355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Том 3. Рассказы 1896-1899 » Текст книги (страница 11)
Том 3. Рассказы 1896-1899
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:03

Текст книги "Том 3. Рассказы 1896-1899"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц)

– И как это всё вышло?.. О, господи!.. Точно я с крючка сорвалась…

Рассвело. В поле клубился тяжёлый туман и неба не видно было сквозь его серую мглу.

– Орлова! Дежурить…

Повинуясь зову, брошенному в дверь её комнаты, она поднялась с постели, наскоро умылась и пошла в барак, чувствуя себя бессильной, полубольной. В бараке она вызвала общее недоумение вялостью и угрюмым лицом с погасшими глазами.

– Вам нездоровится? – спросила её докторша.

– Ничего…

– Да вы скажите, не стесняясь! Ведь можно заменить вас…

Матрёне стало совестно, ей не хотелось выдавать боли и страха пред этим хорошим, но всё-таки чужим ей человеком. И, почерпнув из глубины своей измученной души остаток бодрости, она, усмехаясь, сказала докторше:

– Ничего! С мужем немножко повздорила… Пройдёт это… не в первинку…

– Бедная вы! – вздохнула докторша, знавшая её жизнь.

Матрёне хотелось ткнуться головой в её колени и зареветь… Но она только плотно сжала губы да провела рукой по горлу, отталкивая готовое вырваться рыдание назад в грудь.

Сменившись с дежурства, она вошла в свою комнату и посмотрела в окно. По полю к бараку двигалась фура – должно быть, везли больного. Мелкий дождь сыпался… Больше ничего не было. Матрёна отвернулась от окна и, тяжело вздохнув, села за стол, занятая вопросом:

«Что теперь будет?»

Долго сидела она в тяжёлой полудремоте, каждый раз шум шагов в коридоре заставлял её вздрагивать и, привстав со стула, смотреть на дверь…

Но когда, наконец, эта дверь отворилась и вошёл Григорий, она не вздрогнула и не встала, ибо почувствовала себя так, точно осенние тучи с неба вдруг опустились на неё всей своей тяжестью.

А Григорий остановился у порога, бросил на пол мокрый картуз и, громко топая ногами, пошёл к жене. С него текла вода. Лицо у него было красное, глаза тусклые и губы растягивались в широкую, глупую улыбку. Он шёл, и Матрёна слышала, как в сапогах его хлюпала вода. Он был жалок, таким она не ждала его.

– Хорош! – сказала она.

Григорий глупо мотнул головой и спросил:

– Хочешь, в ноги поклонюсь?

Она молчала.

– Не хочешь? Твоё дело… А я всё думал: виноват я пред тобой или нет? Выходит – виноват. Вот я и говорю – хочешь, в н-ноги поклонюсь?

Она молчала, вдыхая запах водки, исходивший от него, душу её разъедало горькое чувство.

– Ты вот что – ты не кобенься! Пользуйся, пока я смирный, – повышая голос, говорил Григорий. – Ну, прощаешь?

– Пьяный ты, – сказала Матрёна, вздыхая. – Иди-ка спать…

– Врёшь, я не пьяный, а – устал я. Я всё ходил и думал… Я, брат, много думал… о! ты смотри!..

Он погрозил ей пальцем, криво усмехаясь.

– Что молчишь?

– Не могу я с тобой говорить.

– Не можешь? Почему?

Он вдруг весь вспыхнул, и голос у него стал твёрже.

– Ты вчера накричала на меня тут, налаяла… ну, а я вот у тебя прощенья прошу. Понимай!

Он сказал это зловеще, у него вздрагивали губы и ноздри раздувались. Матрёна знала, что это значит, и пред ней в ярких образах воскресало прежнее: подвал, субботние сражения, тоска и духота их жизни.

– Понимаю я! – резко сказала она. – Вижу, – опять ты озвереешь теперь… эх ты!

– Озверею? Это к делу не идёт… Я говорю: простишь? Ты что думаешь? Нужно мне оно, твоё прощенье? Обойдусь и без него, а хочу вот, чтоб ты меня простила… Поняла?

– Уйди, Григорий! – тоскливо воскликнула женщина, отвёртываясь от него.

– Уйти? – зло засмеялся Гришка. – Уйти, а ты чтобы осталась на воле? Ну, не-ет! А ты это видела?

Он схватил её за плечо, рванул к себе и поднёс к её лицу нож короткий, толстый и острый кусок ржавого железа.

– Эх, кабы ты меня зарезал, – глубоко вздохнув, сказала Матрёна и, освободясь из-под его руки, вновь отвернулась от него. Тогда и он отшатнулся, поражённый не её словами, а тоном их. Он слыхал из её уст эти слова, не раз слыхал, но так – она никогда не говорила их. Минуту назад ему было бы легко ударить её, но теперь он не мог и не хотел этого. Почти испуганный её равнодушием, он бросил нож на стол и с тупой злобой спросил:

– Дьявол! Чего тебе нужно?

– Ничего мне не надо! – задыхаясь, крикнула Матрёна. – Ты что? Убить пришёл? Ну и убей.

Орлов смотрел на неё и молчал, не зная, что ему делать. Он пришёл с определённым намерением победить жену. Вчера, во время столкновения, она была сильнее его, он это чувствовал, и это унижало его в своих глазах. Непременно нужно было, чтобы она опять подчинилась ему, он твёрдо знал нужно! Натура страстная, он много пережил и передумал за эти сутки и тёмный человек – не умел разобраться в хаосе чувств, которые возбудила в нём жена брошенным ему правдивым обвинением. Он понимал, что это восстание против него, и принёс с собой нож, чтоб испугать Матрёну; он убил бы её, если б она не так пассивно сопротивлялась его желанию подчинить её. Но вот она была пред ним, беззащитная, убитая тоской и – всё-таки сильнее его. Ему было обидно видеть это, и обида действовала на него отрезвляюще.

– Слушай! – сказал он, – ты не фордыбачь! Ты знаешь, я ведь и в самом деле – ахну вот тебя в бок – и шабаш! И всей истории будет точка!.. Очень просто…

Почувствовав, что он говорит не то, что нужно, Орлов замолчал. Матрёна не двигалась, отвернувшись от него. В ней бился этот неотвязный вопрос:

«Что теперь будет?»

– Мотря! – тихо заговорил Григорий, опираясь на стол рукой и наклонясь к жене. – Али я виноват, что… всё не в порядке?..

Он покрутил головой, вздохнув.

– Так тошно! Ведь разве это жизнь? Ну, скажем, холерные, – что они? Разве они мне поддержка? Одни помрут, другие выздоровеют… а я опять должон буду жить. Как? Не жизнь – судорога… разве не обидно это? Ведь я всё понимаю, только мне трудно сказать, что я не могу так жить… Их вон лечат и всякое им внимание… а я здоровый, но ежели у меня душа болит, разве я их дешевле? Ты подумай – ведь я хуже холерного… у меня в сердце судороги! А ты на меня кричишь!.. Ты думаешь, я – зверь? Пьяница – и всё тут? Эх ты… баба ты!

Он говорил тихо и вразумительно, но она плохо слышала его речь, занятая строгим смотром прошлого.

– Ты вот молчишь, – говорил Гришка, прислушиваясь, как в нём растёт что-то новое и сильное. – А что ты молчишь? Чего ты хочешь?

– Ничего я от тебя не хочу! – воскликнула Матрёна. – Что мучишь? Чего тебе надо?

– Чего! А того… чтобы, стало быть…

Но тут Орлов почувствовал, что не может сказать ей, чего именно ему нужно, – так сказать, чтоб всё сразу было ясно и ему и ей. Он понял, что между ними образовалось что-то, чего уже не свяжешь никакими словами…

Тогда в нём вдруг вспыхнула дикая злоба. Он с размаха ударил жену кулаком по затылку и зверем зарычал:

– Ты что, ведьма, а? Ты что играешь? Убью!

Она от удара ткнулась лицом в стол, но тотчас же вскочила на ноги и, глядя в лицо мужа взглядом ненависти, твёрдо, громко сказала:

– Бей!

– Цыц!

– Бей! Ну?

– Ах ты, дьявол!

– Нет уж, Григорий, будет! Не хочу я больше этого…

– Цыц!

– Не дам я тебе измываться надо мной…

Он заскрипел зубами и отступил от неё на шаг – быть может, для того, чтоб удобнее ударить её.

Но в этот момент дверь отворилась, и на пороге явился доктор Ващенко.

– Эт-то что такое? Вы где, а? Вы что это тут разыгрываете?

Лицо у него было строгое, изумлённое. Орлов нимало не смутился при виде его и даже поклонился ему, говоря:

– А так это… дезинфекция промежду мужем и женой…

И он судорожно усмехнулся в лицо доктору…

– Ты почему не явился на дежурство? – резко крикнул доктор, раздражённый усмешкой.

Гришка пожал плечами и спокойно объявил:

– Занят был… по своим делам…

– А скандалил тут вчера – кто?

– Мы…

– Вы? Очень хорошо… Вы ведёте себя по-домашнему… без спроса шляетесь…

– Не крепостные потому что…

– Молчать! Кабак вы тут устроили… скоты! Я покажу вам, где вы…

Прилив дикой удали, страстного желания всё опрокинуть, вырваться из гнетущей душу путаницы горячей волной охватил Гришку. Ему показалось, что вот сейчас он сделает что-то необыкновенное и сразу разрешит свою тёмную душу от пут, связавших её. Он вздрогнул, почувствовал приятный холодок в сердце и, с какой-то кошачьей ужимкой повернувшись к доктору, сказал ему:

– Вы но беспокойте глотку, не орите… я знаю, где я, – в морильне!

– Что-о? Как ты сказал? – нагнулся к нему поражённый доктор.

Гришка понял, что сказал дикое слово, но не охладел от этого, а ещё более распалился.

– Ничего, сойдёт! Скушаете… Матрёна! Собирайся.

– Нет, голубчик, постой! Ты мне ответь… – с зловещим спокойствием произнёс доктор. – Я тебя, мерзавец, за это…

Гришка в упор смотрел на него и заговорил, чувствуя себя так, точно он прыгает куда-то и с каждым прыжком ему дышится всё легче…

– Вы не кричите… не ругайтесь… Вы думаете, ежели холера, то вы и можете надо мной командовать. Напрасная мечта… Что вы лечите, так это даже и не нужно никому… А что я сказал – морилка, это. конечно, я дразнился… Но вы всё-таки не очень орите…

– Нет, врёшь! – спокойно сказал доктор. – Я тебя проучу… эй, подите сюда!

В коридоре уже столпились люди… Гришка прищурил глаза и сцепил зубы…

– Я не вру и не боюсь… а коли вам нужно проучить меня, то я для вашего удобства и ещё скажу…

– Н-ну? Скажи…

– Я пойду в город и цыкну: «Ребята! А знаете, как холеру лечат?»

– Что-о? – широко раскрыл глаза доктор.

– Так тогда мы тут такую дезинфекцию с лиминацией…

– Что ты говоришь, чорт тебя возьми! – глухо вскричал доктор. Раздражение уступило в нём место изумлению пред этим парнем, которого он знал как трудолюбивого и неглупого работника и который теперь, неизвестно зачем, бестолково и нелепо лез в петлю…

– Что ты мелешь, дурак?

«Дурак!» – отозвалось эхом во всём существе Гришки. Он понял, что этот приговор справедлив, и ещё более обиделся.

– Что я говорю! Я знаю… Мне всё равно… – говорил он, сверкая глазами. – Я так понимаю теперь, что нашему брату всегда всё равно… и совсем напрасно стесняемся мы в наших чувствах… Матрёна, собирайся!

– Я не пойду! – твёрдо заявила Матрёна.

Доктор смотрел на них круглыми глазами и тёр себе лоб, ничего не понимая.

– Ты… пьяный или сумасшедший человек! понимаешь ты, что делаешь?

Гришка не сдавался, не мог сдаться. И в ответ доктору он говорил иронически:

– А вы как понимаете? Вы-то что делаете? Дезинфекцию, ха, ха! Больных лечите… а здоровые помирают от тесноты жизни… Матрёна! Башку разобью! Иди…

– Я с тобой не пойду!

Она была бледна, неестественно спокойна, глаза её смотрели в лицо мужа твёрдо и холодно. Гришка, несмотря на весь свой геройский кураж, отвернулся от неё и, опустив голову, замолчал.

– Тьфу! – плюнул доктор. – Сам дьявол не разберет, что это такое… Ты! Пошёл вон! Ступай и благодари, что я тебя не приструнил… тебя бы следовало под суд… болван! Пошёл!

Григорий молча взглянул на доктора и опять поник. Ему было бы лучше, если бы его побили или хоть отправили в полицию…

– Последний раз говорю – идёшь ты? – сипло спросил Гришка жену.

– Нет, не пойду, – ответила она и немножко согнулась, точно ожидая удара.

Гришка махнул рукой.

– Ну… чорт вас всех возьми!.. Да и на кой дьявол вы нужны мне?

– Ты, дубина дикая, – урезонивающе начал доктор.

– Не лайтесь! – крикнул Гришка. – Ну, шлюха проклятая, – ухожу я! Чай, не увидимся… а может, увидимся… это уж как я захочу! Но ежели увидимся – нехорошо тебе будет, так и знай!

И Орлов двинулся к двери.

– Прощай, – трагик! – сардонически сказал доктор, когда Гришка поравнялся с ним.

Григорий остановился и, подняв на доктора тоскливо сверкавшие глаза, сдержанно и негромко заявил:

– А вы меня не троньте… не заводите пружину сначала… развернулась она, никого не задела… ну и ладно!

Он поднял с пола картуз, налепил его себе на голову, поёжился и ушёл, не взглянув на жену.

На неё пытливо смотрел доктор. Она стояла пред ним бледная. Доктор кивнул головой вслед Григорию и спросил:

– Что с ним?

– Не знаю…

– Гм… А куда он теперь?

– Пьянствовать! – твёрдо ответила Орлова.

Доктор повёл бровями и ушёл.

Матрёна посмотрела в окно. От барака к городу в вечернем сумраке, под дождём и ветром быстро двигалось фигура мужчины. Одна, среди мокрого, серого поля…

…Лицо Матрёны Орловой побледнело ещё более, она оборотилась в угол, стала на колени и начала молиться, усердно отбивая земные поклоны, задыхаясь в страстном шопоте молитвы и растирая грудь и горло дрожащими от возбуждения руками.

Однажды я осматривал ремесленную школу в N. Моим чичероне был знакомый человек, один из основателей её. Он водил меня по образцово устроенной школе и рассказывал:

– Как видите, мы можем похвалиться… чадо наше растёт и развивается на славу. Учительский персонал на удивление подобрался. В сапожной и башмачной мастерской, например, учительница – простая сапожница, баба, даже бабёночка, вкусная такая, шельма, но безупречнейшего поведения. Впрочем, это к чорту… н-да. Так вот, эта бабочка – простая, говорю, сапожница, но – как она работает!.. как умело преподаёт своё ремесло, с какою любовью относится к ребятишкам – изумительно! Бесценная работница… работает за двенадцать рублей и квартиру при школе… и ещё двух сирот содержит на свои убогие средства! Это, я вам скажу, преинтересная фигура.

Он так усердно расхваливал сапожницу, что вызвал во мне желание познакомиться с ней.

Это скоро устроилось, и вот однажды Матрёна Ивановна Орлова рассказывала мне свою печальную жизнь. Первое время после того, как она разошлась с мужем, он не давал ей покоя: приходил к ней пьяный, устраивал скандалы, подстерегал её всюду и бил нещадно. Она терпела.

Когда барак закрыли, докторша предложила Матрёне Ивановне устроить её при школе и оградить от мужа. И то и другое удалось, и Орлова зажила спокойною, трудовою жизнью; выучилась под руководством знакомых фельдшериц грамоте, взяла себе на воспитание двух сирот из приюта – девочку и мальчика – и работает, довольная собой, с грустью и со страхом вспоминая своё прошлое. В воспитанниках своих она души не чает, значение своей деятельности понимает широко, относится к ней сознательно и среди заправил школы заслужила общее уважение к себе. Но она кашляет сухим, подозрительным кашлем, на впалых щеках её горит зловещий румянец, в серых глазах ютится много грусти.

Мне удалось познакомиться и с Орловым. Я нашёл его в одной из городских трущоб, и в два-три свидания мы с ним были друзьями. Повторив историю, рассказанную мне его женой, он задумался ненадолго и потом сказал:

– Вот так-то, значит, Максим Савватеич, приподняло меня, да и шлёпнуло. Так я никакого геройства и не совершил. А и по сю пору хочется мне отличиться на чём-нибудь… Раздробить бы всю землю в пыль или собрать шайку товарищей! Или вообще что-нибудь этакое, чтобы стать выше всех людей и плюнуть на них с высоты… И сказать им: «Ах вы, гады! Зачем живёте? Как живёте? Жульё вы лицемерное и больше ничего!» А потом вниз тормашками с высоты и – вдребезги! Н-да-а! А-ах как скучно и тесно жить!.. Думал я, сбросив с шеи Матрёшку: «Н-ну, Гриня, плавай свободно, якорь поднят!» Ан не тут-то было – фарватер мелок! Стоп! И сижу на мели… Но не обсохну, не бойсь! Я себя проявлю! Как? – это одному дьяволу известно… Жена? Ну её ко всем чертям! Разве таким, как я, жена нужна. На кой её… когда меня во все четыре стороны сразу тянет… Я родился с беспокойством в сердце… и судьба моя – быть босяком! Ходил я и ездил в разные стороны… никакого утешения… Пью? Конечно, а как же? Всё-таки водка – она гасит сердце… А горит сердце большим огнём… Противно всё – города, деревни, люди, разных калибров… Тьфу! Неужто же лучше этого и выдумать ничего нельзя? Все друг на друга… так бы всех и передушил! Эх ты, жизнь, дьявольская ты премудрость!

Тяжёлая дверь кабака, в котором сидел я с Орловым, то и дело отворялась и при этом как-то сладострастно повизгивала. И внутренность кабака возбуждала представление о какой-то пасти, которая медленно, но неизбежно поглощает одного за другим бедных русских людей, беспокойных и иных…

Бывшие люди

I

Въезжая улица – это два ряда одноэтажных лачужек, тесно прижавшихся друг к другу, ветхих, с кривыми стенами и перекошенными окнами; дырявые крыши изувеченных временем человеческих жилищ испещрены заплатами из лубков, поросли мхом; над ними кое-где торчат высокие шесты со скворешницами, их осеняет пыльная зелень бузины и корявых вётел – жалкая флора городских окраин, населённых беднотою.

Мутно-зелёные от старости стёкла окон домишек смотрят друг на друга взглядами трусливых жуликов. Посреди улицы ползёт в гору извилистая колея, лавируя между глубоких рытвин, промытых дождями. Кое-где лежат поросшие бурьяном кучи щебня и разного мусора – это остатки или начала тех сооружений, которые безуспешно предпринимались обывателями в борьбе с потоками дождевой воды, стремительно стекавшей из города. Вверху, на горе, в пышной зелени густых садов прячутся красивые каменные дома, колокольни церквей гордо вздымаются в голубое небо, их золотые кресты ослепительно блестят на солнце.

В дожди город спускает на Въезжую улицу свою грязь, в сухое время осыпает её пылью, – и все эти уродливые домики кажутся тоже сброшенными оттуда, сверху, сметёнными, как мусор, чьей-то могучей рукой.

Приплюснутые к земле, они усеяли собой всю гору, полугнилые, немощные, окрашенные солнцем, пылью и дождями в тот серовато-грязный колорит, который принимает дерево в старости.

В конце этой улицы, выброшенный из города под гору, стоял длинный, двухэтажный выморочный дом купца Петунникова. Он крайний в порядке, он уже под горой, дальше за ним широко развёртывается поле, обрезанное в полуверсте крутым обрывом к реке.

Большой, старый дом имел самую мрачную физиономию среди своих соседей. Весь он покривился, в двух рядах его окон не было ни одного, сохранившего правильную форму, и осколки стёкол в изломанных рамах имели зеленовато-мутный цвет болотной воды.

Простенки между окон испещряли трещины и тёмные пятна отвалившейся штукатурки – точно время иероглифами написало на стенах дома его биографию. Крыша, наклонившаяся на улицу, ещё более увеличивала его плачевный вид казалось, что дом нагнулся к земле и покорно ждёт от судьбы последнего удара, который превратит его в бесформенную груду полугнилых обломков.

Ворота отворены – одна половинка их, сорванная с петель, лежит на земле, и в щели, между её досками, проросла трава, густо покрывшая большой, пустынный двор дома. В глубине двора – низенькое закопчённое здание с железной крышей на один скат. Самый дом необитаем, но в этом здании, раньше кузнице, теперь помещалась «ночлежка», содержимая ротмистром в отставке Аристидом Фомичом Кувалдой.

Внутри ночлежка – длинная, мрачная нора, размером в четыре и шесть сажен; она освещалась – только с одной стороны – четырьмя маленькими окнами и широкой дверью. Кирпичные, не штукатуренные стены её черны от копоти, потолок, из барочного днища, тоже прокоптел до черноты; посреди её помещалась громадная печь, основанием которой служил горн, а вокруг печи и по стенам шли широкие нары с кучками всякой рухляди, служившей ночлежникам постелями. От стен пахло дымом, от земляного пола – сыростью, от нар гниющим тряпьём.

Помещение хозяина ночлежки находилось на печи, нары вокруг печи были почётным местом, и на них размещались те ночлежники, которые пользовались благоволением и дружбой хозяина.

День ротмистр всегда проводил у двери в ночлежку, сидя в некотором подобии кресла, собственноручно сложенного им из кирпичей, или же в харчевне Егора Вавилова, находившейся наискось от дома Петунникова; там ротмистр обедал и пил водку.

Перед тем, как снять это помещение, Аристид Кувалда имел в городе бюро для рекомендации прислуги; восходя выше в его прошлое, можно было узнать, что он имел типографию, а до типографии он, по его словам, – «просто – жил! И славно жил, чёрт возьми! Умеючи жил, могу сказать!»

Это был широкоплечий, высокий человек лет пятидесяти, с рябым, опухшим от пьянства лицом, в широкой грязно-жёлтой бороде. Глаза у него серые, огромные, дерзко весёлые; говорил он басом, с рокотаньем в горле, м почти всегда в зубах его торчала немецкая фарфоровая трубка с выгнутым чубуком. Когда он сердился, ноздри большого, горбатого, красного носа широко раздувались и губы вздрагивали, обнажая два ряда крупных, как у волка, жёлтых зубов. Длиннорукий, колченогий, одетый в грязную и рваную офицерскую шинель, в сальной фуражке с красным околышем, но без козырька, в худых валенках, доходивших ему до колен, – поутру он неизменно был в тяжёлом состоянии похмелья, а вечером – навеселе. Допьяна он не мог напиться, сколько бы ни выпил, и весёлого расположения духа никогда не терял.

Вечерами, сидя в своем кирпичном кресле с трубкой в зубах, он принимал постояльцев.

– Что за человек? – спрашивал он у подходившего к нему рваного и угнетённого субъекта, сброшенного из города за пьянство или по какой-нибудь другой основательной причине опустившегося вниз.

Человек отвечал.

– Представь в подтверждение твоего вранья законную бумагу.

Бумага представлялась, если была. Ротмистр совал её за пазуху, редко интересуясь её содержанием, и говорил:

– Всё в порядке. За ночь – две копейки, за неделю – гривенник, за месяц – три гривенника. Ступай и займи себе место, да смотри – не чужое, а то тебя вздуют. У меня живут люди строгие…

Новички спрашивали его:

– А чаем, хлебом или чем съестным не торгуете?

– Я торгую только стеной и крышей, за что сам плачу мошеннику хозяину этой дыры, купцу 2-й гильдии Иуде Петунникову, пять целковых в месяц, – объяснял Кувалда деловым тоном, – ко мне идёт народ, к роскоши непривычный… а если ты привык каждый день жрать – вон напротив харчевня. Но лучше, если ты, обломок, отучишься от этой дурной привычки. Ведь ты не барин – значит, что ты ешь? Сам себя ешь!

За такие речи, произносимые деланно строгим тоном, но всегда со смеющимися глазами, за внимательное отношение к своим постояльцам ротмистр пользовался среди городской голи широкой популярностью. Часто случалось, что бывший клиент ротмистра являлся на двор к нему уже не рваный и угнетённый, а в более или менее приличном виде и с бодрым лицом.

– Здравствуйте, ваше благородие! Каковенько поживаете?

– Здорово. Жив. Говори дальше.

– Не узнали?

– Не узнал.

– А помните, я у вас зимой жил с месяц… когда ещё облава-то была и трёх забрали?

– Н-ну, брат, под моей гостеприимной кровлей то и дело полиция бывает!

– Ах ты, господи! Ещё вы тогда частному приставу кукиш показали!

– Погоди, ты плюнь на воспоминания и говори просто, что тебе нужно?

– Не желаете ли принять от меня угощение махонькое? Как я о ту пору у вас жил, и вы мне, значит…

– Благодарность должна быть поощряема, друг мой, ибо она у людей редко встречается. Ты, должно быть, славный малый, и хоть я совсем тебя не помню, но в кабак с тобой пойду с удовольствием и напьюсь за твои успехи в жизни с наслаждением.

– А вы всё такой же – всё шутите?

– Да что же ещё можно делать, живя среди вас, горюнов?

Они шли. Иногда бывший клиент ротмистра, весь развинченный и расшатанный угощением, возвращался в ночлежку; на другой день они снова угощались, и в одно прекрасное утро бывший клиент просыпался с сознанием, что он вновь пропился дотла.

– Ваше благородие! Вот те и раз! Опять я к вам в команду попал? Как же теперь?

– Положение, которым нельзя похвалиться, но, находясь в нём, не следует и скулить, – резонировал ротмистр. – Нужно, друг мой, ко всему относиться равнодушно, не портя себе жизни философией и не ставя никаких вопросов. Философствовать всегда глупо, философствовать с похмелья невыразимо глупо. Похмелье требует водки, а не угрызения совести и скрежета зубовного… зубы береги, а то тебя бить не по чему будет. На-ка вот тебе двугривенный, – иди и принеси косушку водки, на пятачок горячего рубца или лёгкого, фунт хлеба и два огурца. Когда мы опохмелимся, тогда и взвесим положение дел…

Положение дел определялось вполне точно дня через два, когда у ротмистра не оказывалось ни гроша от трёшницы или пятишницы, которая была у него в кармане в день появления благодарного клиента.

– Приехали! Баста! – говорил ротмистр. – Теперь, когда мы с тобой, дурак, пропились вполне совершенно, попытаемся снова вступить на путь трезвости и добродетели. Справедливо сказано: не согрешив – не покаешься, не покаявшись – не спасёшься. Первое мы исполнили, но каяться бесполезно, давай же прямо спасаться. Отправляйся на реку и работай. Если не ручаешься за себя – скажи подрядчику, чтоб он твои деньги удерживал, а то отдавай их мне. Когда накопим капитал, я куплю тебе штаны и прочее, что нужно для того, чтобы ты вновь мог сойти за порядочного человека и скромного труженика, гонимого судьбой. В хороших штанах ты снова можешь далеко уйти. Марш!

Клиент отправлялся крючничать на реку, посмеиваясь над речами ротмистра. Он неясно понимал их соль, но видел пред собой весёлые глаза, чувствовал бодрый дух и знал, что в красноречивом ротмистре он имел руку, которая, в случае надобности, может поддержать его.

И действительно, чрез месяц-два какой-нибудь каторжной работы клиент, по милости строгого надзора за его поведением со стороны ротмистра, имел материальную возможность вновь подняться на ступеньку выше того места, куда он опустился при благосклонном участии того же ротмистра.

– Н-ну, друг мой, – критически осматривая реставрированного клиента, говорил Кувалда, – штаны и пиджак у нас есть. Это вещи громадного значения – верь моему опыту. Пока у меня были приличные штаны, я играл в городе роль порядочного человека, но, чёрт возьми, как только штаны с меня слезли, так я упал в мнении людей и должен был скатиться сюда из города. Люди, мой прекрасный болван, судят о всех вещах по их форме, сущность же вещей им недоступна по причине врожденной людям глупости. Заруби это себе на носу и, уплатив мне хотя половину твоего долга, с миром иди, ищи и да обрящешь!

– Я вам, Аристид Фомич, сколько состою? – смущённо осведомлялся клиент.

– Рубль и семь гривен… Теперь дай мне рубль или семь гривен, а остальные я подожду на тебе до поры, пока ты не украдёшь или не заработаешь больше того, что ты теперь имеешь.

– Покорнейше благодарю за ласку! – говорит тронутый клиент. – Экой вы добряга, право! Эх, напрасно вас жизнь скрутила… какой, чай, вы орёл были на своём-то месте?!

Ротмистр жить не может без витиеватых речей.

– Что значит – на своём месте? Никто не знает своего настоящего места в жизни, и каждый из нас лезет не в свой хомут. Купцу Иуде Петунникову место в каторжных работах, а он ходит среди бела дня по улицам и даже хочет строить какой-то завод. Учителю нашему место около хорошей бабы и среди полдюжины ребят, а он валяется у Вавилова в кабаке. Вот и ты – ты идёшь искать место лакея или коридорного, а я вижу, что твоё место в солдатах, ибо ты неглуп, вынослив и понимаешь дисциплину. Видишь – какая штука? Нас жизнь тасует, карты, и только случайно – и то ненадолго – мы попадаем на своё место!

Иногда подобные прощальные беседы служили предисловием к продолжению знакомства, которое снова начиналось доброй выпивкой и снова доходило до того, что клиент пропивался и изумлялся, ротмистр давал ему реванш, и… пропивались оба.

Такие повторения предыдущего ничуть не портили добрых отношений между сторонами. Упомянутый ротмистром учитель был именно одним из тех клиентов, которые чинились лишь затем, чтобы тотчас же разрушиться. По своему интеллекту это был человек, ближе всех других стоявший к ротмистру, и, быть может, именно этой причине он был обязан тем, что, опустившись до ночлежки, уже более не мог подняться.

С ним Кувалда мог философствовать в уверенности, что его понимают. Он ценил это, и, когда поправленный учитель готовился оставить ночлежку, заработав деньжонок и имея намерение снять себе в городе угол, – Аристид Кувалда так грустно провожал его, так много изрекал меланхолических тирад, что оба они непременно напивались и пропивались. Вероятно, Кувалда сознательно ставил дело так, что учитель при всём желании не мог выбраться из его ночлежки. Можно ли было Кувалде, человеку с образованием, осколки которого и теперь ещё блестели в его речах, с развитой превратностями судьбы привычкой мыслить, – можно ли было ему не желать и не стараться всегда видеть рядом с собой человека, подобного ему? Мы умеем жалеть себя.

Этот учитель когда-то что-то преподавал в учительском институте приволжского города, но был устранён из института. Потом он служил конторщиком на кожевенном заводе, библиотекарем, изведал ещё несколько профессий, наконец, сдав экзамен на частного поверенного по судебным делам, запил горькую и попал к ротмистру. Был он высокий, сутулый, с длинным, острым носом и лысым черепом. На костлявом, жёлтом лице клинообразной бородкой блестели беспокойно глаза, глубоко ввалившиеся в орбиты, углы рта были печально опущены книзу. Средства к жизни или, вернее, к пьянству он добывал репортёрством в местных газетах. Случалось, что он зарабатывал в неделю рублей пятнадцать. Тогда он отдавал их ротмистру и говорил:

– Будет! Я возвращаюсь в лоно культуры.

– Похвально! Сочувствуя от души твоему, Филипп, решению, я не дам тебе ни рюмки! – строго предупреждал его ротмистр.

– Буду благодарен!..

Ротмистр слышал в его словах что-то близкое к робкой мольбе о послаблении и ещё строже говорил:

– Хоть реви – не дам!

– Ну, и – кончено! – вздыхал учитель и отправлялся на репортаж. А через день, много через два, он, жаждущий, смотрел на ротмистра откуда-нибудь из угла тоскливыми и умоляющими глазами и трепетно ждал, когда смягчится сердце друга. Ротмистр произносил пропитанные убийственной иронией речи о позоре слабохарактерности, о скотском наслаждении пьянства и на другие, приличные случаю, темы. Надо отдать ему справедливость – он вполне искренно увлекался своей ролью ментора и моралиста; но настроенные скептически завсегдатаи ночлежки, следя за ротмистром и слушая его карающие речи, говорили друг другу, подмигивая в его сторону:

– Химик! Ловко отбояривается! Дескать, я тебе говорил, ты меня не слушал – пеняй на себя!

– Его благородие настоящий воин – вперёд идёт, а уже назад дорогу ищет!

Учитель ловил своего друга где-нибудь в тёмном углу и, вцепившись в его грязную шинель, дрожащий, облизывая сухие губы, невыразимым словами, глубоко трагическим взглядом смотрел в его лицо.

– Не можешь? – угрюмо спрашивал ротмистр.

Учитель утвердительно кивал головой.

– Потерпи ещё день, – может быть, справишься? – предлагал Кувалда.

Учитель тряс головой отрицательно. Ротмистр видел, что худое тело друга всё трепещет от жажды яда, и доставал из кармана деньги.

В большинстве случаев бесполезно спорить с роком, – говорил он при этом, точно желая оправдать себя перед кем-то.

Учитель не все свои деньги пропивал; по крайней мере половину их он тратил на детей Въезжей улицы. Бедняки всегда детьми богаты; на этой улице, в её пыли и ямах, с утра до вечера шумно возились кучи оборванных, грязных и полуголодных ребятишек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю