Текст книги "Том 3. Рассказы 1896-1899"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 32 страниц)
…Положим, она – хороша! Боже, как она хороша!.. Но всё-таки она жена другого… Чужая жена… как это низко с моей стороны!
…Хотя, впрочем, она не совсем чужая мне… она жена Егора, а Егор мой старый товарищ, мой задушевный друг… да-а! Быть может, это обстоятельство несколько сглаживает мою вину, но всё-таки, всё-таки!.. Хорошо ещё, что я всегда сознаю свои пороки, это поднимает меня в своих глазах… это очень утешительно!.. Но-о, чёрт! если б я мог вырвать страсти из своего сердца!»
– Вы попробуйте, – раздался вежливый голос. – Если угодно – я могу помочь вам в этом…
Иван Иванович быстро поднял голову и вздрогнул, – при виде чёрта всегда вздрагиваешь.
– Извините… я не заметил, когда вы вошли… Если не ошибаюсь – имею честь видеть… чёрта?
– Именно, – сказал чёрт.
– Гм… гм… чему обязан удовольствием?..
– Да просто я зашёл к вам от нечего делать. Ведь сегодня – вы знаете? – канун крещенья, и нас, чертей, в этот день отовсюду изгоняют. На улице туман, сырость… скверная зима в этом году! И вот я, зная вас за человека гуманного…
Иван Иванович был смущён. Он никогда не относился серьёзно к вопросу о бытии чёрта и теперь, при виде его, чувствовал себя виноватым пред ним.
– Я… очень рад! – говорил он, растерянно улыбаясь. – Вам, может быть, неловко на подоконнике? Прошу вас…
– О, не беспокойтесь! Я, как и вы, очень быстро привыкаю ко всякому положению, как бы оно ни было неудобно.
– Мм… очень приятно! – сказал Иван Иванович и подумал про себя: «Однако он… грубоват… или, вернее – фамильярен».
– Вы, кажется, выразили желание почистить себе сердце, а?
– Н-да… знаете, человек, несмотря на прогресс ума, всё ещё слаб в борьбе со страстями… Но – простите! если я не ослышался, вы предложили мне свою помощь в этом… предприятии?
– Предложил и повторяю – готов служить вам!
– Но ведь это – против вашей специальности? – удивился человек.
– Э, Иван Иванович! – воскликнул чёрт, бесшабашно махнув рукой. – Вы думаете, не надоела мне моя специальность?
– Да?
– Ещё бы! Даже человеку порой надоедает делать всё только пакости, и он иногда искренно кается…
«А что если я приму его помощь? – думал Иван Иванович. – Он, наверное, может сделать меня совершенным. Вот будут поражены мои знакомые…»
– Так скажите мне, что вас стесняет? – настаивал чёрт.
– Но… э… видите ли… ведь это, должно быть, очень болезненная операция?
– Только для твёрдых сердцем, для тех, у кого чувства цельны и глубоко вросли в сердце.
– А я?
– У вас – вы извините, ведь я являюсь как бы доктором, – у вас сердце мягкое, такое, знаете… дряблое, как переросшая редиска, например. Когда я буду извлекать из него стесняющие вас страсти, вы почувствуете то же, что чувствует курица, когда у неё выдёргивают перья из хвоста…
Иван Иванович задумался и, подумав, спросил:
– А позвольте узнать, вы за вашу… услугу потребуете мою душу?
Чёрт вскочил с подоконника на пол и, тревожно махая лапками, заговорил:
– Душу? О, нет! Нет, пожалуйста… мне не надо… Помилуйте?! Куда мне её? Извините! я хотел сказать – на что её мне? Ах, не то, не то! Я хотел сказать…
Иван Иванович смотрел, как чёрт суетился, и чувствовал себя обиженным.
– Я потому спросил об этом, что вообще вами принято…
– Это было раньше, когда существовали здоровые, крупные души…
– Вы как будто пренебрегаете моей душой…
– О, нет! Но я… я просто хочу быть бескорыстным сегодня… И потом, согласитесь, разве мне не интересно видеть совершенного человека?
– Гм… Так вы говорите, что это не больно и не опасно?
– Уверяю вас! При моей помощи достижение совершенства вам совсем ничего не будет стоить… Да вот не угодно ли, извлечём из вашего сердца что-нибудь на пробу?
– П…пожалуй…
– И прекрасно! Что всего более отягощает вас?
Иван Иванович задумался. Очень трудно сказать сразу, которая из наших страстишек любезна нам менее других.
– Нет, уж вы, пожалуйста, начинайте с маленького.
– Мне всё равно… с чего прикажете?
Иван Иванович опять замолчал. Хотя он и часто разбирался в душе своей, но от этого, – а может быть, поэтому именно, – в ней царил полнейший хаос: всё в ней было скомкано, перепутано… и, как усиленно ни ворошил он теперь её содержимое, не мог он найти в ней ни одного чувства определённого, цельного, чистого от посторонних примесей.
Чёрт устал ждать и предложил ему:
– Давайте выдернем из вашего сердца честолюбие: оно ведь небольшое у вас…
– Ну, хорошо! – сказал Иван Иванович со вздохом, – вытаскивайте его из меня…
Чёрт приблизился к нему и, коснувшись рукой его груди, быстро отдёрнул руку прочь. Иван Иванович почувствовал острое, но приятное колотьё, похожее на то, каким сопровождается извлечение заноз из пальца.
– А ведь в самом деле это не больно… – облегчённо сказал Иван Иванович. – Позвольте взглянуть, какое у меня было честолюбие-то…
Чёрт протянул ему руку, и на ладони её Иван Иванович увидел нечто бесцветное, маленькое, сморщенное, похожее на тряпичку, которой долго вытирали пыль.
Посмотрел Иван Иванович на своё честолюбие и, вздохнув, тихонько сказал:
– А знаете… как вспомнишь, что это всё-таки кусок моего сердца… жалко!
– Не желаете ли, я извлеку из вас и жалость?
– Н-н… как же я буду без неё?
– Какая в ней польза?
– Ну, знаете, это хорошее человеческое чувство…
– Ну, а что вы скажете о злобе?
– Вот эту – вон! Вот эту – к чёрту! О, извините…
– Ничего… не беспокойтесь…
Чёрт снова коснулся груди Ивана Ивановича, и снова человек почувствовал укол. И снова на ладони чёрта лежало что-то, издававшее кислый запах и похожее на тряпочку…
– Н-да, – сказал Иван Иванович, сморщив нос, – вон она какая у меня… в натуральном-то виде…
– К ней много примешано трусости, – сказал чёрт.
– Вон что… гм… Но скажите, пожалуйста, отчего это у всех моих чувств такое… студенеобразное строение? Точно медузы…
– Судьба уж ваша такая, добрейший Иван Иванович, – сказал чёрт и брезгливо сбросил с ладони на пол кусок сердца своего пациента.
– А я себя уже начинаю чувствовать как-то особенно, – сообщил Иван Иванович, прислушиваясь к биению своего сердца.
– Приятно?
– Легче… просторнее стало в груди…
– Продолжать операцию?
– Я… не прочь…
– Что у вас есть ещё?
– Да… разное… вообще всё то, что имеется у людей…
– Гнев, например?
– О, да! Конечно… гнев, да… То есть, собственно говоря, не совсем это гнев… а, знаете… этакая нервозность… раздражение… очень беспокойное чувство!
– Убрать?
– Разумеется! Но только осторожнее, пожалуйста… У меня там всё немножко спутано… Вот, когда вы выдёргивали злобу, я почувствовал, как во мне шевельнулся стыд за неё…
– Это естественно, – сказал чёрт, – даже мне, при виде ваших чувств, стыдно за вас становится… очень уж вы неопрятно содержите сердце-то ваше…
– Что же, разве я виноват в этом? – возразил Иван Иванович. – Ведь сердце – не зубы: его щёткой с мелом не вычистишь…
– И в этом есть правда… Ну-с, так я оперирую?
– Я готов…
И третий раз чёрт коснулся своей рукою груди Ивана Ивановича.
Но когда он отдёрнул её – на руке у него оказалась целая груда какой-то легковесной и совершенно неопределённой мешанины. Она не имела никакой формы, пахла чем-то затхлым и была окрашена в два цвета: в тот зеленовато-серый, который свойствен недозрелым плодам, и в тот тёмно-бурый, который они принимают, когда загниют.
Чёрт держал эту студенеобразную, дрожащую массу в пригоршнях и с недоумением смотрел на неё, стараясь определить – что это такое?
– Н…ну, Иван Иванович, – смущённо говорил он, не глядя на своего пациента, – извлёк я из вас что-то… но что? Н-не знаю… Этакие сокровища скопили вы в сердце своём за тридцать-то лет жизни! Тут, я думаю, ни один химик ничего не разберёт… Но полагаю, что теперь, освободившись от всей этой… дряни, вы будете чисты, как ангел… Экий я ловкий ассенизатор, а? И не подозревал в себе такого искусства… Ну, что же теперь? Поздравляю вас, Иван Иванович, с очищением души… с достижением совершенства или как там? Надеюсь, теперь вы уже совершенно совершенны?
Тут чёрт бросил на пол содержание сердца своего пациента, взглянул на Ивана Ивановича и – обомлел.
Иван Иванович весь как-то обвис, ослаб, изломался, точно из него вынули все кости. Он сидел в кресле с раскрытым ртом, и на лице его сияло то неизъяснимое словами блаженство, которое всего более свойственно прирождённым идиотам.
– Иван Иванович! – крикнул чёрт, тронув его за рукав.
– А…
– Что с вами?
– О…
– Вы что-нибудь чувствуете?
– Э…
– Вам дурно?
– О…
– Вот так святочное происшествие! – воскликнул растерянно чёрт. Неужели я это из него всю суть извлек? Иван Иванович!
– А…
– Так и есть! Одни междометия остались в человеке, да и то без всякого содержания… Что мне с ним делать?
Чёрт постукал Ивана Ивановича в грудь – она издала звук пустого бочонка; он постучал пальцем в его голову – она тоже была пуста.
– Вот те и совершенный человек! Ах ты – бедняга! Опустошил я тебя… Но разве ж я знал, что ты был так скверно наполнен? Но что же однако дальше?
Чёрт задумался, глядя на неподвижное, блаженное лицо человека, достигшего цели своей.
– Ба! – воскликнул он, щелкнув пальцами. – Вот идея! И сатана будет очень доволен… я славно придумал! Сначала я немножко просушу сие совершенство, а потом насыплю в него гороху… И из него выйдет преоригинальная погремушка для забавы сатаны…
Чёрт поднял Ивана Ивановича с кресла, свернул его в комок и, взяв подмышку, исчез из комнаты…
Туман уже рассеялся, и в окна бледными очами смотрело печальное зимнее утро… С улицы в пустую комнату доносился торжественно-тихий звук благовеста – и вздыхал и таял в ней…
На базаре
I
Коммерсант
– Сударыня? Позвольте облегчить ваше положение?..
Сударыня оборачивается и видит пред собой одного из тех людей, которых именуют золоторотцами. Он худ, жёлт и так оборван, точно судьба долгое время грызла его зубами и только что выпустила из своих челюстей. Просительно и любезно он изогнулся перед ней и говорит:
– Прикажите понести вашу корзиночку?
Овладев корзиной, он обращается с ней бережно и почтительно и шагает по базару, сзади её хозяйки, с таким видом, точно получил министерский портфель, но, считая себя вполне достойным такой чести, скромен и не особенно гордится ею. Он сразу определяет степень хозяйственной опытности «сударыни», и, если видит, что эта степень не особенно высока, осторожно начинает руководить «сударыней».
– Вы извольте мясо купить вот у этого торговца… очень добросовестный человек и имеет прекрасный товар…
У него есть причины рекомендовать именно этого торговца, ибо именно этот заключил с ним условие, по силе которого с каждого рубля, взятого торговцем с доставленного ему покупателя, обкусанный жизнью человек получает в свою пользу три или пять копеек.
– Василий Степанович! Вот госпожа желает купить самого лучшего мяса…
Затем он поведёт госпожу к возу с картофелем. Фирма, торгующая сим злаком, дает ему премию по копейке с проданной меры…
– Как же я возьму картофель? – осведомляется покупательница.
– А он даст вам мешок… я донесу вам в мешке и возвращу его назад…
– Да я было хотела извозчика нанять…
– Сударыня! я с вас дешевле извозчика возьму…
– Только тово… – говорит торговец картофелем. – Ты, Володька, мешок-то в самом деле принеси…
– Ну вот ещё!
– Да… а не как прошлый раз – унёс мешок и штаны себе сшил из него…
– Стоит вспоминать…
Госпожа слушает разговор и улыбается. Этот Володька, принуждённый шить себе штаны из чужих мешков, возбуждает в ней и опасение за целость покупок, и сострадание к нему.
И в глубине души она уже решает дать ему целый пятак, когда он отнесёт её покупки с Новой площади в Ковалиху…
– Сударыня! А потрохов парочку вы не желаете купить? – говорит Володька, болтая в воздухе потрохами, неизвестно откуда появившимися в его руках. По тому, как зорко он смотрит по сторонам и как держит потроха, сударыня догадывается о тайне появления потрохов. Ей это неприятно, и сострадание к человеку погибает в ней пред силой опасения, внушаемого им.
– Нет, не надо, – сухо говорит она.
– А я бы за пятнадцать копеек…
– Гривенник! – объявляет барыня. В принципе она против покупки краденого, но если так дёшево?
– А двенадцать копеек, сударыня, не дадите?
– Гривенник?
Она торгуется только потому, что не хочет поощрять дурных наклонностей этого человека; ей кажется, что, продав потроха так дёшево, он не будет красть в другой раз.
– Извольте! – говорит он. – Вот я их тут в корзиночку помещу… А свёклу вы не купите у меня?
Свёкла у него за пазухой. Барыня начинает подозревать, что там сложено ещё много кое-каких пищевых продуктов. Ей становится положительно противно смотреть на этого человека, вследствие чего она даёт ему за свёклу с прибавлением четырёх деревянных ложек – только семишник.
Затем, купив всё, что ей было нужно, она обвешивает коммерсанта с ног до головы кульками и узлами и, пропустив его вперед себя, идёт домой. А Володька, согнувшись в три погибели, быстро шагает по тротуару, верный своему намерению доставить барыне покупки дешевле извозчика, и по дороге мечтает о премиях, причитающихся к получению с знакомых ему фирм… и о прочем, более выгодном и для него и для его личных покупателей…
II
Герой
В толпе покупателей ходил старик с лицом бульдога. Брови у него нахмурены сурово, но глаза смотрят просительно и скорбно. Тёмная кожа отвислых щёк покрыта серебристой щетиной. Он одет в солдатскую шинель, на груди его георгиевский крест и несколько медалей. Левая нога заменена тяжёлой и неуклюжей деревяшкой, которая, глубоко вонзаясь в снег, оставляет в нём круглые ямки…
Постоянные торговцы на базаре при виде этой серой, качающейся фигуры отвёртываются в стороны от неё, и лица их выражают опасение, недовольство, скуку. Старик идёт мимо них, туда, где стоят воза приезжих крестьян, и там, остановясь у воза, тоном важного покупателя спрашивает:
– Хорошие гуси?
– Первый сорт! Извольте взглянуть… один жир!
Старый солдат взвешивает на руке птицу, внимательно рассматривает, щупает, нюхает… и вдруг говорит продавцу:
– А вот в Болгарии гуси – эт-то животные! Как свиньи….
– Где, говорите?
– В Болгарии… за Балканскими горами… Русско-турецкая война там была… Его превосходительство генерал Скобелев вёл…
– Та-ак… слыхали… – говорит продавец. – Ну, и это тоже птица ха-арошая…
– Крест видишь? – тычет солдат рукой в свою грудь. – Сам повесил мне.
Лицо солдата вздрагивает, глаза блестят, и он молодецки сдвигает свою истрёпанную фуражку набекрень.
– «Ундер-цер Мигунов, урра!» И своей рукой…
– Позволь-ка гуська-то, служивый… – равнодушным голосом говорит продавец. Он понял, что пред ним не покупатель, и ищет в толпе глазами то, что ему нужно, не обращая внимания на солдата, воодушевление которого всё растёт.
– Ротный Шванвич – тоже… «Мигунов, говорит, орёл ты…» И поцеловал…
– Не стой тут, служивый… отойди к сторонке… покупателю мешаешь, – предлагает торговец гусями, отстраняя рукой солдата от своего воза.
Старика не обижает это, лишь глаза его гаснут, и, взглянув с укором на мужика, он молча идёт прочь от воза, надвинув на брови шапку. Вокруг его толпятся люди с озабоченными лицами, в воздухе колеблется гул голосов. Жизнь кипит и напоминает солдату о привалах после похода, о лагерях… Медленно ковыляя в толпе, он ищет в ней человека, который послушал бы его рассказ о войне, о том, как, теснимый турками, он, во главе своей роты, отступал из Ени-Загры. Ему хочется говорить о лучшем дне своей жизни. Когда генерал-герой назвал его героем… Но слушателя нет, никто не хочет обратить внимания на старика, никому не интересно знать, где и как он потерял свою ногу и за что ему дали крест… Он чувствует себя одиноким, обиженным невниманием к нему и не любит всех этих продающих и покупающих людей… Он много раз видел смерть пред собой и не боялся умереть, а они, при виде её, испугаются… Его немножко утешает то, что они хуже его. У них нет и никогда не будет георгиевского креста на груди, они не могут быть героями…
Но всё-таки он хочет, чтоб кто-нибудь послушал его, узнал бы, как храбр Мигунов. С утра до вечера, полуголодный и иззябший, он ходит по базару и всё хочет рассказать о себе. Несколько раз начинает рассказ и не может его кончить. Нет на базаре людей, желающих слушать рассказ о подвигах. И старик Мигунов, чувствуя себя лишним, никому не нужным, забытым, – сердится на людей. Он толкает идущих рядом с ним, – толкает их как будто ненамеренно, но всё-таки толкает, и это несколько облегчает его обиду.
Иногда он заходит в трактир. Там буфетчик и половые встречают солдата неприязнью и насмешками. Он надоел им. Если они не гонят его вон – солдат обходит столы один за другим и всё ищет слушателя. И если находит – о! тогда старик преображается: речь его течёт плавно, глаза горят, он надувает щёки, изображая гул пушечных выстрелов, кричит слова команды… Над ним смеются – он не слышит, находясь далеко от всех этих людей, там, за Балканами, где земля пила его кровь и где жизнь его однажды вспыхнула ярким огнём и он увидал в ней смысл… И затем, чтоб погреться около этого огня, он раздувает его всё ярче…
– Солдат! Иди вон… надоел!
Это половой гонит его… Он встаёт и, громко стуча деревяшкой по полу, уходит, а сердце его ещё дрожит от воспоминаний, разбуженных в нём.
Он живёт в углу за печкой, у человека, занимающегося ловлей птиц. Придя домой, он лезет в этот тесный и душный, но тёплый угол, и – если в этот день ему не удалось рассказать о себе – он ворчит:
– Черти… послужили бы… небойсь бы… у, черти!..
III
Ребёнок
– Дядинька-а! Дайти копеичку!..
Небольшой ком грязного тряпья вертится в ногах людей на базаре, из тряпья протянута маленькая красная ручонка, в нём сверкают плутовские и жадные глаза. Трудно догадаться – мальчик это или девочка, он не даёт рассмотреть себя, подвижный, как маленькая собачонка. Ему суют милостину или гонят его прочь. Монеты, попадающие в его руку, он отправляет в рот, и всякий раз, когда получит, – боязливо и подозрительно смотрит в одну сторону – к весам, где стоит высокая, угрюмая фигура женщины, жирной и одетой довольно прилично.
Когда во рту мальчика скопится столько монет, что они уже мешают ему ноющим голосом просить копейку, – он бежит туда, к этой женщине, и между ними происходит следующее: она протягивает к нему толстую, широкую лапу, он же выплёвывает деньги изо рта в свою руку и потом высыпает их на ладонь женщины. Быстрыми глазами окинув количество монет, она говорит сердито и угрожающе:
– Семь раз подавали – где ещё одна?
– Ей-богу, все!
– Врёшь!
– Ей-богу!
– Видела я… подай сюда!
– Да все, мол, тут!
– Ладно! Я дома поговорю с тобой…
– Ежели все…
– Ступай! Да смотри – я ведь вижу!.. всё вижу, мошенник!
Он откатывается от неё, снова вьётся в ногах толпы и снова поёт:
– Тётинька-а… си-ироте…
Вот другой такой же комок… И оба они, скрывшись за чем-нибудь, ведут между собой негромкий и быстрый разговор:
– Утаил?
– Семишник…
– А я три копейки…
– У тебя сколько уж стало?
– Одиннадцать…
– Ух! А у меня только семь…
– До вечера ещё долго…
– Она говорит – я те дам!
– Ну! Она и мне…
– Чёрт с ней…
– Собака…
– Теперь у нас уж восьнадцать…
– Здорово! По стакану водки – шесть, да…
– Сердца мы давно уж не ели…
– Наплевать на сердце! Лучше папирос…
– Папирос я уж слямзил…
– В порсигаре?
– В коробочке…
– Эх!.. В порсигаре бы!
– Да! Больно ты ловок… Небось, сам не выудишь в порсигаре-то.
– Зато я – платок.
– Платок и я…
– Ну, айда!
– Айда!
И оба снова теряются в толпе…
Среди шума и гула то там, то тут раздаются печальные, хватающие за душу детские возгласы:
– Дядинька-а… сироте подай…
Свидание
набросок
…Под ивами на берегу реки сидела девушка и смотрела на своё отражение в воде. Песок вокруг неё был усыпан жёлтыми листьями; они беззвучно осыпались с ветвей над головой девушки и падали ей на плечи и платье. Много их лежало в коленях у неё; один лист был в руке, она медленно крутила его между пальцами, а в другой руке у неё был длинный и гибкий прут. Высокая и полная, она была одета по-деревенски нарядно, но её круглое лицо было грустно, и глаза смотрели в воду задумчиво, почти сурово.
По берегу, подбирая листья, бродили овцы, недавно остриженные; все они были уродливы и жалки. За рекой стояли деревья, окрашенные в цвета осени; преобладал оранжевый цвет; красные гроздья рябины выступали на нём, как кровавые раны. День был тихий, солнечный и тёплый и был полон печалью увядания.
За спиной девушки раздался шорох ветвей и появился парень, высокий, с белокурой бородкой на загорелом лице, босый и оборванный.
Девушка полуобернулась к нему и тихо сказала:
– А я тут ждала, ждала…
Он опустился на песок рядом с ней, быстро оглядел её праздничный наряд – пёстрое ситцевое платье, розовый платок на голове, козловые башмаки – и усмехнулся, заметив ей:
– Ишь ты павой какой сегодня…
Но тут живые, светлые его глаза встретились с унылым взглядом её глаз, больших и синих, – и он пугливо встряхнул головой, воскликнув:
– Ты что? Али говорила?
– Говорила…
– Н-ну? Что? Ругается?
– Прибил…
– Ах ты, старый чёрт… Стало быть… что же он говорит-то?
– Беден-де ты… – вздохнула девушка, снова глядя в воду.
Парень опустил голову и сказал:
– Та-ак-с… Это – верно…
Одна овца подошла к ним и уставилась на них глупыми рабскими глазами, меланхолично пережёвывая свою жвачку. В реке плеснулась рыба, и на месте всплеска серебром заиграли лучи солнца. Где-то далеко звучала гармоника, ревел вол, лаяла собака и раздавались гулкие удары – бумм! бум!
– Беден я… это он верно говорит… И с чего мне богату быть? Кроме здоровья, нет у меня ничего… А однако мы бы с тобой прожили век… Палашка?
Он тронул её за плечо, вопросительно заглядывая в лицо ей.
– Он говорит про тебя: «Знаю я его, говорит. К богатому-то мужику в зятья и не такой пойдёт! – начала рассказывать девушка, вдруг оживляясь. – Он, говорит, нищий… ему, говорит, в батраки ко мне проситься надо, а не в зятья…»
– А ты что? – хмуро спросил парень.
– Известно что… Плачу я…
– Мм… а что сказала-то ему?
– Что! Сказала, что вот я тебя люблю и за другого какого не хочу идти…
– Ну, а он?
– А он – по затылку меня да за косу… «Язык, говорит, оторву, и не заикайся про него…» Про тебя-то.
– Ишь ты! – угрюмо сказал парень и плюнул в воду реки.
– А потом матушка ещё начала пилить… «Мы, говорит, богатые… Зазорно нам брать такого зятя, али мы лучше-то не найдём уж?»
Она говорила так, как будто и сама была согласна со смыслом этих слов. Лицо у неё было строго нахмурено, и в своём стремлении правдиво передать ему всё то, что сказали ей мать и отец, она старалась говорить так же, как говорили они: то с гневом, то с убеждением.
Парень молча слушал её рассказ и сильными толчками своих босых ног рыл яму в песке.
Стая птиц с весёлым щебетаньем пронеслась над рекой; он посмотрел вслед им и, когда они скрылись из глаз в ветвях леса на том берегу реки, сказал, не волнуясь и с оттенком насмешки:
– Видно, моя доля – как ветер в поле… не поймаешь её…
Девушка вздохнула, ласково и жалобно взглянув на него. Он смотрел куда-то далеко.
– Уж коли отец-то твой сказал, так… значит, так оно и будет. Его в другую сторону не согнёшь, – мужик прямой… Его, старого дьявола, хоть колом по башке бей, – он всё на своём стоять будет… Верно я говорю? Не уступит он тебе?
– Не уступит! – качнула головой девушка, – хоть бы я вся слезами изошла, – не сдаст он…
– Стало быть, тут и точка! Не выгорело наше дело, Палагея!.. Значит, не судьба!
– Так что же будет теперь? – тревожно и тихо спросила она.
– А чему быть? Пойду я на завод и буду там работать… Надоест, – подамся дальше куда-нибудь!.. Да… Вот те и прощай!
Она большими глазами взглянула на него и молча ткнулась лицом своим в его грудь.
Он обнял её одной рукой, взглянул, как её плечи вздрагивают, и задумчиво стал смотреть на спокойную воду реки, отражавшую их, как в зеркале.
– А… бывало, в мыслях-то, сколько раз я изображал себе всё это!.. Вот мы с тобой, стало быть, женаты и работаем вместе…
Он остановился, – может быть, потому, что ещё раз «изображал» себя женатым на этой девушке, прижавшейся к его груди, и работающим вместе с ней; а может быть, потому, что больше уже ничего не мог изобразить.
– Да… я, например, кошу, а ты гребёшь… Или я молочу, а ты веешь… Эхма! чёрт те возьми! Были бы у нас дети… и всё как следует… Корова, а то две… Тоже вот овцы… Помыслишь вот этак-то, – даже весело станет…
Девушка громко взвыла, как воют деревенские бабы над умершими, близкими им.
– А ты не плачь, – спокойно сказал парень, прижимая её к себе, – что плакать? Это ни к чему…
– Стёпа ты мой… хороший ты мой! – шептала она сквозь рыданья.
А над ними печально кружились жёлтые листья ив, и вся река покрылась мелкой рябью от ветра, скользнувшего по ней.
– Ничего! – ободряюще говорил парень. – Это вот сначала только жалко тебе меня… ну, а потом привыкнешь. Вы, бабы, скоро привыкаете… Забудешь – и больше ничего! Ровно бы и не было меня…
– Стёпа! Не говори ты мне этих слов… Никогда я… никогда-то я не забуду тебя! Что я теперь без тебя? Как без сердца буду я жить!
– Замуж выйдешь всё же… – сказал парень, угрюмо усмехаясь.
– Господи! Не выйду… ни за кого не пойду! – воскликнула девушка с тоской.
– Велят – выйдешь. За меня не велели – послушала; за другого велят – тоже послушаешь. Это уж всегда так бывает… Долго жалость в себе не продержишь…
– Почто ты, Стёпа, уходишь-то? Хоть бы тут ты остался, – посмотрела бы я хоть издали на тебя, душу-то отвела на минуточку… Какая теперь жизнь моя будет?!
Он, слушая её ноющие слова, с усмешкой посмотрел в лицо ей и глубоко вздохнул.
– При чём я тут останусь? Не дело ты говоришь, Палагея. Ежели я ковырялся тут, так это потому, что молод был, а потом ты вот… Думал я, что отец-то ничего, мол, поломается да и согласится… А теперь вижу, что толку не будет… Дядя Иван не раз говорил с ним про меня, а он и слушать не хочет… Богаты вы больно… ну и горды оттого. И выходит, что должен я отсюда куда-нибудь скрываться… Потому мне не тово… несладко тоже будет замужем видеть тебя!.. Да и что я тут?
– А может, тоже женишься, – тихо сказала девушка.
– Ну… это мне ни к чему… Вот ежели бы на тебе, – это другое дело. Потому – ты девка здоровая… хорошая и работящая… Мы бы с тобой во как зажили!..
И снова, тяжело вздохнув, он замолчал.
– Царица небесная! – умоляюще сказала девушка.
– Н-да-а… ни я тебе женатый, ни ты мне замужняя – не нужны мы… Ведь вот ты не хотела до венца со мной… а многие так делают. Забеременеет, – ну, её скорее и выдают за того, от кого понесла… А ты этого не хочешь… Стало быть, невелика она, любовь-то твоя…
– Стёпа! – жалобно сказала девушка, поднимая глаза на его лицо, – ведь грех это, без венца… и опять же изобьют меня, изувечат, ежели что… изуродуют, а всё-таки не отдадут за тебя…
– Ну, – равнодушно сказал парень, – это твоё дело, тебе о нём и рассуждать. Но ежели бы была любовь, – что при ней побои? Так-то!
Она опять заплакала, только теперь уже отодвинулась от него. Он же взглянул из-под руки на солнце, склонявшееся к западу, и медленно заговорил:
– Теперь часа четыре будет… Надо ждать – скоро ударят к вечерне. А завтра я встану с солнышком и пойду. Вот и всё…
– И не жалко… меня? – сквозь слёзы сказала девушка.
– Жалко или не жалко – всё моё!.. – угрюмо сказал парень.
Глядя в воду, он видел лицо девушки, закрытое руками, видел, как голова её часто закачалась и плечи задрожали. Потом раздалось хныканье, тихое и жалобное, точно это плакал шестилетний ребёнок. Парень сжал зубы и крепко выругался, повернув свою голову в сторону от девушки. Долго он сидел неподвижно, а она всё плакала слезами горя и обиды.
– Будет уж тебе… – сказал он, наконец, не глядя на неё.
Она не слыхала его или не хотела слышать. Тогда он порывисто обернулся к ней, схватил её сильными руками и, почти бросив к себе на колени, глухо заговорил, наклонив над нею возбуждённое лицо:
– Будет… Не тревожь мне сердца!.. Ну, что уж? Не судьба… и больше ничего… Ну… Палагея? А то я уйду… Ей-богу!
Она, вырываясь из его объятий, всё плакала.
– Эх, вы! – воскликнул парень с тоской и злобой, – как это любите вы, чтобы всё было хуже!.. Ведь и так уж тяжело, а ты ещё прибавляешь!.. Перестань, мол, реветь-то?!
Он оттолкнул её от себя и встал на ноги; она осталась на песке, уткнувшись головой в колени. Парень долго смотрел на неё сверху вниз, и глаза его были суровы, а брови нахмурены. Потом он сказал ей:
– Ну… прощай!
– Прощай! – ответила она, подняв голову к нему.
– Поцелуемся напоследок-то… – предложил он.
Она встала и прижалась к его груди, бросив свои руки на плечи ему. Он истово поцеловал её в губы, в щёки и сказал, снимая её руки с плеч своих:
– Завтра уйду… прощай! Дай бог счастья тебе… За Сашку Никонова, надо быть, выдадут тебя… Он смирный парень… только дурковат, да слаб… немощной какой-то… Прощай!
И он пошёл прочь от неё. Она обратила вслед ему своё лицо, красное и распухшее от слёз, и ещё раз крикнула, как будто с надеждой на что-то:
– Стёпа!
– Ну? – обернулся он к ней.
– Прощай!
– Прощай!.. – громко ответил он и скрылся среди ив.
А она снова села на песок и беззвучно заплакала.
По прежнему сыпались жёлтые листья с дерев, и спокойная река отражала в себе ясное небо, деревья, берег и эту девушку.
Овцы подошли близко к ней и уставились на неё своими круглыми, всегда покорными глазами, точно недоумевая, как может эта девушка, такая сильная, так больно бившая их прутом, – как она может плакать?