355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Том 3. Рассказы 1896-1899 » Текст книги (страница 30)
Том 3. Рассказы 1896-1899
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:03

Текст книги "Том 3. Рассказы 1896-1899"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)

– Моё дело такое: приехал я сюда и вижу – от деревни я отвык…

– Н-да…

– Хожу, вроде как в лесу… одиноко мне, приятельства у меня здесь нет никакого…

– Н-да…

– А хочется мне… приладиться к какой-нибудь эдакой операции… Ежели говорить по душе – деньги у меня есть… сот семь…

– А тысяч сколько?

– Хе-хе-хе! Ты-исяч!.. Да кабы у меня тысячи были, я бы разве сюда полез?..

– Стало быть, здесь их найти думаешь? – спросил Финоген.

Лохов сконфузился, его серые глазки замигали робко и беспомощно, и он поводил плечами, точно от холода. А Финоген смотрел на него, сдвинув брови, и в его суровом взгляде было что-то решительное.

– На что мне тысячи? – заговорил Лохов, торопясь и раздражительно потирая рукой свою бритую щёку. – Мне бы устроить себя… покой мне нужен… лета того требуют. Тоже ведь у меня кость-то ломаная… Я бы вот начал какое-нибудь дельце, да и женился бы… и жил бы себе смирно! А ты мне… ты…

– Эх, Матвей, Матвей! – вздохнул суровый мужик. – Мелко ты плаваешь…

– То есть как? – встрепенулся Лохов.

– Да так. Видать тебя… понятно уж очень всякому, к чему ты направляешь себя…

– Я человек открытый… – смиренно заявил Лохов.

– То-то что открытый…

– Так и следует…

– Мм… не для всякого дела тоже… – сказал Финоген, качнув головой.

Лохов снова завертелся на скамье, точно ощущая зуд во всех членах.

– Желаешь, Матвей, чтобы я с тобой по правде говорил? – сказал Финоген Ильич.

– Я? то есть… вот бы хорошо! Сразу уж бы… А то что у нас за разговор? Ходим это мы вокруг да около…

И Лохов безнадёжно махнул рукой.

– Спать только хочется мне… Ну, да это я могу подождать… сначала попытаюсь разрешить тебя.

Финоген беззвучно смеялся, и лицо у него было довольное, почти ласковое.

– Н-ну? – торопил его Лохов.

– Ты уезжай отсюда… – спокойно начал Финоген.

– Зачем? – вполголоса и с боязнью спросил Лохов.

– Я тебя вразумлю зачем… Первое дело – человек ты по здешнему месту мелкий… неспособный, бесполезный для себя человек. Хоша и есть у тебя деньги, а деньги для иного человека всё равно, что ум: есть деньги да смелость – и ума ему не надо, без ума хорошо проживёт. Но только здесь есть люди больше тебя способные и умные… без таких денег, как у тебя… но большой дерзости люди…

– Ты, что ли? – спросил Лохов, искривив губы.

– Слушай, да не перебивай… Смелости у тебя тоже нет. Суди сам: коли бы было у тебя в голове своё, то ты и один бы с твоей задачей справился… а не ходил бы к другим по указку. Понял?

– Это действительно… – вздохнул Лохов.

– Вот… Я тебе говорю: здесь есть свои медведи… ты пришёл, – они тебе облюбованного куска не уступят. На что? Каждый сам свою долю добывай! Теперь будем говорить к примеру, как ты думал. Думал ты так: войдёшь ты к нам в компанию, купишь с нами землю. Земля как раз тебе впору – промежду деревней и заводом… Мы тебя, пожалуй, приняли бы… Что же? У нас вон не хватает задатку для банка, – вот бы твоими деньгами и пополнили… н-да-а… И было бы это для нас хорошо… да видишь ты, для тебя-то это больно уж хорошо, и потому нам невыгодно.

– Мудрёно говоришь… – сказал Лохов, враждебно поглядывая на Финогена.

– Нам это невыгодно… – продолжал Финоген спокойно. – Откроешь ты трактир и начнёшь кулачить и так и сяк. Пойдёт от того большой грех… озлобятся против тебя все… Да, пожалуй, сожгут ещё… а то и хуже бывает.

Лохов отодвинулся от стола и привстал с лавки, взявшись рукой за левый бок. Глаза у него стали круглые, а губы плотно сжались.

– Народ у нас злой, дерзкий на руку. Вон Кошелева ухлопали за его жадность… и кто? Неизвестно! Третий год делу, но никого не нашли.

Лохов грузно опустился на своё место и, прислонясь к стене, потрогал себя за усы.

– Нас вот теперь двое… – медленно и глухо говорил Финоген, хмурым взглядом рассматривая серое лицо Лохова. – Двое нас… Ночь… Никто нас не слышит… никто не видит…

– Вся деревня знает, что я у… у тебя… – тихо сказал Лохов, не глядя на Финогена и всё держась рукой за левый бок.

– Известно, знает… – повысил голос мужик. – А ты это к чему?

– Так… я просто…

– То-то, мол…

Финоген внушительно передёрнул плечами и помолчал.

– Так вот я говорю: нас теперь двое, мол, ночь, никто нас не видит, не слышит… Стало быть, я могу… – тут Финоген остановился и опять помолчал, внимательно разглядывая Лохова, – …говорить с тобой без опаски… – закончил он свою речь.

– Говори, говори… – торопливо сказал Лохов.

– И скажу я тебе прямо – плох ты. На большое дело, на способных людей ты не годишься… Здесь ты не охотник, а лиса. И следует тебе такое место найти для себя, где бы ты сам был охотником, – понял?

Лохов кивнул головой.

– Понял, что тебе здесь не место?

– Понял! – твёрдо сказал Лохов.

– Ну, стало быть, и не лезь на рожон…

– Да… надо подумать…

– Подумай… А теперь давай-ка спать… пора! Скоро, чай, петухи запоют…

Финоген поднялся из-за стола, поставил ногу на лавку и стал разувать её, медленно раскутывая оборы лаптей. Лохов следил за ним и молчал, дёргая рукой себя за усы. Потом Финоген смачно и громко зевнул, перекрестил рот, взглянул на образ и стал, широко размахивая рукой, крестить грудь. Лохов начал раздеваться уже тогда, когда Финоген залез на полати и сказал ему оттуда:

– Будешь ложиться, лампу-то потуши.

Скоро и Лохов забрался на печь; но ему не спалось. В избе было темно. В окна её с улицы смотрело что-то жуткое, холодное. На полатях громко и ровно дышал Финоген, и порой он всхрапывал, сердито так… Караульщик где-то далеко бил в доску, и в тишине ночной разносились гулкие, пугающие звуки. Дрёма смыкала глаза Лохова, но он вдруг вспоминал что-то и спугивал её. Тогда, приподняв голову, он осторожно заглядывал на полати и, убедившись, что Финоген крепко спит, снова дремал… И снова вздрагивал от боязни…

«А ведь он верно говорил, – думалось ему в тишине. – Слаб я ещё… О господи! Как трудно жить-то! Н-да… Слаб я… боюсь вот… чего боюсь? Стращает… сам, значит, наметил это место. О… господи!.. Его мне… не одолеть…»

Поболтался Лохов в деревне ещё дней десять после этого разговора и однажды, придя откуда-то с улицы в избу Финогена, объявил ему:

– Завтра еду…

– Куда? – равнодушно спросил Финоген.

– В город… прочь, стало быть…

– Та-ак…

– Не понравилось у нас? – осведомилась Варвара.

– Отвык… всё-таки, знаете, деревня…

– Известно уж… В городе вам способнее…

– Сказано: большому кораблю – большое и плавание… – невозмутимо равнодушно заметил Финоген.

Лохов взглянул на него и поджал губы.

Рано утром на другой день он запряг свою пегую лошадку в тележку и начал прощаться с Финогеном и его шабром Ефимом, который, с вечера осведомлённый об отъезде Лохова, тоже пришёл проводить его и, позёвывая, сонный и нечёсаный, сидел на лавке, упёршись в неё руками.

– Ну, стало быть, мы с вами, Финоген Ильич, за прокорм, квартиру в расчёте?

– Ровно бы так… – сказал Финоген.

– Значит, спасибо за хлеб-соль, за ласку…

– Не на чем.

– Какая уж наша хлеб-соль? – со вздохом сказала Варвара.

Ефим зевнул и объявил:

– Деревенский хлеб – он самый святой на земле…

– Свят-то он свят, да не так, чтобы скусен… – вставил Финоген, почёсывая спину.

Лохов подпоясывал тулуп кушаком и молчал. Подпоясавшись, он взял в руку шапку, перекрестился и, поклонившись всем, молвил:

– Прощайте!

– С богом! – в один голос ответили Варвара и Ефим, а Финоген молча поклонился.

И все четверо пошли вон из избы. Финоген отворил ворота. Лохов ввалился в тележку, повозился в ней и, взяв вожжи в руку, снова сказал, сняв шапку и тряхнув головой:

– Прощайте! Н-но!

Пегая лошадка пошла…

Провожатые вышли за ворота и стали смотреть вслед тележке, прыгавшей по замёрзшим кочкам грязи, кое-где покрытым снегом. Предрассветный сумрак окутал деревню каким-то призрачным туманом, и тележка Лохова быстро скрывалась в нём.

– Дорога, избави бог, плоха! – сказал Ефим, качая головой.

– Да, попрыгает он двадцать семь вёрст… – заметила Варвара и ушла в избу.

Финоген взглянул на неё, говоря Ефиму:

– Идём ко мне, – чаем напою…

– Идём…

В избе Варвара, возившаяся у печи с самоваром и освещённая огнём, пылавшим в печи, встретила их вопросом:

– Уехал?

Точно она этого не знала.

– Укатил! – сказал Ефим.

– Н-да-а! отвалился… – задумчиво протянул Финоген. – Плох он… очень он плох! Другой бы… э-э-э! Так бы это он оборудовал свои дела… что нам бы одно осталось – кричи караул!

– Напрасно ты, по-моему, его застращал… – сказал Ефим. – Что пугать человека? То невыгодно, другое недоходно… пусть бы он сам попробовал… А нам он человек полезный… в банк-от бы и тово…

– Ну, что вышло, то и вышло. А у нас ему учиться жить – не место. Мы не для него… Плох потому что.

– Погоди! Доживёшь, может, и до хорошего какого… – пригрозила Варвара. – Подползёт да и прицепится… как вон Фомичев в Кузнечихе.

– Это ещё улита-то едет, – когда-то она будет!.. – задумчиво сказал Финоген.

– А никого он здесь не расположил к себе!.. – заметил Ефим.

– Кроме Лёски твоего…

Ефим засмеялся.

– Лёске он был друг…

– Вот такой ворон, как Мотька этот, и начал бы со стервятины вроде Лёски… А на ней отъевшись, и нас, грешных, стал бы долбить помаленьку да не торопясь.

– Оно, пожалуй, так.

– То-то…

– Финоген Ильич, пригляди за самоваром-то, а я пойду творогу принесу да сочней спеку… – попросила Варвара мужа.

– Али у тебя хлебы ныне? – спросил Ефим.

– Хлебы… – ответила женщина, уходя из избы.

– Н-да… семь, говорит, сот у меня… – задумчиво говорил Финоген, сидя на лавке против печи и пристально глядя на огонь. – Врёт, надо быть, больше имеет… Мне бы хоть эти самые семь сот… Ну и повернулся бы я с ними! Эхе-хе! Зимой бы у меня мак зацвёл… А он что? Дурак!..

– Видно, бог дураков-то больше любит… – сказал Ефим.

– Э-эхма!

Освещённое огнём угрюмое лицо Финогена дрогнуло, и в голубых глазах его блеснула на миг тёмная грусть…

Голодные

С натуры

Пришлось мне недавно поехать вёрст за сто вниз по Волге, и на обратном пути видел я голодающих. Они хлынули на наш пароход с одной из пристаней; их было около сотни, всё больше старики, старухи, бабы с грудными ребятами на руках и дети, – много детей! Тут были все возрасты – от недельного ребёнка до десятилетних парнишек, желтоволосых, чумазых, с острыми рожицами, обтянутыми бескровной серой кожей. Цепляясь за подолы матерей и бабушек, они молча сбегали по сходням на пароход и, очутившись на просторной, чистой палубе, останавливались и смотрели вокруг широко раскрытыми, серьёзными глазками. Взрослые крестились.

С утра весь день шёл дождь, и все эти большие и маленькие, но одинаково беспомощные люди были перепачканы в глине, облепившей их ноги, лохмотья и пустые котомки.

– Проходи на корму! В четвёртый класс иди! – командовали им матросы.

И они тяжело двинулись по указанному направлению, молчаливые и сосредоточенные в своём горе.

– Откуда вы? – спросил их кто-то из пассажиров.

– Из-за Пьяны…

– Куда едете?

– Сбирать…

– По миру…

– Не подают в наших-то местах…

– Трое суток шли вот…

– Которые в город поедут, которые в Лысково…

Голоса – надорванные и глухие, на иных лицах стыд и смущение, большинство равнодушно и тупо; две-три рожи испорчены противными минами ханжества, и это как раз самые сытые и плотные фигуры в общей массе усталых, тощих, ободранных людей с подведёнными животами и растерянными взглядами.

На нарах четвёртого класса все места заняты, и, свесив оттуда головы, публика, тоже не особенно сытая, молча смотрит на палубу, посреди которой располагаются новые пассажиры. Высокий, бородатый, угрюмый мужик в худом армяке и в лаптях роется в пещуре, достает краюху чёрствого пшеничного хлеба и протягивает вниз бабе, закачивающей на руках плачущего ребёнка:

– Пожуй да дай ему…

– Спаси Христос!

Она жадно ломает зубами хлеб, торопливо жуёт его и… проглатывает.

– А ты ребёнку-то сначала дай, – укоризненно говорит старик.

– Дам, родной, дам, – сконфуженно говорит баба, снова жуёт и, вытащив пальцем из своего рта жвачку, отправляет её в рот ребёнка.

Ребёнок присасывается к её пальцу, раскрывает глаза, закрывает их и урчит… Это, знаете, странный такой голодный звук маленького животного, которое долго хотело есть и вот ест, наконец, – ест и радо всеми фибрами своего тела.

Рядом с бабой сидит на палубе, поджав колени, маленький старичок с красными больными глазами. Он поднимает голову к подавшему хлеб и, указывая на бабу, говорит:

– Дочь моя… со внуком.

– Так, – отвечает старик с нар.

– А вы кто будете? – допрашивает дед, ласково моргая глазами.

– Плотники…

– Издалече?

– С Васильсурского…

– А как там?

С нар несётся тяжкий вздох.

– Везде одинако истощала почва земли.

…В другом месте голодающих окружили матросы и сумрачно слушают рассказ бойкой бабы, обвешанной четырьмя детьми мал мала меньше.

– И вот, судари мои, как пришло нам совсем уж невмоготу, и надумали мы всей деревней в кусочки пойти… Большаки же у нас кто куда по работу разбрелись, а мы вот собрали ребятишек, да и пошли: авось, мол, бог да добрые люди прокормят кое-как…

– Твои всё ребята-то? – спрашивает один из матросов.

– Не-е… двое-то, вот эти, мои… а эти двое – сестрицы… Она приспособилась у меня на лесопильню в стряпухи, а ребятишек-то мне сдала… Вот я с ними и пустилась… авось, господь помилует!

– Трудно с четырьмя-то?..

– Да ведь что поделаешь!.. Терпеть надо…

…Около машины – группа детей. Они смотрят, привстав на цыпочки, в стёкла и переговариваются.

– Ишь, как ворочат! – говорит один.

– А масло-то… так и капаит!..

Один из них увлечён работой машины и, серьёзный, с надутыми щеками, должно быть, невольно подражает движению поршней, тыкая в воздух худыми кулачонками. Быстро подходит ещё один маленький и чумазый человек, босой, в рваной ситцевой рубашке. Он дёргает товарищей за одежду и вполголоса, торопливо, с горящими глазами говорит:

– Братцы! Вон там стряпают повары – целых три… бе-елые… говядины у них – страсть сколько!

– Подём поглядим…

– Прогонят, – нерешительно возражают ему.

– Ничего! Айда!

И, топая по палубе ножонками, покрытыми– грязной корой, они идут прочь от машины, смотреть на говядину, которой «страсть сколько!»

…Мужик, высокий и худой, в бабьей кацавейке и в лохматой шапке на голове, стоя в группе пассажиров, рассказывает, умно и сконфуженно улыбаясь:

– Решились… потому что других ходов нету нам, кроме как по миру. Повздевали на себя что похуже, для жалости, стало быть, да и пошли…

– Пойдёшь, ежели выжимает из деревни-то!

– Пошли… думаем, всё-таки на людях…

– Конечно… человек человеку должен помочь…

Кое-кто из пассажиров третьего класса делится с ребятишками хлебом; какая-то женщина в красном платье и с нахальным лицом взяла себе на руки беловолосую девочку лет двух и поит её молоком из бутылки. Человек в длинном чёрном кафтане, в шляпе и с длинными волосами, обрамляющими постное лицо, – очевидно, начётчик-старообрядец, – ломает колобашку на равные куски, а его окружили ребятишки и жадными глазами измеряют доли хлеба.

…На пароходе стон стоит… Плачут голодные дети у груди голодных матерей; матери поют и шипят, успокаивая их; всюду раздаются медленные, нескладные речи, прерываемые вздохами, и всё это, сливаясь с глухим гулом машины, образует скорбный шум, от которого в голове и на сердце становится тяжело и больно…

– Матрос-от подошёл с решетом, а повар-то почерпнул из котла говядины – большущей такой ложкой! – и вывалил ему в решето, – раздаётся захлёбывающийся от волнения детский голос.

– Много?

– Ужасти!

– Пять фунтов?

– Бо-ольше!

– Нам бы…

Это – детские грёзы.

…Эх! «Истощала почва земли!..»

Сирота

В туманный и дождливый день у ворот кладбища маленькая группа людей, стоя в луже грязи, торговалась с извозчиками.

– Пятиалтынный! – густым басом восклицал высокий и тучный священник в ответ на дружные крики извозчиков, просивших по четвертаку.

– Ах, какие вы бесстыжие! – укоряла их одна из четырёх женщин, окружавших священника. Одна держала зонт над его головой и сама плотно жалась к его боку, стараясь укрыться от дождя, мелкого, как пыль.

– Погоди, мать, не толкайся! – говорил священник, внушительно приподнимая кверху правую руку. – Ну, за пятиалтынный везёте?

– Ах, какие вы жадные! – огорчённо восклицала матушка, нетерпеливо переступая по грязи с ноги на ногу. На её худом лице с большими круглыми глазами пылало негодование, и она, высоко подобрав свою юбку, так нетерпеливо дёргала её, точно хотела бежать.

– Далеко ли тут? – говорила она, убедительно качая головой. – Вы подумайте – далеко ли?

Но извозчики не хотели думать. Ожесточённо дёргая вожжами и раскачиваясь на козлах, они кричали, перебивая друг друга:

– Помилуйте, батюшка! Не торгуйтесь, матушка! Пожалуйте! Притом же – за упокой души…

Дьякон, псаломщик с крестом в руках и ещё три женщины, укутанные в большие платки, тоже возмущались жадностью извозчиков и ревностно поддерживали оживление торга. Они очень шумели пред входом в обитель вечного покоя, и холодный ветер, точно желая скорее прогнать их, сбрасывал им на плечи крупные капли дождя с ветвей берёз и лип, уныло осенявших каменную ограду кладбища…

Нищие, в грязных и мокрых лохмотьях, окружали этих людей и, разбрызгивая грязь своей тяжёлой обувью, болезненно и назойливо ныли:

– Подайте Христа-а ра-ади…

– Копеечку за упокой её душеньки – пода-айте!

– Поминаючи усопшую…

– Фу, какие ненасытные! – кричала матушка, высовывая голову из-под зонта. – Да ведь вам уже подали… ведь получили вы по баранке… Ай-я-яй! Как вам не стыдно!

Понуро опустив головы, четыре лошади вздрагивали, стряхивая с себя воду, и покорными глазами косились на своих хозяев, ожидая привычного окрика или удара кнутом.

– Батюшка! – решительно воскликнул один извозчик, – желаете поехать за двугривенный?

– Пятиалтынный… – отрицательно качнул головой батюшка.

– Боже мой, какие…

Но прежде чем попадья кончила начатый упрёк, извозчик озлоблённо хлестнул лошадь кнутом и поехал прочь. Другие извозчики тоже задёргали вожжами…

– Ну, ладно! Ну – давай! – махнул рукой священник. – За двугривенный давай! Садись, мать, на этого… полезай, отец дьякон! Садитесь все… Пошёл с богом!.. Стой, стой! А где… внук?

– Ай матушки! Где он? – пугливо воскликнула попадья.

– Извозчик, стой! Отец дьякон, а? Бабы, вы как же это? чего вы смотрите? – строго спрашивал священник.

Женщины, уже сидевшие на пролётках, стали слезать в грязь, растерянно бормоча что-то.

– Экий какой… шельмец! – угрюмо ворчал дьякон, тоже спрыгивая с пролётки. – У могилы остался, видно… Вы, отец Яков, поезжайте, не беспокойтесь, а я с Кириллом останусь… мы привезём мальчонку…

И, подобрав рясу, дьякон пошёл к воротам кладбища, внимательно глядя себе под ноги.

– Да, да – как же? – говорил священник, усаживаясь на пролётке и следя, чтоб широкие одежды его не попали в колесо. – Надо его найти… он мне поручен… и прочее такое! Извозчик, трогай! На могиле, отец дьякон, ищи его… на могиле!

Две пролётки с дребезгом поехали. На передней сидел священник с женой, на второй – три женщины, а третья со псаломщиком осталась у ворот. Псаломщик поставил большой крест – себе в ноги, обнял его руками, прижал к груди, а потом засунул руки в рукава пальто и наклонил голову на левое плечо, чтоб защитить от дождя щёку. Нищие исчезли как-то вдруг, точно грязь поглотила их и они растворились в ней.

– Вот торговались, небойсь… а теперь я стой и дожидайся чего-то… сказал извозчик, глядя вслед уехавшим. Псаломщик, тоже недовольный этим ожиданием под дождём, промолчал.

– Кого потеряли-то? – подождав, спросил извозчик.

– А тебе что?

– Мне-то? А ничего… только вот – жду я…

– И подождёшь! – хмуро сказал псаломщик.

– Известно – подожду… Однако у старухи-то, у покойной, слышь, деньги были…

– Ну?

– Кому же это она их определила?

– Не тебе…

– Известно, не мне… Кабы мне – я бы и не спрашивал… а я спрашиваю на церковь, мол, или как?

– На воспитание её внука священнику нашему, – сообщил псаломщик, ёжась от дождя, попадавшего ему за воротник пальто.

– Та-ак! – сказал извозчик. Потом он спросил, велик ли внук и сколько осталось денег, но псаломщик уже не отвечал ему.

– Стало быть, невелик он, внук-то, коли некуда его девать, кроме как на воспитание, – вслух умозаключил извозчик. Его лошадь взмахнула хвостом – он обругал её, ударил вожжами и умолк. Дождь сыпался беззвучно, а голые и мокрые ветви деревьев, качаясь под ударами ветра, вздыхали и стонали.

А на кладбище, под одним из бесчисленных крестов его, стоял маленький мальчик с лицом, распухшим от слёз. Он съёжился в чёрный комок и молча смотрел на бугор земли пред ним, – свежий, только что утрамбованный лопатами бугор мокрой глины. Часто с вершины бугра, бесшумно скользя по его боку, сползал к ногам мальчика комок земли. Мальчик следил за его движением светлыми и печальными глазами и вздыхал тихонько. В одном углу кладбища хоронили бедных, тут не было ни одного памятника из камня, не было и деревьев вокруг мальчика; стояли только одни деревянные, простые чёрные, зелёные, белые, неокрашенные, гнилые и искривлённые кресты, – все мокрые от дождя и красноречивые в своём торжественном молчании. Мальчик стоял, прислонясь к большому чёрному кресту, упорно смотрел на новую могилу и не видел ничего, кроме этого мокрого коричневого бугра, таявшего под дождём.

На чёрном мохнатом пальто мальчика осели мелкие серебристые капельки дождя, и тоскливое лицо его тоже было мокро. Он держал руки в карманах и голову склонил на грудь. Из-под круглой шапки выбилась прядь рыжеватых волос и прилипла к его правому виску. И, одинокий среди множества крестов, символов страдания, он своим белым и печальным личиком тронул сердце дьякона, подошедшего к нему с раздражением за прогулку среди могил по грязи и под дождём.

– Ну, чего же ты стоишь тут, Петрунька? – сказал дьякон, взяв его за руку. – А мы тебя ищем… все уже уехали. Пойдём…

– Куда? – тихо спросил мальчик.

– К отцу Якову… ты у него жить будешь теперь… ты не плачь… это воля божия. Господь может прогневаться на тебя за слёзы твои… И опять же ведь она старая была у тебя, бабушка-то, а все люди – смертны. Все умрут в час свой… и я и ты – все умрут!

Он вёл мальчика за руку и следил за тем, чтоб не потерять своих калош в грязи. Он хотел говорить ласково, но говорил озабоченно, потому что боязнь потерять калоши мешала ему быть ласковым с сиротой. Мальчик закусил губу, удерживая рыдания, разбуженные угрюмыми словами, и почти бежал за дьяконом, шагавшим широко и быстро.

– Ничего! – сказал дьякон, мельком взглянув в его лицо. – Отец Яков хороший человек… ты будешь играть с Мишуткой и Зоей… заживёшь весело… да!

Мальчик представил себе Зою, смуглую и бойкую девочку с чёрными глазами. Она прыгает пред ним, показывая ему нос, и дразнит его, распевая злым голосом:

– «Рыжий от грыжи, рыжий от пропажи, рыжий свечи зажигать, рыжий трубы затыкать…»

– Я не люблю Зою… – печально сказал он.

– Ну, это пустяки!.. Полюбишь, в одной комнате жить-то будете…

– Я не буду…

– А… нельзя этого…

Мальчик тихо заплакал.

– Эх ты… сиротина! – вздохнул дьякон, глядя на него.

Когда дошли до извозчика, дьякон заботливо усадил его в ноги псаломщику и поощрительно сказал:

– Сиди крепче!.. Приедем – чай будем пить…

– Ну-у, жаба! – крикнул извозчик на лошадь. Пролётка запрыгала по мостовой сквозь серую завесу дождя и тумана. Из тумана выдвигались дома, и казалось – они тихо и молчаливо плывут куда-то, оглядывая мальчика большими и бесцветными глазами. В груди мальчика было холодно и тесно для сердца.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю