Текст книги "Профессор Криминале"
Автор книги: Малькольм Стэнли Брэдбери
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
«Выходит, я приехал, снова без работы?» «Ежели я правильно составила контракт, то да», – ответила Лавиния. «Не сомневаюсь, правильно, Лавиния», – ответил я. «Ей-ей, лапулечка, и я скорблю. Ой, тыщу лет такой забойной оперы не видела!» «Благодарю тебя от всей души, Лавиния», – сказал я и повесил трубку. Взиравший на меня портье во фраке поклонился. Это был конец. Понятно, что она при составлении контракта все предусмотрела; так или иначе, все подписывали всё, что эта баба ни подсунет. И вот я без работы, без доходов, без будущего, без малейших перспектив, расследовать мне больше нечего, и ничего, по правде говоря, я так и не узнал. Все, что есть у меня, – крупный кредитно-карточный долг дома и бумажник, полный грязных денег, здесь, в Лозанне. Заговора я не раскрыл, и мир не стал, похоже, лучше: вместо истории – сумбур, мир скатывается в никуда, и новая эпоха, начавшись лишь десяток лет назад, как будто бы уже кончается.
Вернувшись в бар, заполненный красивыми людьми, я сел и заказал еще одну кружку пива. Я чувствовал себя... я чувствовал себя каким-то странно чистым, будто я вдруг вырос, выбрался откуда-то, и энергичную и основательную умудренность юности сменила абсолютная невинность зрелости. Я был разочарован, я был предан; но во власти моей было самому предать других. Может быть, я что-то и узнал в конце концов от Басло Криминале – что наши мысли и дела вневременными, чистыми, простыми не бывают, а возникают в результате столкновений и обманов, обусловливаются историей, являются из неизвестности, невзгод, уловок... Они скользки и неточны, противоречивы и подвержены внезапным переменам – как сама жизнь. Я никогда еще не чувствовал такой близости к Криминале, как сейчас. И я стал думать, что же, окажись он вдруг в подобных обстоятельствах, в каких, возможно, он всегда и находился, – что бы стал он делать дальше.
Что сделал дальше я... ну, если бы вы попытались засечь меня на следующее утро (скажем, ежели вам вздумается описать мою историю несколько лет спустя – хотя с чего бы, я же не огромный философский слон, я всего-навсего пытливая блоха), вы нашли бы меня в кабинете управляющего... дабы соблюсти финансовую тайну, скажем так: «Креди мовэ ов Лозанн»[2]2
«Плохой кредит Лозанны» (франц. и англ).
[Закрыть]. Вошел я в этот банк с совсем простым желанием. Но, к удивлению моему, тихий кассир пригласил меня за стойку, подвел к лифту, скрытому за зеркалом, отпер его дверь ключом, висевшим на цепочке, привез на самый верх и усадил в апартаментах с великолепной, выполненной по особому проекту мебелью и дивной панорамой озера. Теперь меня внимательно рассматривал поверх полукружий окуляров в золотой оправе управляющий, герр Штубли. «Специальный счет? – осведомился он. – Тогда, боюсь, сперва я должен, если вы не возражаете, задать вам кое-какие вопросы».
«Я думал, что в швейцарских банках ни о чем не спрашивают», – удивился я. «Мы, безусловно, проявляем сдержанность, но теперь уже все несколько иначе, – отвечал герр Штубли. – Боюсь, что нынешнее непростое время, когда банковское дело так политизировалось, предъявляет несколько иные требования даже к швейцарским банкам. Мы должны быть осторожны. Ведь, возможно, в скором будущем мы вступим в Европейское сообщество. Упомянутые вами деньги все в наличном виде?» «Да», – ответил я. «И как они попали к вам?» – спросил герр Штубли. «Как снег на голову», – сказал я. «Прошу прощения, – не понял Штубли, – речь о стихийном бедствии? А-а, ja, ja, ja, страховка! Нет проблемы! Но мне требуются сведения о вас, пожалуйста. Нам нужно ваше имя, подпись». «Да, конечно, – согласился я. – Я Фрэнсис... Я Франц Кей».
Герр Штубли вытаращился поверх очков. «А, ja, я понимаю, – произнес он наконец. – Ну что ж, я запишу вас «мистер К.». Прошу вас пользоваться нашими отличными услугами. Пожалуйста, поставьте подпись здесь, и здесь, и еще здесь». «И справок наводить не будете?» – осведомился я. «Нет, это Швейцария, мы всегда здесь очень честные, – сказал герр Штубли, – вы не нашли бы заведения надежней. А теперь охранник вас проводит вниз, и вы положите на счет весь «снег», который пожелаете. А если захотите что-нибудь другое, основать, к примеру, небольшую частную компанию, то и в этом случае мы можем быть весьма полезны вам». «Пока нет, я только начинаю, – сказал я. – Большое вам спасибо». «И вам также, мистер К, – ответил Штубли, пожимая мне руку. – Вам, я думаю, приятно будет знать, что присоединились вы ко множеству известных и влиятельных клиентов».
Чуть позже в то декабрьское утро К. вышел из банка и пошел по улице Лозанны. На ходу он огляделся. Все было как обычно, только два малых, мывших окна, как-то по-особенному на него взглянули, а чуть дальше делал фотоснимки,человек, странно смахивавший на де Графа. К. со своим скудным багажом добрался до вокзала, где сел в экспресс, доставивший его в Женевский международный аэропорт. Здесь купил он сыру, новое пальто и билет на рейс до Лондона, который отправлялся в полдень. В последний раз он был замечен в длинной очереди на паспортный контроль, и было видно, что его уже нимало не интересует профессор Басло Криминале.
13. В 1991-м я очутился в Буэнос-Айресе...
В апреле 1991-го я, представьте себе (лично мне это представить трудно), очутился в столице Аргентины Буэнос-Айресе. Б. К. меня на сей раз ни капельки не заботил. Эта поездка увенчала целый ряд невнятных и суматошных событий; было ли так угодно судьбе или же самим событиям, но развивались они, в сущности, следующим манером. Едва я прилетел из Лозанны в Лондон, дела явственно поплохели. Лавиния составила-таки контракт по правилам – до того удачно, что в итоге я потерял не только работу, место под солнцем, элементарный комфорт и возможность приносить людям пользу, но и надежду на гонорар за телехлопоты. Взаимоотношения отравила официальная оскомина: ужасно дорогие ультиматумы чудовищно дорогих адвокатов так и мелькали перед глазами. Вдобавок Лавиния, очевидно, пересказала Роз гадостный наветец, запущенный, похоже, Кодичилом (через Герстенбаккера): в Бароло я-де позволил себе пренебречь обетом воздержанья. Словом, мне больше не довелось увидеться с Роз под кровом домика у «Ливерпуль-стрит».
Но это цветочки. Казалось, я отсутствовал годы и годы, а полутораподвальная квартира пустовала всего несколько недель. Однако ж и этих недель ей хватило, чтоб из жилища превратиться в пепелище. В спальне угнездились кошки; многие предметы обихода, включая текст-процессор «Эмстрад» и компакт-проигрыватель, сгинули, унесенные районным ли домушником, добрыми ли моими хваткими друзьями, доподлинно знавшими, где спрятан ключ. За эти недели перевернулась Британия; и я последовал ее примеру. Спасибо великому экономическому чуду тэтчеризма, на страну низошла глубочайшая рецессия. Неуклонно самонагнеталась милитаристская истерия, сам-с-усам Хусейн ускользал от челночных дипломатов: близился вооруженный конфликт. Газетное начальство закрутило гайки, и вакансий в прессе не стало вовсе, за вычетом разве тех журнецов, что всегда готовы служить мишенью и для вертлявых ракет, и для домогательств багдадской ГБ, пережидать артобстрелы и буйства военной цензуры в землянках. Или как они в краю верблюдов называются – песчанки?
Короче, жизнь пошла сложная, разбираться в радостях и бедах (теперь уже скорее бедах, чем радостях) великого философа Басло Криминале было недосуг. Впрочем, подчас мысли о выдающемся мыслителе эпохи гласности меня посещали. Где он? что он? разъезжает по свету с прелестной барышней Белли, безуспешно зализывая прорехи банковских счетов? возвратился в Бароло, к Сепульхре, к Верховной хозяйке? или домой, в будапештскую квартиру? Но при всем том мысли об Илдико Хази посещали меня, как ни странно, гораздо чаще. И не столько оттого, что я тосковал по ней – а ведь тосковал, и еще как, – сколько оттого, что слишком уж нудно было объясняться с финансовыми учреждениями, имевшими глупость предоставить мне кредитную карточку. К счастью, сумма, вложенная в лозаннский «Креди мовэ», приносила доход, достаточный, чтоб сладить с денежными тяготами. Именно ей я, собственно, обязан тем, что выжил в эти месяцы. В течение коих все меня забыли. В течение коих я забыл всех и вся.
Но почему, почему до моих ушей не доходили известия от (или об) Илдико? Да, я не дал ей своего адреса. И она мне своего не давала. Однако информацию черпаешь не только из личной переписки. По правде говоря, я что ни день рылся в газетах: вдруг она помашет мне из-за решетки полицейского фургона или улыбнется с фотографии, иллюстрирующей статью о суперафере в сокровищницах незадачливых лозаннских гномов. Статьями о финансовых аферах газеты прямо кишели; этот вид спорта сделался популярен. Половина брокеров и инвесторов планеты праздновали святки в тюремной камере. Н-да, к Рождеству я почти уверовал, что человечество – как и я сам – поголовно привенгерилось.
В общем, святки (зловредное, припадочное время) начинались на сей раз особенно муторно. Однако затем хозяин ковентгарденской рюмочной, где я некогда работал, вновь положил мне жалованье, «Нью мьюзикл экспресс» и иные интеллектуальные издания расщедрились на разовые заказы. А как-то вечером я шастал себе по рюмочной в мясницком фартуке, наделяя гораздых на жратву и рвоту участников служебной праздничной вечеринки адской смесью сырников и спуманте, как вдруг один из них вылез из-под стола и любезно меня приветствовал – журнец, бывший коллега и, по пьяной памяти, друг. Сообщил, что только что отказался от места, на которое совсем было устроился. Может, ткнешься туда? Я ткнулся; прошел собеседование – и, как прежде, заишачил на литературный раздел недавно созданной газеты, только не Крупной Воскресной, а Солидной Ежедневной со слабыми потугами на элитарность.
И тут – а в Заливе разразилась война, а вертлявые ракеты рвались над потолками бетонных бункеров, и заполыхали от края до края саудовские пески, – тут я взнуздал конька. Рецензировал, интервьюировал, колумнировал, обозревал. Воспарял над повседневностью. Это было куда легче, чем работать на телекомпанию; я ведь говорил, что я человек не визуальный, а вербальный. Кстати, охотясь за Б. К, я кое-чему научился; немногому, но научился. Стиль мой стал спокойнее, размеренней, мягче. И потом, хитрюга Роз оказалась права: букеровское выступление с голубого экрана пошло мне на пользу. Тогдашний роман-призер был прочно забыт повсюду, кроме США, где его продали в миллионах экземпляров, но не был забыт обалдуй на торжественной церемонии. Издатели лебезили предо мною, Фионы поили меня, кормили и рассказывали литературные сплетни. А я их расплетал. И печатал. Кроме того, я насухо выдоил представителей новейшей словесности, с которыми познакомился в Бароло.
Тем временем в Заливе отвоевали, отблевались жутью, геноцидом, изгнаньями, голодом и нефтяной грязью. Мир ненадолго стих и по-новой взял в руки книгу. Очередной актуальный конфликт пока не вырисовывался; на досуге пришлось улаживать конфликт позавчерашний, фолклендско-мальвинский. Культурное воссоединение Аргентины с Англией официально запланировали на апрель. Правительственные консультанты намекнули газете, что неплохо бы поместить репортаж о событии: авиабилет вам, дескать, оплатят. Публичное слияние культур было приурочено к буэнос-айресской книжной ярмарке. В Латинской Америке она котируется так же, как у нас франкфуртская, туда ежегодно съезжаются писатели и читатели, обитающие к югу от Панамского перешейка. Завотделом искусств решила, что, рассказывая искушенной публике о важнейшем культурном свершенье, можно насытить материал и последними новостями о том, как поживает пресловутый магический реализм. Сама она героически воздержалась от этой миссии – похоже, потому что по уши увязла в зыбучем адюльтере, требующем постоянного личного присутствия, – и поручила ее мне.
Что ж; я повлекся знакомой дорогой в «Хитроу», спеша на воскресный вечерний рейс «Бритиш эруэйз» в Буэнос-Айрес (простите за аллитерацию). Напутешествовавшись всласть, я отлично понимал: шестнадцатичасовой межконтинентальный перелет на аэробусе – не сахар. Аэробус – точный аналог древнегреческой каторжной галеры, с тем садистским отличием, что запаренных до полусмерти, скованных порядно рабов не заставляли просматривать фильмы с участием Арнольда Шварценеггера.
Имея это в виду, я включил лампочку и взялся снимать торопливые сливки с виднейших магических реалистов – Борхеса и Маркеса, Карпентьера, Кортасара и Фуэнтеса, – с авторов, достигших той стадии мудрости, на которой к истории и к реальности относишься с желчным недоверием, коего те и заслуживают. Джин с тоником, разносимый стюардессой, благотворно повлиял на мой испанский, и я читал как одержимый, пока давильня лайнера тянула соки из моего тела, пока хохмач-кровохлеб Шварценеггер метался по экрану над самой головой. Соседям свет ночника мешал. Но сломить меня не удалось. Я всякий раз объяснял, что они имеют дело с человеком вербальным, а не визуальным.
Мы дозаправились в Рио-де-Жанейро (выводок ржавых цистерн, угрюмо подсвеченных утренней зарею), а затем устремились на юг, через пампу, через широко раззявленную Ла-Плату, и приземлились в аэропорту «Эсейса». Весна обернулась осенью, воздух был напоен субтропической сыростью. Экономика не входит в число аргентинских чудес; да и какое государство в наши дни может этим похвастаться? У стойки обнаружилось, что местная валюта сменила не только номинальную стоимость, но и название, а в бухгалтерию газеты об этом почему-то не сообщили. После сложнейших и многословнейших обменных операций мне было дозволено ступить на территорию страны. До центра я ехал на такси; ехал очень долго. Машина пробиралась к столице по немилосердно изрытому, выщербленному скоростному шоссе. Вдоль обочины теснились ларьки, торгующие воздушными шарами, плакаты, воспевающие доблесть свежеизбранного Менема, и щиты, удостоверяющие, что Мальвины навеки останутся аргентинскими. Цветастые тупорылые автобусы и разболтанные сельские грузовики перескакивали из ряда в ряд, объезжая вымоины. В прогалах меж пригородных домов сквозила кустистая пампа.
Но вдруг пампа иссякла. И распахнулись просторные проспекты великолепного, величавого города. Воскресное утро, безлюдный час. На живописной авениде Девятого Июля царил покой. Парки полнились зеленью тропических растений, воплями изумрудных попугаев. Повсюду высились гигантские мраморные памятники – конкистадорам и генералиссимусам, Колумбу, Бельграно, Сан-Мартину, Дню независимости 1810 года. В кафе я заказал кофе с рогаликами, чтоб скрасить первые минуты пребывания в незнакомом часовом поясе, и настроение поднялось. Я припомнил, что Шандор Холло называл Будапешт Буэнос-Айресом Европы. В таком случае Буэнос-Айрес – Будапешт Латинской Америки, европейский город, выстроенный в неимоверной дали от европейских берегов. Изысканная раннемодернистская стать его министерств и синагог, рынков, банков, жилых небоскребов словно бы предназначалась другому ландшафту, иным краям, но пустила корни именно тут, на незнакомой земле, среди экзотических зарослей; и стилистика Европы, сокровенные сны ее культуры властно налегли на эту действительность, чье прошлое утрачено, чей нрав безалаберен, своеволен, горяч.
Не прошло недели, как я влюбился в Буэнос-Айрес. Конечно, я успел увидеть лишь малую часть двенадцатимиллионной столицы, разметавшейся на подкладке гигантского плато. Но площади ее светлы, сады прекрасны, рестораны уютны, вина превосходны. Город только прикидывался обычным, таким, как все. Едва тебе хотелось что-то купить, из-под маски вылезал экономический разнобой. Накрапывал дождь – проступало отсутствие водостоков. Духовная жизнь горожан не стыковалась с неистовством пампы, мир живописцев и поэтов – с миром гаучо, персонажей широкоплечих, каблукастых, гордошляпых, напроломных; то был город, где университетские питомцы подчинялись морали и логике завоевателей, генералов, головорезов, скандалистов. Образованные противостояли нищенствующим, престижные кварталы – заштатным, картинные галереи – моторизованным полчищам солдат.
Книжнику – а вы уже знаете, что я истинный книжник – казалось, что эта реальность загодя описана Борхесом: вымысел, удовлетворяющий аргентинской самоидентичности и, следовательно, имеющий право отождествиться с этой самоидентичностью; фрагментарные наблюдения, умозрительно вогнанные в целостность. В кафетерии рядом с гостиницей, где я поселился, дряхлые господинчики в пиджаках парижского кроя отплясывали танго и распевали слезливые мелодии ушедших лет на радость супругам мышиной масти и подругам закатной страсти; впоследствии мне объяснили, что это и есть пресловутые кровавые генералы. В центральном парке высилась Национальная библиотека Борхеса – недостроенная, точно предсмертный, недописанный рассказ. Точно чья-то на полдороге брошенная греза.
Присутствие Борхеса ощущалось повсюду. Особенно – на книжной ярмарке, в палаточном городище у железнодорожного полотна, что вместил сотни стендов и тыщи томов из дальних земель. Аргентина, которая разворачивалась предо мной как книга, одновременно была родиной книгочеев; полчища их что ни день прочесывали ярмарку до последнего павильона: бизнесмены и домохозяйки, политики и издатели, школьники долгими колоннами по два – и гаучо. Я нимало не удивился, обнаружив на главной аллее обширный стенд Борхесовского фонда с книгами из личной библиотеки, с номерами экспериментальных журналов, что мастер некогда редактировал, с фотками, запечатлевшими его в облике молодого ли модника, слепого ли огнеокого старца. Перед стендом сидела за столиком моложавая дама в белом. «Как это – кто? Вдова Борхеса! – ответил в пресс-центре симпатичный журналист из местных. – И вы не взяли у нее интервью?» Я поскакал назад, но дама уже ускользнула.
Так же ускользали в дальнейшем почти все знаменитости, коих я планировал прижать на ярмарке и задать пару вопросов. Кто уехал за границу, кто решил остаться дома; кто-то до сих пор кушал хлеб изгнания, кто-то подгадал сделаться президентом. Маркес, кажется, находился в США, Варгас Льоса – в Лондоне, Фуэнтес – в Париже. И т. п. Поначалу я опасался, что провалю ярмарочный репортаж, как провалил букеровский, но юный журналист, с которым мы подружились, пришел на выручку. Сводил в кафе и бары, где кучковалась литпублика, познакомил с авторами нетрадиционного толка, из новеньких. Блокнот постепенно заполнялся; осталось осветить собственно акт культурного воссоединения: торжественную церемонию и англо-аргентинский писательский семинар, имеющие состояться в конце недели в одном из палаточных павильонов.
Сперва приятель-журналист отказывался составить мне компанию: «Я на официальные тусовки не ходок. Там погружаешься либо в скуку, либо в атмосферу времен, когда сидел в тюряге, и ждешь, что за тобой вот-вот снова придут». Но я таки выцарапал у него согласие. В урочный (и дождливый) вечер мы протолкались сквозь ярмарку, счастливо избегнув столкновений с цепями наступающих школьников в парадной форме, и заняли места на дощатых скамьях под сырым брезентовым навесом. Публика скапливалась и бурлила. На безлюдном подиуме стоял длинный стол; по краям его с высоких флагштоков свисали государственные стяги: слева – аргентинский, справа – «Юнион Джек». У подиума оживленно переругивалась группка официальных лиц и мелких чиновников. Сбоку, чуть-чуть на отшибе, маячила долговязая внушительная фигура в отлично сшитом костюме: вне всякого сомнения, британский посол. С другого боку топталась фигура попухлей-поприземистей: несомненно, министр культуры Аргентины. При входе, окруженные местными растерянными и молодыми авторами (многих из них я успел опросить в кафе), не менее растерянно озирались авторы, специально прилетевшие из Англии: видная пожилая детективщица и писатель среднего поколения – прозаик и критик, чье творчество принято увязывать с традицией университетского романа.
Церемония никак не начиналась; я с удивлением посмотрел на приятеля. «Дипинцидент небось, как обычно, – сказал он. – Либо пригласили кого-то, кого нельзя было приглашать, либо не пригласили того, кого надо было пригласить непременно. На ихних тусовках всегда так. Понимаешь теперь, отчего я на них не хожу?» Но министр уже взбирался на подиум. Он вслух поразмышлял о важности диалога культур, поздравил обожаемое британское посольство с возвращением на землю Аргентины, вдруг попятился – и подшиб деревянный флагшток. «Юнион Джек» мягко спикировал вниз. В зале зашушукались, захихикали, попытались хлопать. «Он что, нарочно это сделал?» – спросил я. «Затрудняюсь сказать, – ответил приятель. – Может, он просто рохля. На ихних тусовках всегда так».
Челядинцы ринулись водружать знамя на место, но флагшток был сломан. Наконец Джека всучили какой-то девице, и ей пришлось стоять у стола с задранной рукой, пока церемония не завершилась. На помост взобрался посол Великобритании и поступил, как поступают британцы в конфликтную минуту: сострил. А потом произнес краткую, ловкую речь. Подиум вновь обезлюдел: для следующего акта требовалась дополнительная декорация – таблички с именами дискуссантов Едва клерки их расставили, явились другие клерки и убрали таблички со стола. Вновь длительное затишье. «Еще один дипинцидент, – растолковал приятель. – Наверное, кое-кто из этих литераторов недостаточно лоялен. Или же не столь самобытен, чтоб представлять Аргентину на международной арене». Долго ли, коротко ли, писатели расселись по местам, во главе стола утвердился председательствующий. И опять все смолкло до тех пор, пока в дверях не возникла пожилая спотыкливая сударыня в темном. На сцену вынесли дополнительное кресло. Сударыня плюхнулась в него и с вызовом оглядела присутствующих. «Все ясно, – сказал приятель. – Не иначе, наверху настояли, чтоб она приняла участие. Может, сам Менем и настоял». «Она тоже писательница?» «Сочиняет чего-то, но для престижа страны не это главное. Смак в том, что она была возлюбленной Борхеса».
И прения начались. Английская детективистка поведала нам о влиянии Борхеса на современный детектив, университетский критик-романист – о влиянии Борхеса на европейскую экспериментальную прозу, аргентинские писатели – о влиянии Борхеса на латиноамериканскую литературу, а возлюбленная Борхеса подробно доложила о собственном творчестве, мельком упомянув, что Борхес дарил ее дружбой. Из прорехи в брезентовом навесе вдруг вылезла матерая крыса – по всей видимости, паломница из мира природы в сферу культуры. Просеменив по распорке под потолком, она остановилась прямо над головами выступающих и пытливо поглядела на них сверху вниз. Публика пришла в восторг; процесс воссоединения, таким образом, завершился в теплой, непринужденной обстановке. «Почему ж все-таки нельзя было обойтись без возлюбленной Борхеса?» – спросил я, продираясь вслед за приятелем-журналистом к банкетным столам. «Потерпи немного, авось сам догадаешься», – ответил он.
Прежде чем я догадался, мне пришлось толкаться в дальнем конце павильона, где накачивались винищем литераторы и администраторы, не менее получаса. Не знаю, каковы были при жизни интимные обычаи Борхеса, – скорей всего, те же, что у большинства. Однако после смерти он сделался истинным сексуальным гигантом. Практически все женщины, с которыми я беседовал в тот вечер под сенью сырого брезента, успели перебывать у него в любовницах. Какие-то из них блистали красотой, какие-то – напротив; какие-то, вроде сударыни, восседавшей на подиуме, были в преклонных летах, а какие-то – настолько юны, что приходилось дивиться, как это слепой, умирающий гений уберегся от грязных сплетен. Одни уверяли, что он был нежен и ласков, другие – что невнимателен и холоден. Одни расписывали его великодушие, другие – мелочность. Одни восторгались его художнической интуицией, другие корили за политическую недальновидность. Каждая ругмя ругала своих товарок; каждая держала в запасе подходящий борхесовский сюжет. За тридцать минут я познакомился по меньшей мере с десятью возлюбленными Борхеса.
Мне снова потребовалась консультация аргентинского приятеля. «Слушай, да как же он сдюжил-то? Так здорово писал и при этом так выкладывался в постели?» «Не забывай, он сочинил всего сорок пять новелл, несколько стихотворений, ни одного романа». «Однако ж еще и преподавал в университете, и заведовал Национальной библиотекой, – заспорил я. – И являлся ключевой фигурой новейшей словесности». «А кроме того, надзирал за куроводством, – сказал приятель. – Эту должность ему сосватал Перон. Умели они унизить человека, ублюдки». «Нет, но все эти женщины никак не могли быть его возлюбленными, – я указал на дам, с которыми только что перезнакомился. – Тем двум небось и тринадцати лет не исполнилось, когда он умер». «Ну, может, они были его возлюбленными в переносном смысле», – нехотя проговорил приятель. «Как это – в переносном?» «Я им свечку не держал, откуда мне знать? – воскликнул приятель. – Он ведь колосс, учти, художник мирового масштаба. Принадлежал всем и каждому. У нас тут возлюбленная Борхеса – почти профессия. Если ты писательница и хочешь иметь успех, ты никуда от этого не денешься».
«Выходит, возлюбленные Борхеса на самом деле не были его возлюбленными?» «В подобном контексте выражение «на самом деле» не имеет смысла». «Ты говоришь, как Отто Кодичил». «Как кто?» «Ты его не знаешь. Один тип, в Вене живет. Ты и не мог его знать, на меня просто затмение нашло». Тут как раз отбыли британский посол с супругой – им, очевидно, предстояло посетить множество иных церемоний, – и банкет стремительно лишился всяческой официальности, ибо писатели наклюкались до состояния гаучо, в котором невиданно обостряются скрытые эстетические и политические противоречия. Я направился к выходу, но меня перехватил один новый знакомый – вежливый, сдержанный, одетый с иголочки престарелый издатель: «Вы правы, атмосфера портится. Осмелюсь просить вас оказать мне честь и отужинать сегодня у меня. Приглашены мои авторы, и они, надеюсь, будут рады знакомству с вами, а вы – с ними. Общество, смею заверить, куда приятней, чем здешнее. Отменное угощение, крысы в доме не водятся».
Естественно, я согласился – и вскоре один из лимузинов, припаркованных у въезда в палаточный город, уже мчал меня и других приглашенных в престижный район, к модерновому жилому небоскребу, и стальной нержавеющий лифт вознес меня к небу, прочь от темных, опасных для жизни улиц, и дворецкий в белой тужурке распахнул двери обширного пентхауса, и горничная в перчатках приняла мой плащ. Стены были увешаны картинами выдающихся экспрессионистов и модернистов; с порога меня как громом поразил Ван Гог («Карнации», если не ошибаюсь). «Нравится? – обходительно поинтересовался хозяин. – Скажут, я за нее переплатил. Пятнадцать миллионов на «Сотби» в Нью-Йорке, а бум-то уже выдыхался. Но я так люблю их. И потом, в такой стране, как наша, полезно иметь ценные вещи, которые легко увезти с собой, когда начнет подмораживать».
Зала полнилась элегантной публикой в костюмах от кутюр. Я было увлекся беседой с преподавателем местного университета, работающим над монографией о судьбах неоплатонизма на южно-американской почве, но не успел он сказать: «Конечно, целая глава будет посвящена творчеству Борхеса», – как всех позвали к столу. Пока дворецкий и горничная разносили закуски, я оглядел своих соседок. Слева – молодая замужняя женщина в брильянтах, пышущая неприкрытой страстью к кавалеру слева от себя, явно не мужу. Справа – благообразная дама лет шестидесяти; седины безупречно уложены и подкрашены, ни грамма жира, драгоценные украшения, длинное платье с черным стеклярусным орнаментом. Дама была не прочь поболтать. «Вы ходили на эту церемонию?.. Мне книжные ярмарки вообще не по душе, сплошная бумага. В моем возрасте от церемоний уже воротит. Но все равно расскажите: вдруг там было что-то забавное?»
Призвав на помощь все свое остроумие (я ведь упоминал, что подчас становлюсь остроумным), я дал ей отчет о сломанном флагштоке, о писателях, крысе и возлюбленных Борхеса. «Вы с этой темой поаккуратней, – сказала дама. – Может, я тоже бывшая возлюбленная Борхеса». «Что, правда?» «Неправда. Слава богу, хоть этим выделяюсь из массы. М-да, таков удел гениев и знаменитостей. Однажды утром они обнаруживают, что больше не принадлежат себе. Они так нужны окружающим, что вынуждены раздваиваться. Впрочем, Борхес сам очень точно описал этот эффект. В эссе «Борхес и я», припоминаете?» Я припомнил: «Да, он говорит, что из сновидца внезапно превратился в персонаж чужих грез. Что он не пишет, а читает собственные произведения». «И потому моя жизнь – бегство, и все для меня – утрата, и все достается забвенью или ему, другому», – процитировала соседка справа. – Вот так он и разучился понимать, кто он такой. А вы – вы понимаете, кто вы такой?»
«Я Фрэнсис Джей, – ответил я, – просто англичанин». «Ну, а я... я – местная художница, – сказала дама. – Гертла Риверо». «Гертла... какое странное имя», – промямлил я. «Ни разу не слыхали?» – спросила дама. «Слыхал. Гертлой звали одну из жен Басло Криминале. Вам это вряд ли о чем-нибудь скажет». «Вряд ли? Он венгерский философ по прозвищу «Лукач 90-х». «Ах, вы знакомы с его трудами?» «Больше того, – заявила дама. – Пусть я не была возлюбленной Борхеса, зато была женой Криминале Басло. Одно другого стоит, а?»
«Но та Гертла – венгерка». «И я венгерка. Как вы думаете, какой вообще национальности те, кто собрался за этим столом? Большинство еще недавно жили в Европе. И я сюда недавно переехала. За любимым гналась. За очередным своим любимым. А вам-то эта история откуда известна? Вы интересуетесь Криминале Басло?» «Интересуюсь, – сказал я, отодвигая суповую тарелку и поворачиваясь к даме. – Как-то, давно уже, я пытался разобраться, что в нем к чему». «Вы тоже профессор? – спросила она. – В Аргентине профессоров вставили в танго». «Нет, я журналист». «Из Лондона, говорите? А из какой газеты? Газета качественная, солидная?» «До нет никакой возможности», – обнадежил я. «И вы знакомы с биографией Криминале?» – спросила Гертла. «С одним из ее вариантов». «С каким конкретно?» «С Кодичиловым». Она посмотрела оценивающе: «Вы до сих пор этим интересуетесь? У меня есть дача. Асьенда. Далеко, в пампе. Хотите поговорить со мной подробней – приезжайте туда в субботу. Я пригласила друзей, у них машина, и они вас захватят. Но, если у вас много дел в городе, не приезжайте: это займет целый день». «Да нет, – быстро сказал я. – Я не прочь».