны. Ведь железная леди, несомненно, из тех, кто прямо влияет на исторический процесс. Ее возвышение, а теперь и падение – увлекательный праздник интриг и гордынь, амбиций и вероломств, благодатная тема для газетной трепотни, в которую и я внес посильный вклад. Да, и для меня айне эра ист цу энде, иссякла целая эпоха.
Что же идет на смену тэтчеризмусу? Я вновь заглянул в австрийскую газету и немедля отыскал ответ. На смену тэтчеризмусу, натурально, идет посттэтчеризмус – развеселый новый мир, куда таких, как я, пускают без дополнительной платы. На заре его меня охватило смешанное чувство. Что ни говорите, а при Тэтчер жизнь была, в общем, устойчивей; теперь же в ней проступала некая безалаберность, привычные гарантии покоя растворялись в небытии. Опять вспоминая вчерашнюю прогулку по Вене с милейшим юным Герстенбаккером, из кожи вон лезшим, чтоб потрафить своему шефу и отвлечь меня от мыслей о Басло Криминале путем демонстрации картин fin de siécle, я заподозрил, что на исходе каждого столетия старый уклад склонен к катаклизмам и распаду. Скажу больше: мы как следует уясняем грозный и возвышенный смысл слова «перемена» лишь тогда, когда нам представляется случай понаблюдать за мгновенным исчезновением былого и стремительным усилением грядущего на сломе времен.
Я сидел в обитом серым сукном купе и думал о том, как заканчивались различные европейские столетья. К примеру, в 1889 году, ровно за сто лет до падения Берлинской стены, в Париже возвели Эйфелеву башню. А возвели ее потому, что ровно за его лет до того, на бурном исходе предыдущего века, разразилась Французская революция, мир вывернулся наизнанку, и даже календарь на малый срок пришлось перелицевать. И вот в годину трагедии Майерлинга, когда Вена сделалась передовым и шальным городом, французы задумали отметить юбилей революции на свой французский манер: что-нибудь соорудить. А для этого прибегли к услугам месье Постава Эйфеля. К чьим же еще? Он был крупнейшим в стране строителем мостов, деянья его гремели повсеместно. Он спроектировал уникальный виадук через реку Дуэро близ Опорто, придумал шлюзовые конструкции для Лессепсова Суэцкого канала, построил обсерваторию в Ницце, да и прелестный будапештский вокзал, который я вскоре надеялся узреть воочию. Ожидалось, что он украсит территорию Всемирной выставки парочкой зданий в новом стиле, а может, и перекинет через Сену ажурный металлический мост, что открыл бы парижанам удобную дорогу к излюбленным кафе, лавкам древностей, музеям и мастерским. И Эйфелю выплатили задаток.
Парижане не подозревали, что его архитектурные идеи уже двинулись в ином направлении – не в горизонтальном, а в вертикальном. За считанные месяцы Эйфель выковал и отгрохал башню. В одно прекрасное утро 1889 года жители города проснулись и, гос-споди, заметили ее. Не заметить ее нельзя было; но и толку от нее было не больше, чем от домика с кочаном на крыше. Башня, несомненно, являлась монументом в честь чего-то, но, увы, на ней не оказалось надписи, поясняющей, в честь чего. Она походила на шпиль кафедрального собора, однако сам собор отсутствовал, не было алтаря, чтоб преклонить колена, не было божества, чтоб окликнуть по имени. Она напоминала деловые небоскребы, выраставшие, как грибы, в Нью-Йорке и в Чикаго, но внутреннее диссонировало с внешним, и деловыми операциями в башне заниматься не тянуло: накладно будет. Тринадцатью годами раньше в ознаменование столетия чужой революции – американской Войны за независимость – французы сплавили через Атлантику другой гигантский монумент, статую Свободы, скульптор Бартольди, арматура Гюстава Эйфеля. Вот от нее прок имелся прямой, ее смысл был абсолютно внятен ордам эмигрантов, разевавших рты в предвкушении вольного ветра. А на сей раз Эйфель словно бы что-то упустил, да все упустил. Всучил Парижу каркас без фигуры, арматуру без статуи, факел без свободы, скелет без мяса.
Сегодня-то мы искушены в постмодернизме и отлично понимаем, чего Гюстав добивался. Эйфелева башня задумывалась как памятник единственной вещи на свете: самой себе. Все ее эффекты сводились к оптическому, и вам оставалось лишь постепенно оглядывать ее с ног до головы или карабкаться вверх-вниз по ее лесенкам, любуясь панорамой Парижа, которую башня многосторонне выявляет и структурирует. Естественно, она травила душу классицистам, оскорбляла чувства романтиков, сердила реалистов, бесила натуралистов, допекала всех остальных, за исключением Таможенника Руссо. Ее терпеть не могли выдающиеся писатели, в том числе Ги де Мопассан; впоследствии он пристрастился обедать в ресторане Эйфелевой башни, ибо оттуда, и только оттуда, башня не просматривалась. Лавочники требовали повалить ее, пока она сама не свалилась им на голову; такова судьба всех монументов в честь чего-либо, а в данном случае – в честь ничего. Через пару лет, когда вспыхнул некий запутанный и чисто французский денежный скандал, а Эйфеля обвинили в том, что он злонамеренно продырявил суэцкие шлюзы, и чуть не посадили, большинство сограждан сочло, что он получил по заслугам.
Еще лет через десять французы внезапно нашли Эйфелевой башне полезное применение. Из нее получился превосходный радиотранслятор, что обличало в Поставе дерзкого провидца: когда он строил башню, радио еще не было изобретено. Эйфеля перестали пихать за решетку, обласкали и наградили орденом Почетного легиона. А башня, символизировавшая ничто, стала символизировать всё, превратилась в эмблему нового, устремленного в будущее Парижа. И вот через сто лет, в 1989-м, вновь настал черед ритуалов скончания века, и двухсотлетний юбилей Французской революции счастливо совпал со столетним юбилеем Эйфелевой башни. Архитектурный шедевр, подвергавшийся столь резким нападкам, нежно отреставрировали (по-моему, фирма Эйфеля – она и теперь цела). Кроме того, по случаю юбилея французы, как всегда, решили что-нибудь соорудить. И прибегли к услугам И. М. Пэя, зодчего-постмодерниста китайско-американского происхождения, – мы ведь живем в эпоху культурных конгломератов. Пэевы идеи тоже развивались по вертикали, однако не вверх, а вглубь: ему не давали покоя подземные лабиринты и катакомбы Лувра. Пэй расчистил сложнейший узор темниц, галерей, казематов и увенчал сей заповедник ушедших времен пирамидой вроде верхушки кварцевого кристалла.
И правильно! На дворе уж не модерн, а постмодерн – разностилье, формальные пересмешки, цитаты-аллюзии, искусство-барахолка. Берлинская стена им. Хонеккера уронила себя до состояния артефакта. Политики и художники всё активнее устраивают хэппенинги и инсталляции. Возьмите тот же июль 1989 года: пока звезда мировой оперы (сопрано) пела «Марсельезу», окатываемая вспышками лазеров и (благодаря трансляционным возможностям Эйфелевой башни) обожанием слушателей из всех уголков планеты, – пока она пела, на Елисейских полях мастерицы танца живота из Египта соревновались с карибскими плясунами лимбо, гомосексуалисты вальсировали с лесбиянками, философы-структуралисты выкаблучивали под носом у феминистских ультракритикесс, венгерские гебисты приглашали на танго французских опоновцев; мнимости, стилистики, культуры, жанры раскручивались стремительным калейдоскопом, и всё сразу равнялось всему сразу – и не равнялось ничему, уж поверьте: я там присутствовал, готовил крутой деконструктивный комментарий для Крупной Воскресной. Феерические перемены, феерические: народ меняет виртуальные реальности запросто, будто перчатки, я так и написал в комментарии. А для обоснования феерических перемен потребна своя оригинальная философия, указал я далее и перечислил современных мыслителей-новаторов: Лакан, Фуко, Делёз, Бодрийар, Деррида, Лиотар и – как сейчас помню – Басло Криминале.
Впрочем, сама идея, что новые времена требуют новых идей, по правде говоря, вовсе не нова. Мне пришло в голову, что в 1889-м, например, когда Гюстав укоренял в центре Парижа фаллическую громаду, молодой ученый Анри Бергсон выпустил книгу «Время и свобода воли», где доказывал, что сознание человека имеет внутреннюю, нестандартную хронологию, существенно отличную от внешней, исторической. Смелая концепция, близко к сердцу принятая младшим современником Бергсона и родственником его жены Марселем Прустом. А в Вене, что как раз делалась передовым и шальным городом, схожие мысли посещали молодого врача Зигмунда Фрейда. Он не стал еще величайшим профессором, еще не вселился в прославленную квартиру-приемную на Берггассе, 19, от визита куда я так красноречиво отбрыкивался вчера ночью во сне, и тайна сновидений еще не раскрылась пред ним, едущим на велосипеде по Венскому лесу. Но в 1889-м он уже начал практиковать, уже применял метод свободных ассоциаций (впоследствии известный как речевая терапия) к фрау Эмми фон Н. с ее изломанной душевной арматурой и узорными психическими казематами.