355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Том 3. Рассказы 1896-1899 » Текст книги (страница 5)
Том 3. Рассказы 1896-1899
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:03

Текст книги "Том 3. Рассказы 1896-1899"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 32 страниц)

– А вот сейчас… На вот… спасибо тебе!

Захар Иванович сунул в руку Мазина трёшницу и смотрел на него с видом великодушия и ожидания. А Мазин пристально смотрел на бумажку в своей руке.

– Это, стало быть, мне? – спросил он, задумчиво растягивая слоги.

– Чудак! Конечно…

– Мм… стало быть, за то, что я лазил с верёвкой… и вообще…

– За это самое, тугой человек! – усмехнулся Колобов. Его забавляла апатия и глупость Мазина.

– Да разве я это за трёшницу? – спросил Иван Мазин. Он стоял, понуро опустив голову на грудь, всё ещё рассматривая бумажку и не поднимая глаз на подрядчика.

– Что же – мало, что ли? – сухо усмехнулся Колобов и сунул руку в карман брюк. Иван исподлобья взглянул на него и потом, медленно подняв голову, вздохнул. Лицо у него подёрнулось, и он сделал ту же гримасу, которую делал в тех случаях, когда мясо во щах было чрезвычайно тухло или капуста слишком уж сильно пахла гнилью.

– Так ты думаешь – я за трёшницу? Возьми-ко её… на! Глупый ты человек, Захар Иванов… Ишь ты, ведь трёшницу дал! Неужто ты не понимаешь, что я из жалости к душе твоей полез за тобой, а не за трёшницей? Я старался, чтобы ты без покаяния жизнь твою не кончил, а ты – на-ко! Ка-ак дам я тебе в ухо за эту твою награду! Ступай от греха… ступай! Противен ты мне…

Говорил он сначала, как всегда, – медленно и задумчиво, а в конце речи повысил тон и как-то зарычал. Ошеломлённые плотники во все глаза смотрели на него, дедушка Осип улыбался чему-то, а Колобов даже побледнел от неожиданности.

– Что-о? Ты! Мне в ухо? Гонишь меня? Ты? – заговорил он, задыхаясь от изумления. – А ты, ты, старый чёрт! Смеёшься?

– Уйди, мол, Захар Иванов! Смотряй – не шути! – рыкнул Мазин. – Иди… давай мне расчёт!

– Так! – громко сказал дедушка Осип.

Колобов снова растерялся. Вся артель смотрела на него – смотрела уже холодно и враждебно, и он чувствовал, что его обаяние, как хозяина, вдруг исчезло куда-то. Но уйти он не решался, – что-то не пускало его. И, стоя пред своими работниками, он криво усмехался, повторяя:

– Та-ак! Ловко! А ну-ка, ещё! Ну? Скажи слово!

– Я скажу! – произнёс Иван. – Я только не умею… но в рыло я бы тебе закатил! Уйди, мол! не марай мне глаз!

– Так! – воскликнул дедушка Осип.

– Н-ну, черти, хрош-шо! Я вам… дам! Я вам покажу!

Но он чувствовал, что ни дать, ни показать ему нечего. И вдруг, повернувшись, исчез.

– Так, Ваня! правильно! – неистово восклицал дедушка Осип, завертевшись вокруг Мазина. – Хорошо! И очень просто! А? Трёшница? Вр-рёшь! Не везде ей одержать верх возможно, трёшницей-то! А ты думал – возможно? Ваня – хорошо это! Доказал ты ему!

И вся артель понимала, что уродливый Ванька Мазин доказал что-то хозяину, и хорошо доказал. Все смотрели на него, как на диковину, – с любопытством и с некоторой дозой боязни. Может быть, в нём осталось ещё что-нибудь и на их долю? Но он уже снова воплотился в знакомую им придурковатую форму лентяя Ваньки Мазина и стоял пред ними, как всегда, равнодушный, как всегда, вялый и тупой.

Вечером Мазин и дедушка Осип, рассчитанные подрядчиком, сидели в трактире и пили чай. Мазин молча жевал белый хлеб, а дедушка Осип объяснял ему его поступок.

– Стало, быть, он душу тебе задел этой своей бумажкой. Ты полез туда и мог получить увечье, а то и смерть. Зачем полез? Из жалости к человеку… Он тоже ведь человек, душа одна у всех… Ну вдруг он– трёшницу тебе… Как же это можно? Что трёшницей покроешь? У тебя в этом деле вся твоя душа, а у него – всего одна трёшница? Али это не обида? а?

Ванька Мазин с усилием проглотил хлеб, набитый за обеими щеками, и, взявши в руки стакан с чаем, медленно выговорил:

– Напрасно я его не двинул легонько… За волосы бы оттаскать его хоть, што ли… Да жалко уж больно стало… Дурак он, вижу я… Ну, и – пускай его!

Он махнул рукой и стал громко схлёбывать чай с блюдечка, причём каждый глоток заключал вкусным чмоканьем.

Зазубрина

…Круглое окно моей камеры выходило на тюремный двор. Оно было очень высоко от пола, но, приставив к стене стол и взлезая на него, я мог видеть всё, что делалось на дворе. Над окном, под навесом крыши, голуби устроили себе гнездо, и, когда я, бывало, смотрел из окна вниз на двор, они ворковали над моей головой.

У меня было достаточно времени для того, чтобы ознакомиться с населением тюрьмы, и я знал, что самый весёлый человек среди её угрюмого населения назывался – Зазубрина.

Это коренастый и толстый малый, с красным лицом и высоким лбом, из-под которого всегда оживлённо сверкали большие светлые глаза.

Шапку свою он носил на затылке, уши торчали на его бритой голове как-то смешно; тесёмки ворота рубахи он никогда не завязывал, куртку не застёгивал, и каждое движение его мышц давало понять в нём душу, не способную к унынию и озлоблению.

Всегда хохотавший, подвижной и шумный, он был кумиром тюрьмы; его постоянно окружала толпа серых товарищей, он смешил и развлекал её разными курьёзными выходками, скрашивая своим искренним весельем тусклую, скучную жизнь тюрьмы.

Однажды он явился из камеры на прогулку с тремя крысами, хитро запряжёнными в бечёвки. Зазубрина бегал за ними по двору, крича, что он едет на тройке; крысы, обезумев от его криков, метались во все стороны, а арестанты-зрители хохотали, как дети, глядя на толстого человека и его тройку.

Он, очевидно, считал себя существующим исключительно для увеселения людей и, чтоб достичь этого, не брезговал ничем. Иногда его изобретательность принимала жестокие формы; так, например, однажды он приклеил чем-то к стене волосы мальчика-арестанта, дремавшего, сидя на земле у этой стены, и потом, когда волосы присохли, внезапно разбудил его. Мальчик быстро вскочил на ноги и, схватившись тонкими и худыми руками за голову, с плачем упал на землю. Арестанты хохотали, Зазубрина был доволен. После, – я видел это из окна, – он приласкал мальчика, оставившего на стене порядочный клок своих волос…

Кроме Зазубрины, в тюрьме был ещё один фаворит – рыжий и толстый котёнок, маленькое, избалованное всеми, игривое животное. Выходя на прогулку, арестанты каждый раз отыскивали его где-то и подолгу возились с ним, передавая его с рук на руки, бегая по двору за ним и позволяя ему царапать их руки и рожи, оживлённые этой игрой с баловнем.

Когда на сцену являлся котёнок, он отвлекал внимание от Зазубрины, последний не мог быть доволен этим предпочтением. Зазубрина был в душе артист и, как артист, непомерно таланту самолюбив. Когда его публика увлекалась котёнком, он оставался один, садился на дворе где-нибудь в уголке и оттуда следил за товарищами, забывавшими его в эти минуты. А я из своего окна следил за ним и чувствовал всё то, чем полна была душа его в эти моменты. Мне казалось неизбежным, что Зазубрина убьёт котёнка при первом же удобном случае, и мне было жалко весёлого арестанта. Стремление человека быть центром общего внимания людей – пагубно для него, ибо ничто не умерщвляет душу так быстро, как жажда нравиться людям.

Когда сидишь в тюрьме – даже жизнь грибков плесени на её стенах кажется интересной; понятно поэтому то внимание, с которым я следил из окна за маленькой драмой внизу, за ревностью человека к котёнку, и понятно то нетерпение, с каким я ждал развязки. Она наступила.

Однажды в яркий солнечный день, когда арестанты высыпали из камер во двор, Зазубрина увидал в углу двора ведро зелёной краски, оставленное малярами, красившими крышу тюрьмы. Он подошёл к нему, подумал и, окунув палец в краску, выкрасил себе усы в зелёный цвет. Эти зелёные усы на его красной роже возбудили общий хохот. Какой-то подросток захотел воспользоваться идеей Зазубрины и тоже стал было раскрашивать себе верхнюю губу, но Зазубрина, обмакнув руку в ведро, ловко смазал ему всю физиономию. Подросток фыркал и мотал головой, Зазубрина приплясывал вокруг него, а публика хохотала, поощряя своего забавника одобрительными возгласами.

Именно в этот момент на дворе явился рыжий котёнок. Он шёл по двору, не торопясь, грациозно поднимая лапки, поводил поднятым кверху хвостом и нимало, очевидно, не боялся попасть под ноги толпы, бесновавшейся вокруг Зазубрины и окрашенного им подростка, усиленно растиравшего по лицу ладонями липкую смесь масла и медянки.

– Братцы! – воскликнул кто-то. – Мишка пришёл!

– А! плутишка-Мишка!

– Рыжий! Кисонька!

Котёнка схватили, и он переходил с рук на руки, всеми ласкаемый.

– Ишь, наелся! Брюхо-то какое толстое!

– Ведь как он растёт быстро!

– Царапается, чертёнок!

– Пусти его! Пущай сам прыгает…

– Ну, я подставлю спину… Прыгай, Мишка!

Около Зазубрины было пусто. Он стоял один, стирая пальцами краску с усов, и поглядывал на котёнка, прыгавшего по плечам и спинам арестантов. Это всех очень забавляло, смех звучал непрерывно.

– Братцы! давайте выкрасим кота! – раздался голос Зазубрины. Он так звучал, точно Зазубрина, предлагая эту забаву, вместе с тем и просил согласиться на неё.

Толпа арестантов зашумела.

– Д'ыть, он с того подохнет! – заявил кто-то.

– С краски-то? Ска-азал!

– Валяй, Зазубрина! Крась живо!

Широкоплечий малый, с огненно-рыжей бородой, воскликнул одушевлённо:

– И придумал же, сатана, этакую штуку!

Зазубрина уже держал котёнка в руках и шёл с ним к ведру с краской.

 
По-осмотрите, братцы, во-от…
 

– пел Зазубрина:

 
Красится рыжий кот
В зелёную краску:
Д'воспляшемте пляску!
 

Грянул взрыв хохота, и, поджимая бока, арестанты раздались, – мне видно было, как Зазубрина, держа котёнка за хвост, окунул его в ведро и, приплясывая, пел:

 
Постой, не мяучь,
Отца крёстного не мучь!
 

Хохот разгорался. Кто-то тонким голосом визжал:

– О-ой-й! Ой, Июда косопузая!

– А, ба-атюшки! – стонал другой.

Захлёбывались смехом, задыхались от него; он кривил тела этих людей, сгибал их, сотрясал и грохотал в воздухе – могучий, беззаботный, всё возрастая и доходя почти до истерики. Из окон женского корпуса смотрели на двор улыбавшиеся лица в белых платочках. Надзиратель, прижавшись спиной к стене, выпятил свой толстый живот и, поддерживая его руками, пускал из себя залпами густой, басовитый, душивший его хохот.

Смех разбросал людей во все стороны около ведра. Выкидывая ногами удивительные штуки, ходил вприсядку Зазубрина, подпевая себе:

 
Ай жись-то весела!
Д'кошка серая жила,
А сын её, рыжий кот,
Нынче зелено живёт!
 

– Бу-удит, чёрт те подери! – стоная, воскликнул огненно-рыжий бородач.

Но Зазубрина был в ударе. Вокруг него гремел безумный смех серых людей, и Зазубрина знал, что это он именно заставляет всех так смеяться. В каждом его жесте, в каждой гримасе его подвижного шутовского лица ясно проглядывало это сознание, и всё его тело подёргивалось от наслаждения торжеством. Он держал котёнка за голову и, смахивая с его шерсти избыток краски, в экстазе артиста, сознающего свою победу над толпой, не уставая, танцовал, припевая:

 
Родненькие братцы,
Поглядите в святцы;
Коту имя надо дать,
Д'уж и как нам его звать?
 

Всё смеялось вокруг обуянной безумным весельем толпы арестантов, смеялось солнце на стёклах окон с железными решётками, улыбалось синее небо над двором тюрьмы, и даже её старые, грязные стены как будто улыбались улыбкой существ, которые должны подавлять в себе веселье, как бы оно ни бушевало в них. Всё вокруг переродилось, сбросило с себя скучный серый тон, наводивший уныние, ожило, пропитанное этим очищающим смехом, который, как солнце, даже и грязь заставляет быть более приличной.

Положив зелёного котёнка на траву, островки которой, пробиваясь между камнями, пестрили тюремный двор, Зазубрина, возбуждённый, задыхавшийся и потный, всё исполнял свой танец.

Но смех уже гас. Его было чрезмерно много, и он утомил людей. Кое-кто ещё истерически взвизгивал, некоторые продолжали хохотать, но уже с паузами… Наконец явились моменты, когда все молчали, кроме напевавшего плясовую Зазубрины и котёнка, который тихо и жалобно мяукал, ползая по траве. Он почти не отличался от неё цветом и, – должно быть, краска ослепила его, связала его движения, – большеголовый, склизкий, он бессмысленно ползал на дрожащих лапках, останавливался, точно приклеиваясь к траве, и всё мяукал…

 
Погляди, народ крещёный!
Ищет места кот зелёный,
Бывший рыжий Мишка-кот,
Себе места не найдёт!
 

– комментировал Зазубрина движения котёнка.

– Ишь ты, собака, ловко как! – сказал рыжий детина. Публика смотрела на своего артиста пресыщенными глазами.

– Мяукаить! – заявил подросток-арестант, кивая головой на котёнка, и посмотрел на товарищей. Они, наблюдая за котёнком, молчали.

– Что же, он на всю жизнь зелёным останется? – спросил подросток.

– А сколько ему жизни? – заговорил седой и высокий арестант, садясь на корточки около Мишки. – Вот он подсохнет на солнце, шерсть-то склеится у него, он и сдохнет…

А котёнок раздирающе мяукал, вызывая реакцию в настроении арестантов.

– Сдохнет? – спросил подросток. – А ежели бы вымыть его?

Никто не отвечал ему. Маленький зелёный комок возился у ног этих грубых людей и был жалок в своей беспомощности.

– Ф-фу! упарился я! – воскликнул Зазубрина, бросаясь на землю. На него не обратили внимания.

Подросток подвинулся к котёнку и взял его в руки, но тотчас же положил на траву, заявив:

– Горячий весь…

Потом он осмотрел товарищей и жалобно проговорил:

– Вот те и Мишка! И не будет у нас Мишки-то! Пошто убили животную? Тоже…

– Ну, чай, поправится, – сказал рыжий.

Зелёное безобразное существо всё ползало по траве, двадцать пар глаз следили за ним, и уже ни на одном лице не было и тени улыбки. Все были угрюмы, молчали, и все стали так же жалки, как этот котёнок, точно он сообщил им своё страдание и они почувствовали его боль.

– Оправится! – усмехнулся подросток, возвышая голос. – Тоже… Был Мишка… любили его все… За што мучаете? Убить бы, что ли…

– А кто всё? – злобно крикнул рыжий арестант. – Вон он, дьявол, затейник!

– Ну, – сказал Зазубрина примиряюще, – чай, все вместе решились!

И он съёжился, точно от холода.

– Все вместе! – передразнил его подросток. – Тоже! Ты один виноват… да!

– А ты, телёнок, не мычи, – миролюбиво посоветовал Зазубрина.

Седой старик взял котёнка на руки и, тщательно осмотрев его, посоветовал:

– Ежели его в керосине искупать, смоется краска!

– А по-моему, взять его за хвост и через стенку кинуть, – сказал Зазубрина и, усмехаясь, добавил: – Самое простое дело!

– Что-о? – взревел рыжий. – А ежели я тебя самого этак-то? Хочешь?

– Дьявол! – вскричал подросток и, выхватив котёнка из рук старика, бросился куда-то. Старик и ещё несколько человек пошли за ним.

Тогда Зазубрина остался один в кругу людей, смотревших на него злыми и угрюмыми глазами. Они как бы ждали от него чего-то.

– Ведь я же не один, братцы! – жалобно сказал Зазубрина.

– Молчи! – крикнул рыжий, оглядывая двор, – Не один! А кто ещё?

– Да ведь все! – звонко вырвалось у потешника.

– У, собака!

Рыжий ткнул его кулаком в зубы. Артист отшатнулся назад, но там его встретил подзатыльник.

– Братцы!.. – взмолился он тоскливо.

Но его братцы видели, что двое надзирателей далеко от них, и, обступив своего фаворита тесной толпой, несколькими ударами сбили его с ног. Издали их тесную группу можно было принять за компанию, которая оживлённо беседовала. Окружённый и скрытый ими, Зазубрина лежал у их ног. Раздавались изредка глухие звуки: били ногами по рёбрам Зазубрины, били не торопясь, без озлобления, выжидая, когда, извиваясь ужом, человек откроет удару ноги какое-нибудь особенно удобное место.

Минуты три продолжалось это. Вдруг раздался голос надзирателя:

– Эй, вы, черти! Знай край, да не падай!

Арестанты прекратили истязание не вдруг. Один по одному расходились они от Зазубрины, и каждый, уходя, прощался с ним пинком ноги.

Когда же они разошлись, он остался лежать на земле. Лежал он грудью вниз, плечи у него дрожали – должно быть, плакал – он всё кашлял и отхаркивался. Потом он осторожно, точно боясь рассыпаться, начал подниматься с земли, упёрся левой рукой в неё, потом подогнул одну ногу и, завыв, как больная собака, сел на земле.

– Притворяйся! – крикнул грозно рыжий. Зазубрина метнулся на земле и быстро встал на ноги.

Потом, шатаясь, он направился к одной из стен тюрьмы. Одна рука у него была прижата к груди, другую он простирал вперёд. Вот он упёрся ею в стену и, став, наклонил свою голову к земле. Он кашлял…

Я видел, как на землю падали тёмные капли; отлично видно было, как они мелькали на сером фоне тюремной стены.

И, чтобы не запачкать своей кровью казённого здания, Зазубрина всячески старался лить её на землю так, чтоб ни одна капля её не попала на стену.

Над ним смеялись…

Котёнок исчез с той поры. И Зазубрина уже ни с кем не делил внимания обитателей тюрьмы.

Крымские эскизы

I
Уми

…По утрам, просыпаясь, я отворяю окно моей комнаты и слушаю – с горы, сквозь пышную зелень сада, ко мне несётся задумчивая песня. Как бы рано ни проснулся я, она уже звучит в утреннем воздухе, напоённом сладким запахом цветущих персиков и инжира.

Свежий ветер веет с могучей вершины Ай-Петри, густая листва деревьев над моим окном тихо колышется, шелест её придаёт звукам песни много красоты, ласкающей душу. Сама по себе мелодия не красива и однообразна – она вся построена на диссонансах; там, где ожидаешь, что она замрёт, – она возвышается до тоскливо-страстного крика, и так же неожиданно этот дикий крик переходит в нежную жалобу. Поёт её дрожащий, старческий голос, поёт целые дни с утра и до вечера, и в какой бы час дня ни прислушался – всегда с горы, как ручей, льётся эта бесконечная песня.

Жители деревни говорили мне, что вот уже седьмой год они слушают это задумчивое пение. Я спросил их:

– Кто же это поёт? – и мне рассказали, что это сумасшедшая старуха, Уми, у которой шесть лет тому назад муж и двое детей поехали в море ловить рыбу и всё ещё не вернулись.

С той поры Уми сидит на пороге своей сакли и смотрит в море и поёт, дожидаясь своих родных. Однажды я пошёл посмотреть на неё. По извилистой тропинке, мимо вросших в гору саклей, через сады и виноградники я поднялся высоко на гору и там увидал полуразрушенную, скрытую в камнях и яркой зелени саклю старухи Уми. Платан, фига и персики росли среди громадных камней, скатившихся с вершин Яйлы, журчал ручей, образуя на пути своём ряд маленьких водопадов, на крыше сакли росла трава, по стенам её вилось какое-то ползучее растение, и дверь её смотрела в море.

На камне у двери сидела Уми – высокая, стройная, седая, с лицом, исчерченным мелкими морщинами и коричневым от загара. Камни, нагромождённые друг на друга, сакля, полуразрушенная временем, серая вершина Ай-Петри в жарком синем небе и море, холодно блестевшее на солнце, там внизу, – всё это создавало вокруг старухи обстановку суровую и проникнутую важным спокойствием. Под ногами Уми, по горе, рассыпалась деревня, и сквозь зелень садов её разноцветные крыши напоминали о рассыпанном ящике красок. Снизу доносился звон лошадиных сбруй, шорох моря о берег и иногда – голоса людей, столпившихся на базаре около кофеен. Здесь наверху было тихо, только ручей журчал, да песня Уми аккомпанировала ему, бесконечная, задумчивая песня, начатая шесть лет тому назад.

Уми пела и улыбалась навстречу мне. Её лицо от улыбки ещё более сморщилось. Глаза у неё были молодые, ясные, в них горел сосредоточенный огонь ожидания, и, окинув меня ласковым взглядом, они снова остановились на пустынной равнине моря.

Я подошёл и сел рядом с ней, слушая её песню. Песня была такая странная – в ней звучала уверенность и сменялась тоской, – в ней слышались ноты нетерпения и усталости, она обрывалась, замирала и снова возрождалась, полная радостной надежды…

Но что бы ни выражала собой эта песня – лицо старухи Уми выражало лишь одно чувство – ожидание, в котором не было сомнения, уверенное ожидание, спокойное и радостное.

Я спросил её:

– Как зовут твоего мужа?..

Она ответила, ясно улыбаясь:

– Абдраим… Сын первый – Ахтем, и ещё Юнус… Скоро приедут. Они там едут. Скоро увижу лодку. И ты увидишь!

Она так сказала это «и ты увидишь», точно была уверена, что и для меня увидеть их будет великим счастьем, великое наслаждение принесёт мне с собой лодка её мужа, когда она покажется на горизонте, где небо отделялось от моря тонкой тёмно-синей чертой и куда она указывала мне своим коричневым пальцем мумии, высохшей на солнце юга, беспощадно жарком.

Потом она снова запела свою песнь ожидания и надежды. Я слушал, смотрел на неё и думал: «Хорошо так надеяться! Хорошо жить с сердцем, полным ожидания великой радости в будущем!»

А Уми всё пела, тихонько раскачиваясь корпусом и не отрывая глаз от пустынного моря, ослепительно блестевшего на солнце.

Её сознание, всё поглощённое одной идеей, не воспринимало ничего больше, и я, сидевший с нею рядом, – не существовал для неё. И, полный уважения к её сосредоточенности, чувствуя, что я готов завидовать её жизни, полной одной только надежды, – я молчал, не мешая ей забывать обо мне. Море в этот день было спокойно, оно, как зеркало, отражало блеск неба и мне не обещало ничего. Я долго просидел рядом с Уми и ушёл не замеченный ею, унося с собой много грусти. Вслед мне неслась песня и звонкий плеск ручья, над морем реяли чайки, целое стадо дельфинов резвилось недалеко от берега – даль моря была пустынна.

Никогда и ничего не дождётся старая Уми, но будет жить и умрёт с надеждой в сердце…

II
Девочка

Среди больных, гулявших в полдень по дорожкам парка, вдыхая целебный воздух моря, я увидал однажды девочку, поразившую меня огромными глазами, полными какой-то странной грусти, – грусти, как бы молча спрашивавшей о чем-то.

Трудно было определить её лета – тёмные вопрошающие глаза её смотрели старчески серьёзно, взгляд её был взглядом человека, много страдавшего и думавшего. Но её худое, костлявое тельце и маленькое личико не позволяли дать ей более десяти лет.

Розовая блузка висела на её угловатых плечах, как на вешалке, и весёлый цвет материи ещё резче оттенял жёлтую кожу иссушённых болезнью щёк и шеи. Девочка была немножко горбата и ходила переваливаясь с ноги на ногу – очевидно, у неё ноги были кривы. Но невыразимая и грустная прелесть глаз больного ребёнка, привлекая и сосредоточивая на себе внимание, как бы сглаживала уродство тела, исковерканного болезнью, и девочка была красива одухотворённой красотой мученицы.

Было ясно видно, что бремя болезни, исковеркавшей её хрупкие кости, она несла со дня своего рождения и что скоро уже смерть снимет с неё это бремя. Она кашляла зловещим, сухим кашлем, и, когда проходила близко от меня, я слышал – может быть, это казалось мне – её учащённое дыхание. Среди роскошной растительности парка, в блеске южного солнца, она возбуждала странное и болезненное чувство – было жалко её и как-то неловко пред ней – точно я сам косвенно был виноват в том, что она так несчастна. Бывало, она медленно идёт по дорожке парка и смотрит пред собой своими дивными глазами – вокруг неё всё цветёт и жадно дышит оживляющим воздухом весны, поют птицы, кипарисы кадят небу своим ароматом, журчат обильные водой ручьи, всюду прорезывая зелёные лужайки парка, море и небо любуются друг на друга, добродушно ворчат волны – точно сказки говорят; девочка как бы не видит богатых красок и не слышит музыки возрождения природы, она идёт к старому кедру и там, в тени его могучих ветвей, садится на лавочку. Её провожает всегда одно и то же лицо – высокий человек, щегольски одетый, с неподвижным лицом и с большим перстнем на указательном пальце правой руки, в которой он всегда держит толстую палку.

Когда девочка садится на скамью, он спрашивает её:

– Устала?

Он говорит громко, и девочка, вздрагивая от его вопроса, кивком головы отвечает ему. Сидит она обыкновенно долго – час и более, но я никогда не видал, чтобы она разговаривала со своим провожатым. Глаза её смотрят вперёд и безмолвно спрашивают – кого? о чём? Против неё пруд: среди пруда из воды торчит некрасивый пирамидальный камень, струя воды бьёт высоко кверху из его вершины и с звонким шумом падает в пруд. Там, где эта струя, переламываясь, дробится на капли и они каскадом падают вниз, – лучи солнца окрашивают их во все цвета радуги, это очень красиво и похоже на град из разноцветных драгоценных камней. Но девочка никогда не смотрела на эту игру солнца – взгляд её направлялся всегда куда-то дальше того, что было пред ним, точно она видела что-то сквозь предметы.

Это созерцание среди жизни, кипевшей вокруг больной, производило какое-то мистическое впечатление, близкое к ужасу.

«За что она страдает? Ради чего и кому нужно было, чтобы она родилась для такого существования?»

Такие вопросы родились при виде её, и становилось холодно от этой жестокости, никому не нужной, и тем более жестокой.

…Однажды, когда её проводник – гувернёр или отец? – ушёл, оставив её на лавочке под кедром, – я сел рядом с ней. Она посмотрела на меня и улыбнулась – печальной улыбкой, от которой у меня сжалось сердце. Мне хотелось заговорить с ней, но я не знал о чём, – и молчал, смущённый её взглядом, чувствуя к ней что-то большее, чем уважение.

Вокруг нас раздавался весёлый и мощный шум жизни, над нами птицы, у наших ног муравьи – всё торопилось жить, летало, пело, суетилось. Я смотрел на ребёнка и думал: «Хорошо, если она не сознаёт глубокой оскорбительности контраста между нею и кедром, под которым она сидит, и муравьём, на которого она, не замечая его, бросила лепесток цветка!»

Она заговорила со мною первая.

– Вы тоже хвораете? – улыбаясь, сказала она слабым голосом.

– Немножко, – отвечал я.

– Вам хорошо здесь?

– Да… А вам?

– Я не люблю, когда много солнца… и шум…

– Разве вам не нравится этот шум? Он же такой красивый… Послушайте – соловьи и жаворонки, волны моря и ручьи, шелест листьев…

– Много очень… и громко. Если бы тише…

– Да, пожалуй, тише было бы лучше…

Она с убеждением кивнула головой и сказала ещё:

– В Петербурге – вот где противно! А в деревне у нас тихо, тихо! Особенно ночью. Я очень любила ночью лежать и слушать. Слушаешь долго… долго, и ничего не слышно… точно и нет ничего на земле… и даже земли нет… Потом что-нибудь вдруг услышишь и вздрогнешь… Так очень хорошо…

Она закашлялась.

– Вам вредно говорить…

– Да, – просто сказала она, помолчала и тихонько, почти шопотом, сказала: – Мне всё вредно…

Я встал и ушёл от неё, боясь выдать пред ней скорбное волнение, охватившее меня.

С той поры, встречаясь, мы стали раскланиваться – она всегда кивала мне головкой и улыбалась, и с каждым днём в её улыбке всё менее было жизни.

Однажды, когда я пришёл в парк и искал её, я увидал безучастного господина, который шёл мне навстречу, держа девочку на руках.

Когда он поравнялся со мной, я, охваченный какой-то боязнью, тихо спросил его:

– Уснула?

Он озабоченно взглянул на меня и глухо ответил:

– Умерла…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю