Текст книги "Профессор Криминале"
Автор книги: Малькольм Стэнли Брэдбери
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 24 страниц)
Побеседовать мне больше с ним не довелось. Вечером он был на семинарском ужине. Прогулка по магазинам ему явно удалась. На нем был легкий, очень дорогой костюм с иголочки, изысканная новая рубашка, новые же золотые запонки. Несмотря на наш с ним разговор, а может быть, благодаря ему – или благодаря общению с русской – Криминале пребывал в отличном настроении. Он вновь обрел былую форму, русская сидела за столом с ним рядом, касаясь иногда его руки. Я прошел мимо них, направляясь к угловому столику. «В России слишком толстые кондомы, вот беда, – сказал он. – Вам необходима экстренная помощь Запада». Потом я видел, как он говорил и говорил, по своему обыкновению, конечно, перепархивая от Платона к Грамши и от Фрейда к Фукуяме. Почтительные сотрапезники внимали, как всегда, безмолвно. Больше я его не видел.
Справившись у портье, я узнал, что вещи Криминале еще не нашлись. Понятно было, что скоро он не уедет, материала я уже набрал достаточно, а избегать его в дальнейшем было невозможно. Рассудив так, я в то же утро покинул Шлоссбург и улетел домой. Я накропал свою статейку, она вышла в приложении про По-Мо, и потому в то лето в коттеджах Прованса все болтали о постмодернизме. Потом я вновь задумался, не написать ли мне о Криминале. Я пообещал хранить молчание, но теперь я думал не о нем одном. Беседа в Шлоссбурге наполовину изменила мои взгляды. Он сказал мне, что его история, возможно, не столь отлична от моей, хотя его, похоже, завершалась примерно там, где моя только начиналась; вот об этом я и размышлял.
История же Басло Криминале завершилась приблизительно через неделю после окончания Шлоссбургского семинара. Так как он, вернувшись в Санта-Барбару, штат Калифорния, погиб. Его сбил велосипедист в шлеме и в наушниках «Сони уокмен», который был, как видно, так заворожен какой-то кульминацией оргазма на вновь вышедшем хите Мадонны, что не заметил великого философа, рассеянно шагавшего тропинкой по зеленой университетской территории. Край шлема этого парнишки угодил философу в висок; его доставили в прекрасную больницу, но в сознание он так и не пришел. Лучшее, что можно здесь сказать, – что он скончался с карточкой на лацкане, – поскольку он, конечно же, участвовал в работе конференции на тему «Есть ли у философии будущее?», которая тотчас прервала свою работу, отдавая дань уважения покойному великому мыслителю.
Некрологи вам, наверное, запомнились – обстоятельные и, как правило, весьма почтительные. Путаница, окружавшая его обычно, сохранилась; называлось несколько различных дат и мест рождения, давались очень противоречивые объяснения его карьеры, славы, политических воззрений, идеологической позиции. Была отмечена его широкая известность, много было сказано о значимости сделанного им в литературе. О философии – поменьше: что она была одновременно прогрессивной и туманной. «Король философов умер, кто же теперь король?» – вопрошал заголовок статьи, посвященной преемству. Очень мало сообщалось о личной его жизни – только в самом общем виде. И нигде не выражалась прямо мысль о «глиняных ногах». И все же тон был осторожным, словно худшее еще могло открыться.
Некто, знавший его лучше прочих, написал статью, которую опубликовала лондонская «Таймс». «Родился он в Болгарии, имел австрийский паспорт, счет в швейцарском банке, но, возможно, не был предан ни одной из стран. (Остро, подумал я.) Без сомнения, он был крупнейшим из ведущих европейских философов послевоенного времени, но временами не без слабостей. Он был гениальным мыслителем и охотником за женщинами. Он был многими любим за обаяние и представительность и заводил друзей в верхах повсюду в мире; дружбу с ними он порой эксплуатировал обычнейшим для жителей Центральной Европы образом, но знавшие его близко умели забывать такие вещи и прощать. Однажды он дал знаменитое определение философии как «формы иронии», и это качество мы будем и дальше находить в его трудах, которым, вероятно, суждено бессмертие». То были единственные реальные намеки – ежели это действительно были намеки – на грядущую беду. Тем не менее в нескольких американских газетенках проскользнули слухи, будто его гибель не была случайной, будто бы он стал помехой для восточно-европейских реакционных сил. Но, как известно, мы живем во времена теорий заговоров, кое-кто предпочитает думать, что все всегда – не то, что оно есть, а заговор каких-то внешних сил.
Через неделю в СССР произошел переворот, направленный против Горбачева и реформ – газеты называли это «тремя днями, которые потрясли современный мир». На телеэкране было хорошо заметно, как дрожали руки возглавлявшего переворот Геннадия Янаева, когда он объявлял о взятии им на себя чрезвычайных полномочий и о «болезни» Михаила Горбачева, изолированного в Крыму на летней даче. Дрожали не одни янаевские руки – целая эпоха, целое направление истории (кстати, моей истории, – а может быть, и вашей тоже), целая обойма обещаний и полуоформленных надежд, похоже, тоже сотрясались. Даже кое-кто из тех, кто сделал смелый шаг за пределы старого мира-тюрьмы, преисполнился сомнений и боязни, видя, что время поворачивает вспять. Казалось, представления об обвинении и признании, о вине и предательстве опять становятся с ног на голову.
Но три дня спустя перевороту пришел конец – благодаря решимости и мужеству одних, некомпетентности и разногласиям других. Ушли из жизни двое из его руководителей, позднее еще некоторые. Далее наступила смутная пора бросания вызовов и покаяния арестованных, заявлявших, что они заблуждались, что были обмануты другими, что в тот день отсутствовали, что совершили историческую ошибку. Я видел записи их выступлений – вроде бы они говорили без принуждения, при этом почему-то все они казались невиновными, людьми из более простого мира. Никто не научил их валить вину за случившееся на своих родителей, дискриминацию, группу управления и планирования или пассивное курение. Когда они говорили «я», это звучало как признание своей вины. Совершив ошибку, они не отрицали этого. После их падения снова повалились с пьедесталов памятники, возведенные за наше долгое столетие. Высокий черный фаллический Феликс Дзержинский загремел со своего столба под окнами Лубянки. Рухнул Сталин, вверх ногами был перевернут Ленин, покинул постамент и Карл Маркс со втянутою в плечи головой.
Через три недели после путча я побывал еще на одной конференции, в Норвиче (Англия) – «чудесном городе», гласила вывеска при въезде (и хотелось, чтобы после долгой, утомительной дороги по болотам и вересковым пустошам, в жару он таким и оказался). Это была самая внушительная конференция того лета: шесть с половиной сотен преподавателей английского из университетов всей Европы собрались в построенных в 60-е бетонных бункерах университета Восточной Англии с целью основать истинно европейскую ассоциацию. Большинство из Европейского сообщества, некоторые из стран Восточной Европы, в высшей степени довольные уже одним своим присутствием. Выступали Джордж Стайнер, Фрэнк Кермоуд. Шеймас Хини читал свои стихи, а три британских романиста – главы из недописанных романов, сами еще не ведая, чем они закончатся. На сей раз выступил и я, в небольшой секции под названием «Писатель как философ». Пригласили меня выступить в последнюю минуту. Предметом моей речи – безусловно, актуальным в связи с его гибелью – был, конечно, Басло Криминале. Честно говоря, мне совершенно не хотелось появляться там. Как вы знаете, в недавнем прошлом довелось мне побывать на слишком многих мероприятиях такого рода, и – хоть, может, вы и не поверите – на торжественные сборища научных деятелей меня никогда особо не тянуло. Я уже было решил, что откажусь, но тут случилась одна вещь, изменившая мои планы. За несколько дней до начала этого конгресса мне пришло по почте маленькое странное письмо с венгерской маркой, набитое газетными вырезками. Конечно, я не мог прочесть их – они были на венгерском, одном из самых непонятных в мире языков, – но, судя по названиям и фотоснимкам, это были вышедшие в Будапеште некрологи Басло Криминале. К ним прилагалось маленькое рукописное письмо. Оно гласило: «Вот и нет нашего великого философа. Надеюсь, что теперь тебе захочется написать о нем. Тебе про него известно, может быть, не так уж много, но больше, чем значительному большинству тех, кто живет на Западе. Теперь, как до меня дошло, ты будешь говорите о нем на большом конгрессе в Норвиче Надеюсь, выступление будет удачное. Не забывай, он был хороший человек – конечно, чересчур податливый, я говорила тебе, – но всегда он делал все что мог. Я тоже собираюсь на конгресс. Мне очень хочется тебя увидеть, и я думаю, что в Норвиче ты не найдешь гуляша. Ты остался хоть немножко венгром? Я надеюсь, да. Я так старалась научить тебя им быть. Любовь + поцелуи от Илдико X.».
Конечно, я был очень рад письму от Илдико и в то же время удивлен и несколько заинтригован. Во-первых, я не представлял, где она раздобыла мой домашний адрес. Правда, она много времени трудилась над моим бумажником и там могла его найти. Но с тех пор, продвинувшись по службе, я переселился в Айлингтон – так глубоко, что не могу и передать вам, до чего мы презираем Камден. И к тому же я не представлял, откуда она знает, что я зван на конференцию. Ведь обратились ко мне поздно, я даже не выразил согласия, в заблаговременно составленной программе я не значился. Правда, когда мне позвонили и попросили выступить, то сказали, что меня порекомендовал венгерский делегат, назвав меня одним из нескольких людей в Британии, способных говорить о Криминале. Может быть, такие слухи ходили ныне в будапештских барах и на рынках. Я был озадачен, но одной проблемой стало меньше. Я снял трубку, набрал номер Норвича и сообщил автоответчику, что приглашение я принимаю.
На мой взгляд, университетский кампус – место странное, вневременное замкнутое пространство, отъединенное от серо-бурых городских кварталов сочное зеленое пятно, отдельный мир, который вроде бы не слишком связан с повседневной историей. Все это напоминало то чудное счастливое время вне времени, когда вместе с Илдико мы наслаждались жизнью в Бароло, пока не были изгнаны из рая и низвергнуты в реальность. Но здесь был странный рай. В недавнем прошлом посреди заросшей буйной зеленью речной долины некий архитектор-пре-постмодернист стал выливать бетон, и на траве в шахматном порядке выросли жилые корпуса и тяжеловесные учебные башни, символизирующие массовость, монументальность, вечность. Возможно, кто-то чувствовал себя здесь дома, но не я. Теперь это была уже история – белый цемент, постепенно покрывавшийся щербинками, сереющий от времени, совсем как те преподаватели английского, которых я увидел на приеме по случаю открытия конференции. Несколько сотен их теснилось меж шлакобетонных стен; они взирали друг на друга озадаченно, как будто прежде не осознавали, что принадлежат к столь многочисленному виду; сжав свои папки, они изучали друг у друга карточки участников, потягивали пенистый болгарский рислинг и болтали чрезвычайно громко. Я пробирался сквозь толпу мимо поджарых деконструкторов и упитанных структуралистов, феминисток с ног до головы в джинсе и яппи-посткультуралистов, мимо большущих книжных лавок и длинных столов издательств, мимо стендов, на которых трепетали сообщения о дальнейших конференциях, везде разыскивая Илдико. Повсюду были признаки чего угодно, но следов Илдико я не нашел нигде.
Каждое утро я проверял почтовый ящик в коридоре; ее ячейка – «H» – удобно помещалась близ моей, «J». Их разделяла лишь пустая «I». Илдико не появлялась; ее папка и карточка участницы, билетик на экскурсию и приглашение с золотым обрезом на прощальный ужин – маленькие знаки внимания, которые нам любезно оказывают на таких мероприятиях, – остались не востребованы. Не было ее, конечно, и на выступлении вашего покорного слуги, которое, по правде говоря, прошло весьма удачно и собрало хоть небольшую, но довольно заинтересованную аудиторию. Оно доставило мне самому большое удовольствие. Как я уже сказал, я человек вербальный, а не визуальный. Криминале в Шлоссбурге был совершенно прав насчет того, что маленький мерцающий экран никоим образом не может выразить плод деятельности ума. А вот слова – до некоторой степени, – возможно, могут. Я не ученый, и, конечно, знал я его не настолько хорошо. Читал его я фрагментарно, видел мимолетно, и я не был теоретиком литературы. Далеко не все мне было ясно, но мне было что сказать.
Что я говорил? Я ни слова не сказал, как мог бы год назад, ни про его таинственность, ни про его обманы или же предательства. Говорил я о его творчестве – о великолепной прозе, прежде всего о «Бездомье», о замечательной драматургии, о продуманнейших философских построениях. Благодаря своим поездкам я узнал полезные слова (такие, как Фуко и Деррида, Хоркхаймер и Хабермас), открывающие путь к суровым академическим сердцам. Я указал на историческое место Криминале, охарактеризовав его не как философа периода холодной войны и атомного шпионажа, а как мыслителя времен теории хаоса и видео, рок-музыки и «Сони уокмен». Я говорил о нем на самом деле как о Выдающемся Мыслителе Эпохи Гласности. Никто лучше его не выразил, заметил я, проблемы современного мышления, никто так не сумел сказать о гибели субъекта и о кризисе письма, о самоуничтожении и почти безмолвии постгуманистической эпохи (в академических аудиториях всегда воспринимают этот жребий как вполне естественный). Я говорил о том, что Криминале свойствен был незаурядный дар иронии, своеобразный мостик для преодоления противоречий и той пустоты, которую оставил всем нам мир. Я намекнул (но лишь туманно), как еще на одну из форм иронии, на то, что его собственное «я» не слишком цельно – голова в небесах, ноги в грязи, – и на разрыв между мышлением и исторической необходимостью; подобная ирония, сказал я, часто поражает нас у модернистов и постмодернистов.
Когда потом я, собрав свои бумаги, вышел из сумрачного зала, ко мне подошла темноволосая, небольшого роста женщина и робко предложила выпить вместе кофе из пластиковых чашечек. Я поглядел на ее грудь, как делается в мире конференций, и из карточки узнал, что передо мной профессор Людмила Маркова из Велико-Тырнова, Болгария. Собственное имя – места, а не дамы – заставило меня тотчас же согласиться. Дама увела меня в какое-то гораздо более веселенькое, выдержанное в постмодернистском духе здание, откуда открывалась недурная панорама, и мы расположились с ней в кофейне под зеленой сенью. «Да, вы прочли очень неплохую лекцию, на мой взгляд, вполне деконструктивную, – сказала мне мисс Маркова. – Беда только, что ничего-то вы не понимаете». «Очень может быть, – ответил я. – Я вижу, что вы из Велико-Тырнова, его родного города. Вы его знали?» «Мне слишком мало лет для этого, – отрезала мисс Маркова, – но вы правы, он действительно родился там, в семье металлиста, во времена террора». «Его помнят там?» «Не очень хорошо, – ответила мисс Маркова. – Его отец поддерживал нацистов и был после войны расстрелян как фашист. После этого семья жила не слишком счастливо. Мать заплатила, чтоб он смог поехать в Будапешт и жить там по-другому. Я думаю, что больше он не возвращался».
«Вы считаете, что это как-то объясняет его книги, его взгляды?» – спросил я. «Конечно, – отвечала мисс Маркова. – Никто Болгарию не понимает, слишком маленькая мы страна, каких-то восемь миллионов. Никто не думает о нас, за нами закрепилась отрицательная репутация, мы постоянно чья-нибудь игрушка. Но Криминале – наш, он боролся за свое существование в мире сил, остановить которые не в состоянии никто. Он родился среди хаоса, жил среди хаоса. Ждал хаоса, писал о нем. Он видел хаотичность, присущую всему на свете – разуму, истории. Вы помните, что главная его книга называется «Бездомье». В жизни ему уцепиться было не за что, он нигде не чувствовал себя в безопасности. Он не заигрывал с небытием. Ему было известно, что это такое. Хаос для нас – не теория, мы в нем живем. Нельзя сказать, что мы от Криминале без ума, но он очень болгарский писатель». «И это то, чего не понял я?» «О, ваша лекция – такая же, как и все лекции, там все о вас и ничего о нем. Вам нужен Криминале, но не наш, а ваш». «Он общий», – отозвался я. «Да не совсем, – сказала мисс Маркова. – Вот вы толкуете про кризис, а имеете в виду какую-нибудь смерть субъекта или трудность понимания какой-то книги. Вы говорите о конце «я», однако же оно у вас вполне приличное, костюмчик ладный и все прочее. Вы говорите об отчаянии, бедствиях с такой верой и надеждой! Вероятно, вы не видите, какие семена вы сеете».
«Я не совсем вас понимаю», – отозвался я. «Да что здесь с вами всеми происходит? – сказала мисс Маркова. – Зачем вам конец гуманизма, великая новая общность? Приехали бы как-нибудь в мою страну – такую славную и до того унылую! Ничто не действует, вновь наступает хаос, мы не Европа и не можем жить так, как живет Европа. Вы видите, что происходит в Югославии – кстати, это не страна, а просто очертания на неверной карте, ну или в России, где угодно. Но вы, должно быть, слишком заняты в вашем занятом благополучном мире, чтоб приехать и увидеть, какова жизнь на самом деле». «Я должен зарабатывать, как и все люди, на житье-бытье», – ответил я. «Конечно, где ж вам видеть жизнь, когда вы зарабатываете на житье, – заметила мисс Маркова. – Ну, в общем, очень неплохая лекция, вот это, если позволите, единственное замечание. Где вы ее опубликуете? Пообещайте, что пришлете экземпляр, а то я ее так и не увижу». «Вряд ли я буду ее публиковать, ведь я же не специалист по Криминале». «Опубликуете, – сказала Маркова. – Пришлите экземпляр, а я раскритикую вас – не беспокойтесь, очень дружески. Ну ладно, не хотите ли пойти послушать этих грозных феминисток?»
Почему бы нет? Лекции все продолжаются, и новые интересные идеи, новые интересные лица сменяют друг друга. О Марковой я позабыл, а Илдико так и не увидел. Все бумаги, предназначенные для нее как для участницы, так и лежали в ее ячейке, когда мы разъезжались из Норвича в так называемый обычный мир. Я не увидел ее там и больше с той поры не видел по сей день и не могу представить, что произошло. Возможно, что-то задержало ее в Лондоне; в британской торговле в это лето наблюдался резкий спад, и все магазины были забиты уцененными товарами. Может быть, в последнюю минуту она вспомнила, как равнодушна она к выступлениям на конференциях, и предпочла остаться в Будапеште. Может быть, вмешалось что-нибудь еще, она кого-то встретила, ну, например, за ленчем и прельстилась подвернувшейся возможностью побывать в какой-нибудь другой стране. Я сел, чтобы ответить на ее письмо и выяснить, в чем дело, но увидел, что оно без обратного адреса.
Мне стало непонятно, зачем она вообще его послала, и я снова прочитал его, ища подсказки. Перебрал еще раз вырезки. Там был один туманный намек, но что он означает или означал, мне точно так и не известно. Рядом с неким недоступным для меня венгерским текстом помещалась фотография, привлекшая мое внимание. Это был прекрасный летний снимок Басло Криминале, сделанный, наверное, лет пять назад, по крайней мере шевелюра его была темнее и пышнее, дорогой костюм – иного, нежели сейчас, покроя, галстук шире. Он вышел только что из желтого такси, судя по всему, в Нью-Йорке, где-то в Сохо или Гринич-Виллидже, поскольку, судя по витринам за его спиной, там были главным образом художественные галереи. В фотоснимках многое случайно, и их читать куда трудней, чем книги. Но главное – если там было главное, – что он держал большое фото в рамке, одно из своих эротических ню. Обнаженной моделью – я узнал по кое-каким знакомым мне деталям – послужила Илдико. Она же, только очень дорого одетая, повисла на руке у Криминале, тепло улыбаясь в камеру. А у него был такой вид – как в Шлоссбурге, – как будто бы он всем себя дарил.
Да, фотографии читать непросто. Но было видно: эти двое явно счастливы друг с другом («Правда, они счастливы? Так уже было, – вспомнил я Лозанну, – когда он оставил Гертлу и ушел к Сепульхре»). Может, Илдико затем мне и прислала это – показать, что Криминале был намного ей дороже, чем я мог подумать? А что, если причина куда более венгерская? Вероятно, она сообщала мне, что люди, которые были когда-то вместе счастливы – как мы, – потом порой обходятся друг с другом странным образом, случается, друг друга предают? Затем я с изумлением подумал вот о чем. В Будапеште Илдико подчеркивала, что ни разу не была на Западе и я везу ее туда впервые. Но нью-йоркский снимок явно сделан был задолго до нашей с ней поездки. Все это казалось полным некоего загадочного смысла, как и многое в истории Криминале. Быть может, суть была в другом – не в снимках, не в письме, а в самом том факте, что она вообще мне написала. Потому что письмо заставило меня поехать в Норвич, выступить там с лекцией и так начать рассказывать историю Басло Криминале. И если этого она хотела – что ж, прием сработал и, как видите, работать продолжает.
Вот мы и подошли ко дню... к тому, конечно же, когда я сел и начал вспоминать историю Басло Криминале, безусловно, не к сегодняшнему, когда в этом изменяющемся мире я ее заканчиваю, и, само собою, не к тому дню, когда выдастся у вас и время, и желание ее прочесть или деконструировать. Возможно, стоит сообщить здесь еще несколько недавних, если не последних новостей. Потерянные Криминале вещи, насколько мне известно, так и не нашлись, и это значит, что утеряны следы романа, начатого им после «Бездомья». Сериал о Выдающихся Мыслителях Эпохи Гласности снят так и не был и, я думаю, не будет. «Эльдорадо телевижн» не смогло преодолеть так называемую планку качества и в октябре 1991-го утратило свои особые права вещания на Австралию. «Нада продакшнз», изведя на связанный с философом проект тьму средств из нескольких источников, канула в небытие, из коего, наверно, судя по названию, и возникла[10]10
ничего (исп.).
[Закрыть]. Венская же «Штаатсопер» процветает, особенно после того, как побывала в городе Лавиния, которая, замечу, поступила очень правильно, устроившись работать в Мюнхене в Европейский телевизионный союз. Роз, судя по телеэкрану, прикладывает руку к «Позднему шоу». Я видел ее имя в титрах передачи, посвященной церемонии вручения «Букера» за 1991 год, которую смотрел на этот раз в некомфортабельном комфорте своего дома-бездомья.
Что касается Еврообмана и прочего, все оказалось так, как говорила Брукнер. На высоком ощетинившемся флагами тринадцатом этаже Берлеймона было принято официальное совместное решение о том, что – в ситуации, когда неясно, что принесет нам 1992 год, в преддверии непростых переговоров на высшем уровне в Маастрихте, объединения валют и наступления новой эры, ввиду того, что забурлила вся Восточная Европа, и так далее – о некоторых небольших финансовых проблемах прошлого лучше позабыть. Отто Кодичил дал некоторый повод для злословья, что отнюдь не нанесло ему ущерба, а возможно, и пошло на пользу в Вене, где он по-прежнему преподает, а может быть, уже и не преподает своим студентам. Его книга «Эмпирическая философия и английская загородная усадьба», вышедшая в свет в этом году, несколько взбудоражила оксбриджские умы. На данное издание можно возложить ответственность и за значительный наплыв туристов в Британию; по-видимому, людям в самом деле интересно повидать места, где думают другие люди. Насколько я понимаю, Герстенбаккер после завершения своего большого анонимного труда подыскивает себе место в каком-нибудь из европейских университетов, где услужливые ассистенты делали бы для него то, что он сам с такой самоотверженностью делал для других. Знаменитая колонка краснобая Монцы в «Стампе» неизменно пользуется успехом; его трактовки в духе позднего марксизма таких вещей, как фильмы Дэвида Линча или возвращение мини-юбок, привлекают общее внимание. Работа Гертлы Риверо в Аргентине приобретает большую известность и как авангардистское открытие, и как надежная защита от инфляции.
Таланты Козимы не были-таки отвергнуты Евроцентром. В городе бесконечных отлагательств результаты ее разысканий в самом деле угодили под сукно, но сама она при этом поднялась на новую ступень в своей еврокарьере. По ее собственным словам, подобное мошенничество – просто интермедия в программе европейских бюрократов, а она теперь взлетела гораздо выше. Служа при кабинете заместителя председателя (Жана-Люка Вильнёва), она стала отвечать за множество вещей, от коих зависело, успешно ли пройдет 1992 год – год повсеместных выборов и сдвигов в мировом масштабе Олимпийских игр в Барселоне, «Экспо-92» и севильских празднеств по случаю великого открытия Колумба, обнаружившего как раз пять веков назад Новый мировой порядок. Неудивительно, что в это время, когда Испания переживает бум, а Португалия вступает в должность председателя Европейского сообщества, центром внимания становится Иберия. Главы государств вскоре соберутся в Лисабоне, и можете не сомневаться, я там буду.
Я подошел к вопросу, обсуждать который по причинам в общем-то вполне понятным мне не очень хочется. Я про отношения с Козимой, которые становятся все лучше. Сейчас я езжу по Европе и заскакиваю к ней довольно часто. Она сняла прекрасную (хотя и скудно меблированную) квартиру в старом Лисабоне, под замком Св. Георгия с прекрасным видом на реку Тахо и славный неоклассический город Помбал. Теперь я вижу, что по отношению к Козиме во многом был не прав – но тогда я был не прав отнюдь не только в этом отношении. Сейчас, например, я совсем не против черных кожаных штанов или сурово-стеснительных повадок. Что до свойства Козимы подозревать повсюду заговоры (в чем она, казалось мне, перегибала палку), то теперь я смотрю на него иначе; теории заговоров возникают потому, что люди составляют заговоры, так же, как интриги существуют потому, что люди интригуют, а вымыслы – поскольку люди постоянно что-то измышляют, хотя бы для того, чтоб придать жизни тот или иной порядок, воображаемый, однако же необходимый. И я теперь согласен с Козимой, что наши с ней миры, мой мир – книг и современных мыслителей и ее – мир власти и мошенничества, в конечном счете не настолько друг от друга далеки. В смутном, зыбком мире Эпохи гласности несхожие явления взаимосвязаны, взаимодействуют, взаимообусловлены гораздо чаще, чем я представлял себе. Я это вижу даже на своем примере.
Но не стоит думать, будто бы обрывочные эпизоды и крупицы мудрости – это все, что вынес я из своих бестолковых и способных сбить с толку кого угодно поисков Басло Криминале. Ну как бы это вам объяснить? Проблемы дюжинного молодого человека, не слишком преуспевшего ни в жизни, ни в любви, довольно мало знающего о былом, живущего всецело в настоящем, не алчного, однако вынужденного зарабатывать на хлеб, недооценивать не стоит. Времена меняются, и я считаю, что мы все живем меж двумя разными мирами – старой горькой человеческой историей с изрядной долей зла и преступлений и мягким, словно не имеющим касательства к истории, щадящим нас настоящим. Всегда кажется, что время, в котором мы живем, названия не имеет, но ведь всех нас что-то делает, во всякую эпоху мы ведем борьбу с какими-нибудь призраками. И кто-то говорит, что мы живем в период оживления, в эпоху ускорения, в новые времена. Ну что же, я готов – недурственная евроличность в зеленой ветровке и кроссовках «Рибок».
Однажды жизнь меня свела с хорошим и знаменитым человеком, который был, почти бесспорно, плох. Он пришел откуда-то когда-то, чтобы рассказать одну историю, а я хочу вам рассказать другую. Он был писателем, а я – читателем, хотя, читая его, я не мог отделаться от ощущения, что это он меня читает. Он – патриарх, творивший современную культуру, я – один из стада ее потребителей. Когда он говорил, то апеллировал к великим державам; когда я пытался слушать, я слышал только это; вы знаете, что наше время – время шума. Он – монумент, я – голубь в парке. Он принадлежит к закончившейся эре, я же – к той, что только началась. Какое-то время я преследовал его, но, честно говоря, выискивать оставленные грязные следы – не лучший способ жить. Я не могу сказать, что прекратил совсем разыскания, связанные с Басло Криминале, возможно, потому, что, как он заявил, его история – в каком-то смысле и моя. Порой я думаю: а если бы пришлось, смог бы я или подобный мне найти в себе большие нравственные силы, чем нашел – или не нашел – в решающий день он? Я знаю: в лучшем случае это сомнительно, в худшем же – напрасная иллюзия, которую питает каждое новое поколение, покуда не столкнется со стоящей перед ним задачей. Если бы история (которую теперь мы называем стилем жизни) вдруг призвала нас и потребовала нашей подписи или заставила взять некоторое обязательство, то я, возможно, подписал бы что угодно, как и большинство из нас.
Насколько я вижу (хотя, по правде сказать, вижу я не очень далеко), не многие из нас выработали в себе такую внутреннюю стойкость, чтоб не уступить, не сдаться, не переметнуться. Конечно, я всегда был бы терпимым, прагматичным, снисходительным, скептическим, добросердечным и открытым современным либералом. Я бы ничего не принимал на веру и не почитал бы неизменным, никакой идеологии, философии, социологии, теологии не отдавал бы предпочтения перед другой. И потому жизнь для меня была б спектаклем, ярмаркой, бесконечным телешоу, где все – забавное или гротескное, эротическое или отвратительное, героическое или непристойное, сентиментальное или постыдное – есть допустимый взгляд на мир и где случиться может что угодно. Не было бы ни великой мудрости, ни вопиющей лжи. «Что мул, что профессор – оба скотина». Так, если я не ошибаюсь, говорят в Аргентине.