Текст книги "Том 3. Рассказы 1896-1899"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
– Верно, – подтверждает публика.
– Ну, это, чай, тово, – не случится! – говорит Яшка, несколько робея перед перспективой, нарисованной учителем. – Она здоровая… сквозь её до ребёнка не дойдёшь, поди-ка? Ведь она, дьявол, больно уж ведьма! восклицает он с огорчением. – Чуть я что, – и пойдёт меня есть, как ржа железо!
– Я понимаю, Яков, что тебе нельзя не бить жену, – снова раздастся спокойный и вдумчивый голос учителя, – у тебя на это много причин… Не характер твоей жены причина того, что ты её так неосторожно бьёшь… а вся твоя тёмная и печальная жизнь…
– Вот это верно, – восклицает Яков, – живём действительно в темноте, как у трубочиста за пазухой.
– Ты злишься на всю жизнь, а терпит твоя жена… самый близкий к тебе человек – и терпит без вины перед тобой, – только потому, что ты её сильнее; она у тебя всегда под рукой, и деваться ей от тебя некуда. Видишь, как это… нелепо!
– Оно так… чёрт её возьми! Да ведь что же мне делать-то? Али я не человек?
– Так, ты человек!.. Ну, вот я тебе хочу сказать: бить ты её бей, если без этого не можешь, но бей осторожно: помни, что можешь повредить её здоровью или здоровью ребёнка. Никогда вообще не следует бить беременных женщин по животу, по груди и бокам – бей по шее или возьми веревку и… по мягким местам…
Оратор кончил свою речь, и его глубоко ввалившиеся тёмные глаза смотрят на публику и, кажется, в чём-то извиняются перед ней и о чём-то виновато спрашивают её.
Она же оживлённо шумит. Ей понятна эта мораль бывшего человека, мораль кабака и несчастия.
– Что, брат Яша, понял?
– Вот она какая правда-то бывает!
Яков понял: неосторожно бить жену – вредно для него.
Он молчит, отвечая смущёнными улыбками на шутки товарищей.
– И опять же, что такое жена? – философствует кабачник Мокей Анисимов. – Жена – друг, ежели правильно вникнуть в дело. Она к тебе вроде как цепью на всю жизнь прикована, и оба вы с ней на манер каторжников. Старайся идти с ней стройно в ногу, не сумеешь – цепь почуешь…
– Погоди, – говорит Яков, – ведь и ты свою бьёшь?
– А я разве говорю – нет? Бью… Иначе невозможно… Кого же мне стену, что ли, дуть кулаками, когда невтерпёж приходит?
– Ну вот, и я тоже… – говорит Яков.
– Ну, какая же у нас жизнь тесная и аховая, братцы мои! Нет тебе нигде настоящего размаха!
– И даже жену бей с оглядкой! – юмористически скорбит кто-то. Так они беседуют до поздней ночи или до драки, возникающей на почве опьянения и тех настроении, какие навевают на них эти беседы.
За окнами трактира дождь идёт, дико воет холодный ветер. В трактире душно, накурено, но тепло; на улице мокро, холодно и темно. Ветер так стучит в окно, точно дерзко вызывает всех этих людей из трактира и грозит разнести их по земле, как пыль. Иногда в его вое слышится подавленный, безнадёжный стон и потом раздаётся холодный, жёсткий хохот. Эта музыка наводит на унылые мысли о близости зимы, о проклятых коротких днях без солнца, о длинных ночах, о необходимости иметь тёплую одежду и много есть. На пустой желудок так плохо спится в бесконечные зимние ночи. Идёт зима, идёт… Как жить?
Невесёлые думы вызывали усиленную жажду обывателей Въезжей, у бывших людей увеличивалось количество вздохов в их речах и количество морщин на лицах, голоса становились глуше, отношения друг к другу тупее. И вдруг среди них вспыхивала зверская злоба, пробуждалось ожесточение людей загнанных, измученных своей суровой судьбой.
Тогда они били друг друга; били жестоко, зверски; били и снова, помирившись, напивались, пропивая всё, что мог принять в заклад нетребовательный Вавилов.
Так, в тупой злобе, в тоске, сжимавшей им сердца, в неведении исхода из этой подлой жизни, они проводили дни осени, ожидая ещё более суровых дней зимы.
Кувалда в такие времена приходил к ним на помощь с философией.
– Не горюй, братцы! Всё имеет свой конец – это самое главное достоинство жизни. Пройдёт зима, и снова будет лето… Славное время, когда, говорят, и у воробья – пиво.
Но его речи не действовали – глоток самой чистой воды не насытит голодного.
Дьякон Тарас тоже пробовал развлечь публику, распевая песни и рассказывая свои сказки. Он имел более успеха. Иногда его усилия приводили к тому, что вдруг отчаянное, удалое веселие вскипало в трактире: пели, плясали, хохотали и на несколько часов становились похожими на безумных.
Потом снова впадали в тупое, равнодушное отчаяние, сидя за столами в копоти ламп, в табачном дыму, угрюмые, оборванные, лениво переговариваясь друг с другом, слушая вой ветра и думая о том, как бы напиться, напиться до потери чувств?
И все были глубоко противны каждому, и каждый таил в себе бессмысленную злобу против всех.
II
Всё относительно на этом свете, и нет в нём для человека такого положения, хуже которого не могло бы ничего быть.
Однажды в конце сентября, ясным днём, ротмистр Аристид Кувалда сидел, по обыкновению, в своём кресле у дверей ночлежки и, глядя на возведённое купцом Петунниковым каменное здание рядом с трактиром Вавилова, думал.
Здание, ещё окружённое лесами, предназначалось под свечной завод и давно уже кололо глаза ротмистру пустыми, тёмными впадинами длинного ряда окон и паутиной дерева, окружавшей его от основания до крыши. Красное, точно кровью обмазанное, оно походило на какую-то жестокую машину, ещё не действующую, но уже разинувшую ряд глубоких, жадно зияющих пастей и готовую что-то жевать и пожирать. Серый деревянный трактир Вавилова, с кривой крышей, поросшей мхом, опёрся на одну из кирпичных стен завода и казался большим паразитом, присосавшимся к ней.
Ротмистр думал о том, что скоро и на месте старого дома начнут строить. Сломают и ночлежку. Придётся искать другое помещение, а такого удобного и дешёвого не найдёшь. Жалко, грустно уходить с насиженного места. Уходить же придётся только потому, что некий купец пожелал производить свечи и мыло. И ротмистр чувствовал, что, если б ему представился случай чем-нибудь хоть на время испортить жизнь этому врагу, – о! с каким наслаждением он испортил бы её!
Вчера купец Иван Андреевич Петунников был на дворе ночлежки с архитектором и своим сыном. Измерили двор и всюду натыкали в землю каких-то палочек, которые, по уходе Петунникова, ротмистр приказал Метеору вытаскать из земли и разбросать.
Перед глазами ротмистра стоял этот купец – маленький, сухонький, в длиннополом одеянии, похожем одновременно на сюртук и на поддёвку, в бархатном картузе и высоких, ярко начищенных сапогах. Костлявое, скуластое лицо, с седой, клинообразной бородкой, с высоким, изрезанным морщинами лбом, и из-под него сверкают узкие, серые глазки, прищуренные, всегда что-то высматривающие. Острый хрящеватый нос, маленький рот с тонкими губами. В общем, у купца вид благочестиво хищный и почтенно злой.
«Проклятая помесь лисицы и свиньи!» – выругался про себя ротмистр и вспомнил первую фразу Петунникова, касавшуюся его. Купец пришёл с членом городской управы покупать дом и, увидев ротмистра, спросил своего провожатого бойким костромским говором:
– Энто тот самый огарок – квартирант-от ваш?
И с той поры вот уже почти полтора года они состязаются друг с другом в своём уменье оскорблять человека.
И вчера между ними произошло лёгонькое «упражнение в буесловии», как называл ротмистр свои разговоры с купцом. Проводив архитектора, купец подошёл к ротмистру.
– Сидишь? – спросил он, дёргая рукой за козырёк картуза, так что нельзя было понять, поправляет ли он его или же хочет изобразить поклон.
– Мыкаешься? – в тон ему сказал ротмистр и сделал движение нижней челюстью, отчего борода его вздрогнула и что нетребовательный человек мог принять за поклон или за желание ротмистра пересунуть свою трубку из одного угла рта в другой.
– Денег у меня много – вот и мыкаюсь. Деньги хотят, чтоб их в жизнь пускали, вот я и даю им ход, – дразнит ротмистра купец, лукаво прищуривая глазки.
– Не тебе, значит, рубль служит, а ты рублю, – комментирует Кувалда, борясь с желанием дать пинка в живот купцу.
– Али это не всё равно? С ними, с деньгами-то, всяко приятно… А вот ежели без них…
И купец с нахально подделанным состраданием оглядывает ротмистра. У того верхняя губа прыгает, обнажая крупные волчьи зубы.
– Имея ум и совесть, можно жить и без них… Деньги, обыкновенно, являются как раз в то время, когда у человека совесть усыхать начинает… Совести меньше – денег больше…
– Это верно… А то есть люди, у которых ни денег, ни совести…
– Ты смолоду-то таким и был? – простодушно спрашивает Кувалда. Теперь у Петунникова вздрагивает нос. Иван Андреевич вздыхает, щурит глазки и говорит:
– Мне смолоду о-ох большие тяжести поднять пришлось!
– Я думаю…
– Работал я, ох как работал!
– А многих обработал?
– Таких, как ты? Дворян-то? Ничего, – достаточно их от меня христовой молитве выучились…
– Не убивал, только грабил? – режет ротмистр. Петунников зеленеет и находит нужным изменить тему.
– А хозяин ты плохой – сидишь, а гость стоит…
– Пусть и он сядет, – разрешает Кувалда.
– Да не на что, вишь…
– На землю… земля всякую дрянь принимает…
– Я это по тебе вижу… Однако пойти от тебя, ругателя, – ровно и спокойно сказал Петунников, но глаза его излили на ротмистра холодный яд.
Он ушёл, оставив Кувалду в приятном сознании, что купец боится его. Если б он не боялся, так уже давно бы выгнал из ночлежки. Не из-за пяти же рублей в месяц он не гонит его! Потом ротмистр следит, как купец ходит вокруг своего завода, ходит по лесам вверх и вниз. Ему очень хочется, чтоб купец упал и изломал себе кости. Сколько уже он создал остроумных комбинаций падения и всяческих увечий, глядя на Петунникова, лазившего по лесам, как паук по своей сетке. Вчера ему даже показалось, что вот одна доска дрогнула под ногами купца, и ротмистр в волнении вскочил со своего места… Но – ничего не вышло.
И сегодня, как всегда, перед глазами Аристида Кувалды торчит это красное здание, прочное, плотное, крепко вцепившееся в землю, точно уже высасывающее из неё соки. Кажется, что оно холодно и темно смеется над ротмистром зияющими дырами своих стен. Солнце льёт на него свои осенние лучи так же щедро, как и на уродливые домики Въезжей улицы.
«А вдруг! – мысленно воскликнул ротмистр, измеряя глазами стену завода. – Ах ты, чёрт возьми! Если бы…» Весь встрепенувшись, возбуждённый своей мыслью, Аристид Кувалда вскочил и торопливо пошёл в трактир Вавилова, улыбаясь и бормоча что-то про себя.
Вавилов встретил его за буфетом дружеским восклицанием:
– Вашему благородию здравия желаем!
Среднего роста, с лысой головой, в венчике седых кудрявых волос, с бритыми щеками и с прямо торчащими усами, похожими на зубные щётки, прямой и ловкий, в кожаной куртке, он каждым своим движением позволял узнать в нём старого унтер-офицера.
– Егор! У тебя вводный лист и план на дом есть? – торопливо спросил Кувалда.
– Имею.
Вавилов подозрительно сузил свои вороватые глаза и пристально уставился ими в лицо ротмистра, в котором он видел что-то особенное.
– Покажи мне! – воскликнул ротмистр, стукая кулаком по стойке и опускаясь на табурет около неё.
– А зачем? – спросил Вавилов, решившийся при виде возбуждения Кувалды держать ухо востро.
– Болван, неси скорей!
Вавилов наморщил лоб и испытующе поднял глаза к потолку.
– Где они у меня, эти самые бумаги?
На потолке не нашлось никаких указаний по этому вопросу; тогда унтер устремил глаза на свой живот и с видом озабоченной задумчивости стал барабанить пальцем по стойке.
– Будет тебе кобениться, – прикрикнул на него ротмистр, не любивший его, находя, что бывшему солдату привычнее быть вором, чем трактирщиком.
– Да я, Ристид Фомич, уж вспомнил. Кажись, они в окружном суде остались. Как я вводился во владение…
– Егорка, брось! Ввиду твоей же пользы, покажи мне сейчас план, купчую и всё, что есть. Может быть, ты не одну сотню рублей выиграешь от этого понял?
Вавилов ничего не понял, но ротмистр говорил так внушительно, с таким серьёзным видом, что глаза унтера загорелись любопытством, и, сказав, что посмотрит, нет ли этих бумаг у него в укладке, он ушёл в дверь за буфетом. Через две минуты он возвратился с бумагами в руках и с выражением крайнего изумления на роже.
– Ан они, проклятые, дома!
– Эх ты… паяц из балагана! А ещё солдат был… – не преминул укорить его Кувалда, выхватив из его рук коленкоровую папку с синей актовой бумагой. Затем, развернув перед собой бумаги и всё более возбуждая любопытство Вавилова, ротмистр стал читать, рассматривать и при этом многозначительно мычал. Вот, наконец, он решительно встал и пошёл к двери, оставив бумаги на стойке и кинув Вавилову:
– Погоди… не прячь их…
Вавилов собрал бумаги, положил их в ящик выручки, запер его и подёргал рукой – хорошо ли заперлось? Потом он, задумчиво потирая лысину, вышел на крыльцо харчевни. Там он увидал, что ротмистр, измерив шагами фасад харчевни, щёлкнул пальцами и снова начал измерять ту же линию, озабоченный, но довольный.
Лицо Вавилова как-то напрягалось, потом вытянулось, вдруг радостно просияло.
– Ристид Фомич! Неужто? – воскликнул он, когда ротмистр поравнялся с ним.
– Вот те и неужто! Больше аршина отрезано. Это по фасаду, а вглубь сейчас узнаю…
– Вглубь?.. Десять сажен два аршина!
– Что, догадался, бритая харя?
– Как же, Ристид Фомич! Ну и глазок у вас – в землю вы на три аршина видите! – с восхищением воскликнул Вавилов.
Через несколько минут они сидели друг против друга в комнате Вавилова, и ротмистр, большими глотками уничтожая пиво, говорил трактирщику:
– Итак, вся стена завода стоит на твоей земле. Действуй без всякой пощады. Придёт учитель, и мы накатаем прошение в окружной. Цену иска, чтобы не тратиться на гербовые, назначим самую скромную, а просить будем о сломке. Это, дурак ты мой, называется нарушением границ чужого владения, очень приятное событие для тебя! Ломай! А ломать такую махину да подвигать её – дорого стоит! Мировую! Тут ты и прижми Иуду. Мы рассчитаем, сколько будет стоить сломка самым точным образом – с битым кирпичом, с ямой под новый фундамент, – всё высчитаем! Даже время примем в счёт! И – позвольте, Иуда, две ты-ся-чи рублей!
– Не даст! – тревожно моргая глазами, сверкавшими жадным огнём, вытянул Вавилов.
– Врёт! Даст! Ты пошевели мозгами – что ему делать? Ломать? Но смотри, Егорка, не продешеви! Покупать тебя будут – не продавайся дёшево! Пугать будут – не бойся! Положись на нас…
Глаза у ротмистра горели свирепой радостью, и лицо, красное от возбуждения, судорожно подёргивалось. Он разжёг алчность трактирщика и, убедив его действовать возможно скорее, ушёл торжествующий и непреклонно свирепый.
Вечером все бывшие люди узнали об открытии ротмистра и, горячо обсуждая будущие действия Петунникова, изображали в ярких красках его изумление и злобу в тот день, когда судебный рассыльный вручит ему копию иска. Ротмистр чувствовал себя героем. Он был счастлив, и все вокруг него были довольны. Большая куча тёмных, одетых в лохмотья фигур лежала на дворе, шумела и ликовала, оживлённая событием. Все знали купца Петунникова. Презрительно щуря глаза, он дарил их таким же вниманием, как и весь другой мусор улицы. От него веяло сытостью, раздражавшей их, и даже сапоги его блестели пренебрежением ко всем. И вот теперь один из них сильно ударит этого купца по карману и самолюбию. Разве это не хорошо?
Зло в глазах этих людей имело много привлекательного. Оно было единственным орудием по руке и по силе им. Каждый из них давно уже воспитал в себе полусознательное, смутное чувство острой неприязни ко всем людям сытым и одетым не в лохмотья, в каждом было это чувство в разных степенях его развития.
Две недели жила ночлежка ожиданием новых событий, и за всё это время Петунников ни разу не являлся на постройку. Дознано было, что его нет в городе и что копия прошения ещё не вручена ему. Кувалда громил практику гражданского судопроизводства. Едва ли когда-нибудь и кто-либо ждал этого купца с таким напряжённым нетерпением, с которым ожидали его босяки.
Не идёт, не идёт мой ненаглядный…
Эх, знать, не любит он м-меня-а!
– пел дьякон Тарас, поджав щёку и юмористически-скорбно глядя в гору.
И вот однажды под вечер Петунников явился. Он приехал в солидной тележке с сыном в роли кучера – краснощёким малым, в длинном клетчатом пальто и в тёмных очках. Они привязали лошадь к лесам; сын вынул из кармана рулетку, подал конец её отцу, и они начали мерить землю, оба молчаливые и озабоченные.
– Ага-а! – торжествуя, возгласил ротмистр.
Все, кто был налицо в ночлежке, высыпали к воротам и смотрели, вслух выражая свои мнения по поводу происходившего.
– Что значит привычка воровать – человек ворует, даже не желая украсть, рискуя потерять больше того, сколько украдёт, – соболезновал ротмистр, вызывая у своего штаба смех и ряд подобных замечаний.
– Ой, малый! – воскликнул, наконец, Петунников, взорванный насмешками, – гляди, как бы я тебя за твои слова к мировому не потянул!
– Без свидетелей ничего не выйдет… Родной сын не может свидетельствовать со стороны отца, – предупредил ротмистр.
– Ну, гляди же! Атаман ты храбрый, да ведь и на тебя найдётся управа!
Петунников грозил пальцем… Сын его, спокойный и погружённый в расчёты, не обращал внимания на кучку тёмных людей, потешавшихся над его отцом. Он даже не взглянул ни разу в их сторону.
– Молоденький паучок имеет хорошую выдержку, – заметил Объедок, подробно проследив все действия и движения Петунникова-младшего.
Обмерив всё, что было нужно, Иван Андреевич нахмурился, молча сел в тележку и уехал, а его сын твёрдыми шагами пошёл к трактиру Вавилова и скрылся в нём.
– Ого! решительный молодой вор – да! Ну-ка, что будет дальше? спросил Кувалда.
– А дальше Петунников-младший купит Егора Вавилова, – уверенно сказал Объедок и вкусно чмокнул губами, выражая полное удовольствие на своём остром лице.
– А ты этому рад, что ли? – сурово спросил Кувалда.
– А мне приятно видеть, как людские расчёты не оправдываются, – с наслаждением объяснил Объедок, щуря глаза и потирая руки.
Ротмистр сердито плюнул и промолчал. И все они, стоя у ворот полуразрушенного дома, молчали и смотрели на дверь харчевни. Прошёл час и более в этом ожидающем молчании. Потом дверь харчевни отворилась, и Петунников вышел такой же спокойный, каким вошёл. Он остановился на минуту, кашлянул, приподнял воротник пальто, посмотрел на людей, наблюдавших за ним, и пошёл вверх по улице.
Ротмистр проводил его глазами и, обращаясь к Объедку, усмехнулся.
– А ведь, пожалуй, ты прав, сын скорпиона и мокрицы… У тебя есть нюх на всё подлое, да… Уж по харе этого юного жулика видно, что он добился своего… Сколько взял с них Егорка? Он – взял. Он их же поля ягода. Он взял, будь я трижды проклят! Это я устроил ему. Горько мне понимать мою глупость. Да, жизнь вся против нас, братцы мои, мерзавцы! И даже когда плюнешь в рожу ближнего, плевок летит обратно в твои же глаза.
Утешив себя этой сентенцией, почтенный ротмистр посмотрел на свой штаб. Все были разочарованы, ибо все чувствовали, что Вавиловым и Петунниковым заключена сделка. Сознание неуменья причинить зло более оскорбительно для человека, чем сознание невозможности сделать добро, потому что зло делать так легко и просто.
– Итак, – чего же мы тут торчим? Нам нечего больше ждать… кроме могарыча, который я сдёрну с Егорки, – сказал ротмистр, хмуро посматривая на харчевню. – Благоденственному и мирному житию нашему под кровлей Иуды пришёл конец. Попрёт нас Иуда вон… О чём и объявляю по вверенному мне департаменту санкюлотов.
Конец мрачно засмеялся.
– Тюремщик, ты чего? – спросил Кувалда.
– Куда ж я пойду?
– Это, душа моя, вопросище… Судьба твоя ответит на него, не беспокойся, – задумчиво сказал ротмистр, идя в ночлежку. Бывшие люди лениво двинулись за ним.
– Мы подождём критического момента, – говорил ротмистр, шагая среди них. – Когда нас вытурят вон, тогда мы и поищем норы для себя. А пока не стоит портить жизнь такими думами… В критические моменты человек становится энергичнее… и если б жизнь, во всей её совокупности, сделать сплошным критическим моментом, если б каждую секунду человек принужден был дрожать за целость своей башки… ей-богу, жизнь была бы более живой, люди более интересными!
– То есть с большей яростью грызли бы глотки друг другу, – пояснил Объедок, улыбаясь.
– Ну, так что же? – задорно воскликнул ротмистр, не любивший, чтобы его мысли пояснялись.
– А ничего, – это хорошо. Когда хотят скорее куда-то доехать, лошадей бьют кнутом, а машины раздражают огнём.
– Ну, да! Пусть всё скачет к чёрту на кулички! Мне было бы приятно, если б земля вдруг вспыхнула и сгорела или разорвалась бы вдребезги… лишь бы я погиб последним, посмотрев сначала на других…
– Свирепо! – усмехнулся Объедок.
– Так что? Я – бывший человек, – так? Я отвержен – значит, я свободен от всяких пут и уз… Значит, я могу наплевать на всё! Я должен по роду своей жизни отбросить в сторону всё старое… все манеры и приемы отношений к людям, существующим сыто и нарядно и презирающим меня за то, что в сытости и костюме я отстал от них, я должен воспитать в себе что-то новое понял? Такое, знаешь, чтобы мимо меня идущие господа жизни, вроде Иуды Петунникова, при виде моей представительной фигуры – трепет хладный в печёнках ощущали!
– Экий у тебя язык храбрый, – смеялся Объедок.
– Эх ты!.. – презрительно оглядел его Кувалда. – Что ты понимаешь? Что ты знаешь? Умеешь ли ты думать? А я – думал… И читал книги, в которых ты не понял бы ни слова.
– Ещё бы! Где мне щи лаптем хлебать… Но хотя ты читал и думал, а я не делал ни того, ни другого, однако недалеко же мы друг от друга ушли…
– Пошёл к чёрту! – вскричал Кувалда.
Его разговоры с Объедком всегда так кончались. Вообще без учителя его речи, – он сам это знал, – только воздух портили, расплываясь в нём без оценки и внимания к ним; но не говорить – он не мог. И теперь, обругав своего собеседника, он чувствовал себя одиноким среди своих людей. А говорить ему хотелось, и потому он обратился к Симцову:
– Ну, а ты, Алексей Максимович, куда приклонишь свою седую голову?
Старик добродушно улыбнулся, потёр рукой свой нос и объявил:
– Не знаю… Увижу! Наше дело маленькое: выпил, да ещё!
– Почтенная, хотя и простая задача! – похвалил его ротмистр.
Симцов, помолчав, добавил, что он устроится скорее всех их, потому что его женщины очень любят. Это была правда: старик всегда имел двух-трёх любовниц-проституток, содержавших его по два и три дня кряду на свои скудные заработки. Они часто били его, но он относился к этому стоически; сильно избить его они почему-то не могли – может быть, жалели. Он был страстный женолюбец и рассказывал, что женщины – причина всех несчастий его жизни. Близость его отношений к женщинам и характер их отношений к нему подтверждались и частыми болезнями его, и костюмом, всегда хорошо починенным и более чистым, чем костюмы товарищей. Теперь, сидя на земле у дверей ночлежки в кругу своих товарищей, он хвастливо начал рассказывать, что его давно уже зовёт Редька жить с ней, но он не идёт к ней, не хочет уйти из компании.
Его слушали с интересом и не без зависти. Редьку все знали – она жила недалеко под горой и недавно только отсидела несколько месяцев за вторую кражу. Это была «бывшая» кормилица, высокая и дородная деревенская баба, с рябым лицом и очень красивыми, хотя всегда пьяными глазами.
– Ишь ты, старый чёрт! – выругался Объедок, глядя на самодовольно улыбавшегося Симцова.
– А почему они меня любят? Потому что я знаю, чем жива их душа…
– Н-да? – вопросительно воскликнул Кувалда.
– Умею заставить их жалеть меня. А женщина, когда она пожалеет, – хоть зарежет из жалости. Плачь перед ней, проси её убить тебя, пожалеет и убьёт…
– Это я убью! – решительно заявил Мартьянов, усмехаясь своей мрачной усмешкой.
– Кого? – спросил Объедок, отодвигаясь от него в сторону.
– Всё равно… Петунникова… Егорку… хоть тебя!
– Зачем? – осведомился Кувалда.
– Хочу в Сибирь… Мне надоело это… Подлая жизнь… А там уж будешь знать, как нужно жить…
– Д-да, там укажут подробно, – меланхолически согласился ротмистр.
О Петунникове и грядущем выселении из ночлежки больше не говорили. Все уже были уверены, что выселение близко к ним, и считали излишним утруждать себя рассуждениями на эту тему.
Расположившись кружком на траве, эти люди лениво вели бесконечную беседу о разных разностях, свободно переходя от одной темы к другой и тратя столько внимания к чужим словам, сколько нужно было его для того, чтобы продолжать беседу, не прерывая. Молчать было скучно, но и внимательно слушать тоже скучно. Это общество бывших людей имело одно великое достоинство: в нём никто не насиловал себя, стараясь казаться лучше, чем он есть, и не возбуждал других к такому насилию над собой.
Осеннее солнце старательно грело лохмотья этих людей, подставивших ему свои спины и нечёсаные головы – хаотическое соединение царства растительного с минеральным и животным. В углах двора рос пышный бурьян высокие лопухи, усеянные цепкими репьями, и ещё какие-то никому не нужные растения услаждали взоры никому не нужных людей…
А в харчевне Вавилова разыгралась следующая сцена.
Петунников-младший вошёл в неё не торопясь, осмотрелся, поморщился брезгливо и, медленно сняв с головы серую шляпу, спросил у трактирщика, встретившего его почтительным поклоном и любезной усмешкой:
– Егор Терентьевич Вавилов – это вы и есть?
– Точно так! – ответил унтер, опираясь о прилавок обеими руками, как бы готовый перепрыгнуть через него.
– Имею к вам дело, – заявил Петунников.
– Вполне приятно… Пожалуйте в комнаты!
Они прошли в комнаты и сели – гость на клеёнчатый диван перед круглым столом, хозяин на стул против него. В одном углу комнаты горела лампада перед громадным трёхстворчатым киотом, на стене, около него, висели иконы. Ризы их были ярко вычищены, блестели, как новые. В комнате, тесно заставленной сундуками и старой разнообразной мебелью, пахло деревянным маслом, табаком, кислой капустой. Петунников осмотрелся и снова скорчил гримасу. Вавилов со вздохом взглянул на иконы, а потом они пристально осмотрели друг друга и оба взаимно произвели хорошее впечатление. Петунникову понравились откровенно вороватые глаза Вавилова, Вавилову открытое, холодное и решительное лицо Петунникова с широкими, крепкими скулами и частыми, белыми зубами.
– Ну-с, вы, конечно, догадываетесь, насчёт чего я буду говорить! начал Петунников.
– Насчёт иску… я так полагаю, – почтительно сказал унтер.
– Именно. Приятно видеть, что вы не ломаетесь, а идёте к делу, как человек прямой души, – поощрил Петунников собеседника.
– Солдат я… – скромно сказал тот.
– Это видно. Итак, будем вести дело просто и прямо, чтобы скорее кончить его.
– Вот именно.
– Хорошо-с. Ваш иск вполне законен, и вы его, конечно, выиграете – это прежде всего я считаю нужным сообщить вам.
– Покорно благодарю, – сказал унтер, моргнув, чтобы скрыть улыбку глаз.
– Но, скажите, зачем же вам понадобилось начинать знакомство с нами, вашими будущими соседями, так резко, – прямо с суда?
Вавилов пожал плечами и смолчал.
– Было бы проще придти к нам и устроить всё миром – а? Как вы думаете?
– Это, конечно, приятнее. Да видите ли… тут есть одна закорючка… не своей волей я действовал… а по наущению… После понял, как было бы лучше-то, ну, – уж поздно.
– Так. Вас, полагаю, адвокат какой-нибудь научил?
– В этом роде…
– Ну-с, так желаете кончить дело миром?
– С полным удовольствием! – воскликнул солдат. Петунников помолчал, посмотрел на него и вдруг холодно и сухо спросил:
– А почему вы этого желаете?
Вавилов не ожидал такого вопроса и сразу не мог ответить. По его мнению, это был пустой вопрос, и солдат, с сознанием превосходства, усмехнулся в лицо Петунникова-сына.
– Известно почему… с людьми надо стараться жить и мире.
– Ну, – перебил его Петунников, – это не совсем так. Вы, как я вижу, неясно понимаете, почему вам хотелось бы помириться с нами… Я расскажу вам это.
Солдат удивился немного. Этот парень, весь одетый в клетчатую материю и довольно смешной в ней, говорил так, как, бывало, говорил ротный командир Ракшин, под сердитую руку выбивавший у рядовых сразу по три зуба.
– Вам нужно помириться с нами потому, что наше соседство вам очень выгодно! А выгодно оно потому, что у нас на заводе будет рабочих не менее полутораста человек, со временем – более. Если сто из них после каждого недельного расчёта выпьют у вас по стакану, значит, в месяц вы продадите на четыреста стаканов больше, чем продаёте теперь. Это я взял самое меньшее. Затем у вас харчевня. Вы, кажется, неглупый и бывалый человек, сообразите-ка сами выгодность нашего соседства.
– Это верно-с, – кивнул головой Вавилов, – это я знал.
– И что же? – громко осведомился купец.
– Ничего-с… Давайте помиримся…
– Очень приятно, что вы так скоро решаете. Вот я припас заявление в суд о прекращении вами претензии против отца. Прочитайте и подпишите.
Вавилов круглыми глазами посмотрел на своего собеседника и вздрогнул, предчувствуя что-то крайне скверное.
– Позвольте… подписать? А как же это?
– Просто, вот напишите имя и фамилию и больше ничего, – обязательно указывая пальцем, где подписать, объяснил Петунников.
– Нет – это что-о! Я не про это… Я насчёт того, какое же мне вознаграждение за землю вы дадите?
– Да ведь вам эта земля ни к чему! – успокоительно сказал Петунников.
– Однако она моя! – воскликнул солдат.
– Конечно… А сколько вы хотели бы?
– Да хоть бы – по иску… Как там прописано, – робко заявил Вавилов.
– Шестьсот? – Петунников мягко засмеялся. – Ах вы чудак!
– Я имею право… Я могу хоть две тысячи требовать… Могу настоять, чтобы вы сломали… Я так и хочу… Потому и цена иска такая малая. Я требую – ломать!
– Валяйте… Мы, может быть, и сломаем… года через три, втянув вас в большие издержки по суду. А заплатив, откроем свой кабачок и харчевню получше вашей – вы и пропадёте, как швед под Полтавой. Пропадёте, голубчик, уж мы об этом позаботимся.
Вавилов, крепко сцепив зубы, смотрел на своего гостя и чувствовал, что гость – владыка его судьбы. Жалко стало Вавилову себя пред лицом этой спокойной, неумолимой фигуры в клетчатом костюме.
– А в таком близком соседстве с нами находясь и в согласии живя, вы, служивый, хорошо могли бы заработать. Об этом мы тоже бы позаботились. Я, например, даже сейчас порекомендую вам лавочку маленькую открыть. Знаете табачок, спички, хлеб, огурцы и так далее… Всё это будет иметь хороший сбыт.
Вавилов слушал и, как неглупый малый, понимал, что отдаться на великодушие врага – всего лучше. С этого и надо бы начать. И, не зная, куда девать свою злобу, солдат вслух обругал Кувалду: