Текст книги "Мать. Дело Артамоновых"
Автор книги: Максим Горький
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 40 страниц)
На другой день стало известно, что арестованы Букин, Самойлов, Сомов и еще пятеро. Вечером забегал Федя Мазин – у него тоже был обыск, и, довольный этим, он чувствовал себя героем.
– Боялся, Федя? – спросила мать.
Он побледнел, лицо его заострилось, ноздри дрогнули.
– Боялся, что ударит офицер! Он – чернобородый, толстый, пальцы у него в шерсти, а на носу – черные очки, точно – безглазый. Кричал, топал ногами! В тюрьме сгною, говорит! А меня никогда не били, ни отец, ни мать, я – один сын, они меня любили.
Он закрыл на миг глаза, сжал губы, быстрым жестом обеих рук взбил волосы на голове и, глядя на Павла покрасневшими глазами, сказал:
– Если меня когда-нибудь ударят, я весь, как нож, воткнусь в человека, – зубами буду грызть, – пусть уж сразу добьют!
– Тонкий ты, худенький! – воскликнула мать. – Куда тебе драться?
– Буду! – тихо ответил Федя.
Когда он ушел, мать сказала Павлу:
– Этот раньше всех сломится!..
Павел промолчал.
Через несколько минут дверь в кухню медленно отворилась, вошел Рыбин.
– Здравствуйте! – усмехаясь, молвил он. – Вот – опять я. Вчера привели, а сегодня – сам пришел! – Он сильно потряс руку Павла, взял мать за плечо и спросил:
– Чаем напоишь?
Павел молча рассматривал его смуглое, широкое лицо в густой, черной бороде и темные глаза. В спокойном взгляде светилось что-то значительное.
Мать ушла в кухню ставить самовар. Рыбин сел, погладил бороду и, положив локти на стол, окинул Павла темным взглядом.
– Так вот! – сказал он, как бы продолжая прерванный разговор. – Мне с тобой надо поговорить открыто. Я тебя долго оглядывал. Живем мы почти рядом; вижу – народу к тебе ходит много, а пьянства и безобразия нет. Это первое. Если люди не безобразят, они сразу заметны – что такое? Вот. Я сам глаза людям намял тем, что живу в стороне.
Речь его лилась тяжело, но свободно, он гладил бороду черной рукою и пристально смотрел в лицо Павла.
– Заговорили про тебя. Мои хозяева зовут еретиком – в церковь ты не ходишь. Я тоже не хожу. Потом явились листки эти. Это ты их придумал?
– Я! – ответил Павел.
– Уж и ты! – тревожно воскликнула мать, выглядывая из кухни. – Не один ты!
Павел усмехнулся. Рыбин тоже.
– Так! – сказал он.
Мать громко потянула носом воздух и ушла, немного обиженная тем, что они не обратили внимания на ее слова.
– Листки – это хорошо придумано. Они народ беспокоят. Девятнадцать было?
– Да! – ответил Павел.
– Значит, – все я читал! Так. Есть в них непонятное, есть лишнее, – ну, когда человек много говорит, ему слов с десяток и зря сказать приходится…
Рыбин улыбнулся, – зубы у него были белые и крепкие.
– Потом – обыск. Это меня расположило больше всего. И ты, и хохол, и Николай – все вы обнаружились…
Не находя нужного слова, он замолчал, взглянул в окно, постукал пальцами по столу.
– Обнаружили решение ваше. Дескать ты, ваше благородие, делай свое дело, а мы будем делать – свое. Хохол тоже хороший парень. Иной раз слушаю я, как он на фабрике говорит, и думаю – этого не сомнешь, его только смерть одолеет. Жилистый человек! Ты мне, Павел, веришь?
– Верю! – сказал Павел, кивнув головой.
– Вот. Гляди – мне сорок лет, я вдвое старше тебя, в двадцать раз больше видел. В солдатах три года с лишком шагал, женат был два раза, одна померла, другую бросил. На Кавказе был, духоборцев знаю. Они, брат, жизнь не одолеют, нет!
Мать жадно слушала его крепкую речь; было приятно видеть, что к сыну пришел пожилой человек и говорит с ним, точно исповедуется. Но ей казалось, что Павел ведет себя слишком сухо с гостем, и, чтобы смягчить его отношение, она спросила Рыбина:
– Может, поесть хочешь, Михайло Иванович?
– Спасибо, мать! Я поужинал. Так вот, Павел, ты, значит, думаешь, что жизнь идет незаконно?
Павел встал и начал ходить по комнате, заложив руки за спину.
– Она верно идет! – говорил он. – Вот она привела вас ко мне с открытой душой. Нас, которые всю жизнь работают, она соединяет понемногу; будет время – соединит всех! Несправедливо, тяжело построена она для нас, но сама же и открывает нам глаза на свой горький смысл, сама указывает человеку, как ускорить ее ход.
– Верно! – прервал его Рыбин. – Человека надо обновить! Если опаршивеет – своди его в баню, – вымой, надень чистую одежду – выздоровеет! Так! А как же изнутри очистить человека? Вот!
Павел заговорил горячо и резко о начальстве, о фабрике, о том, как за границей рабочие отстаивают свои права. Рыбин порой ударял пальцем по столу, как бы ставя точку. Не однажды он восклицал:
– Так!
И раз, засмеявшись, тихо сказал:
– Э-эх, молод ты! Мало знаешь людей!
Тогда Павел, остановись против него, серьезно заметил:
– Не будем говорить о старости и о молодости! Посмотрим лучше, чьи мысли вернее.
– Значит, по-твоему, и богом обманули нас? Так. Я тоже думаю, что религия наша – фальшивая.
Тут вмешалась мать. Когда сын говорил о боге и обо всем, что она связывала с своей верой в него, что было дорого и свято для нее, она всегда искала встретить его глаза; ей хотелось молча попросить сына, чтобы он не царапал ей сердце острыми и резкими словами неверия. Но за неверием его ей чувствовалась вера, и это успокаивало ее.
«Где мне понять мысли его?» – думала она.
Ей казалось, что Рыбину, пожилому человеку, тоже неприятно и обидно слушать речи Павла. Но когда Рыбин спокойно поставил Павлу свой вопрос, она не стерпела и кратко, но настойчиво сказала:
– Насчет господа – вы бы поосторожнее! Вы – как хотите! – Переведя дыхание, она с силой, еще большей, продолжала: – А мне, старухе, опереться будет не на что в тоске моей, если вы господа бога у меня отнимете!
Глаза ее налились слезами. Она мыла посуду, и пальцы у нее дрожали.
– Вы нас не поняли, мамаша! – тихо и ласково сказал Павел.
– Ты прости, мать! – медленно и густо прибавил Рыбин и, усмехаясь, посмотрел на Павла. – Забыл я, что стара ты для того, чтобы тебе бородавки срезывать…
– Я говорил, – продолжал Павел, – не о том добром и милостивом боге, в которого вы веруете, а о том, которым попы грозят вам, как палкой, – о боге, именем которого хотят заставить всех людей подчиниться злой воле немногих…
– Вот так, да! – воскликнул Рыбин, стукнув пальцами по столу. – Они и бога подменили нам, они все, что у них в руках, против нас направляют! Ты помни, мать, бог создал человека по образу и подобию своему, – значит, он подобен человеку, если человек ему подобен! А мы – не богу подобны, но диким зверям. В церкви нам пугало показывают… Переменить бога надо, мать, очистить его! В ложь и в клевету одели его, исказили лицо ему, чтобы души нам убить!..
Он говорил тихо, но каждое слово его речи падало на голову матери тяжелым, оглушающим ударом. И его лицо, в черной раме бороды, большое, траурное, пугало ее. Темный блеск глаз был невыносим, он будил ноющий страх в сердце.
– Нет, я лучше уйду! – сказала она, отрицательно качая головой. – Слушать это – нет моих сил!
И быстро ушла в кухню, сопровождаемая словами Рыбина:
– Вот, Павел! Не в голове, а в сердце – начало! Это есть такое место в душе человеческой, на котором ничего другого не вырастет…
– Только разум освободит человека! – твердо сказал Павел.
– Разум силы не дает! – возражал Рыбин громко и настойчиво. – Сердце дает силу, – а не голова, вот!
Мать разделась и легла в постель, не молясь. Ей было холодно, неприятно. И Рыбин, который показался ей сначала таким солидным, умным, теперь возбуждал у нее чувство вражды.
«Еретик! Смутьян! – думала она, слушая его голос. – Тоже, – пришел, – понадобилось!»
А он говорил уверенно и спокойно:
– Свято место не должно быть пусто. Там, где бог живет, – место наболевшее. Ежели выпадает он из души, – рана будет в ней – вот! Надо, Павел, веру новую придумать… надо сотворить бога – друга людям!
– Вот – был Христос! – воскликнул Павел.
– Христос был не тверд духом. Пронеси, говорит, мимо меня чашу. Кесаря признавал. Бог не может признавать власти человеческой над людьми, он – вся власть! Он душу свою не делит: это – божеское, это – человеческое… А он – торговлю признавал, брак признавал. И смоковницу проклял неправильно, – разве по своей воле не родила она? Душа тоже не по своей воле добром неплодна, – сам ли я посеял злобу в ней? Вот!
В комнате непрерывно звучали два голоса, обнимаясь и борясь друг с другом в возбужденной игре. Шагал Павел, скрипел пол под его ногами. Когда он говорил, все звуки тонули в его речи, а когда спокойно и медленно лился тяжелый голос Рыбина, – был слышен стук маятника и тихий треск мороза, щупавшего стены дома острыми когтями.
– Скажу тебе по-своему, по-кочегарски: бог – подобен огню! Так! Живет он в сердце. Сказано: бог – слово, а слово – дух…
– Разум! – настойчиво сказал Павел.
– Так! Значит – бог в сердце и в разуме, а – не в церкви! Церковь – могила бога.
Мать заснула и не слышала, когда ушел Рыбин.
Но он стал приходить часто, и, если у Павла был кто-либо из товарищей, Рыбин садился в угол и молчал, лишь изредка говоря:
– Вот. Так!
А однажды, глядя на всех из угла темным взглядом, он угрюмо сказал:
– Надо говорить о том, что есть, а что будет – нам неизвестно, – вот! Когда народ освободится, он сам увидит, как лучше. Довольно много ему в голову вколачивали, чего он не желал совсем, – будет! Пусть сам сообразит. Может, он захочет все отвергнуть, – всю жизнь и все науки, может, он увидит, что все противу него направлено, – как примерно бог церковный. Вы только передайте ему все книги в руки, а уж он сам ответит, – вот!
Но если Павел был один, они тотчас же вступали в бесконечный, но всегда спокойный спор, и мать, тревожно слушая их речи, следила за ними, стараясь понять – что говорят они? Порою ей казалось, что широкоплечий, чернобородый мужик и ее сын, стройный, крепкий, – оба ослепли. Они тычутся из стороны в сторону в поисках выхода, хватаются за все сильными, но слепыми руками, трясут, передвигают с места на место, роняют на пол и давят упавшее ногами. Задевают за все, ощупывают каждое и отбрасывают от себя, не теряя веры и надежды…
Они приучили ее слышать слова, страшные своей прямотой и смелостью, но эти слова уже не били ее с той силой, как первый раз, – она научилась отталкивать их. И порой за словами, отрицавшими бога, она чувствовала крепкую веру в него же. Тогда она улыбалась тихой, всепрощающей улыбкой. И хотя Рыбин не нравился ей, но уже не возбуждал вражды.
Раз в неделю она носила в тюрьму белье и книги для хохла, однажды ей дали свидание с ним, и, придя домой, она умиленно рассказывала:
– Он и там – как дома. Со всеми – ласковый, все с ним шутят. Трудно ему, тяжело, а – показать не хочет…
– Так и надо! – заметил Рыбин. – Мы все в горе, как в коже, – горем дышим, горем одеваемся. Хвастать тут нечем. Не у всех замазаны глаза, иные сами их закрывают, – вот! А коли глуп – терпи!..
XIIСерый, маленький дом Власовых все более и более притягивал внимание слободки. В этом внимании было много подозрительной осторожности и бессознательной вражды, но зарождалось и доверчивое любопытство. Иногда приходил какой-то человек и, осторожно оглядываясь, говорил Павлу:
– Ну-ка, брат, ты тут книги читаешь, законы-то известны тебе. Так вот, объясни ты…
И рассказывал Павлу о какой-нибудь несправедливости полиции или администрации фабрики. В сложных случаях Павел давал человеку записку в город к знакомому адвокату, а когда мог – объяснял дело сам.
Постепенно в людях возникало уважение к молодому, серьезному человеку, который обо всем говорил просто и смело, глядя на все и все слушая со вниманием, которое упрямо рылось в путанице каждого частного случая и всегда, всюду находило какую-то общую, бесконечную нить, тысячами крепких петель связывавшую людей.
Особенно поднялся Павел в глазах людей после истории с «болотной копейкой».
За фабрикой, почти окружая ее гнилым кольцом, тянулось обширное болото, поросшее ельником и березой. Летом оно дышало густыми, желтыми испарениями и на слободку с него летели тучи комаров, сея лихорадки. Болото принадлежало фабрике, и новый директор, желая извлечь из него пользу, задумал осушить его, а кстати выбрать торф. Указывая рабочим, что эта мера оздоровит местность и улучшит условия жизни для всех, директор распорядился вычитать из их заработка копейку с рубля на осушение болота.
Рабочие заволновались. Особенно обидело их, что служащие не входили в число плательщиков нового налога.
Павел был болен в субботу, когда вывесили объявление директора о сборе копейки; он не работал и не знал ничего об этом. На другой день, после обедни, к нему пришел благообразный старик, литейщик Сизов, высокий и злой слесарь Махотин и рассказали ему о решении директора.
– Собрались мы, которые постарше, – степенно говорил Сизов, – поговорили об этом, и вот, послали нас товарищи к тебе спросить, – как ты у нас человек знающий, – есть такой закон, чтобы директору нашей копейкой с комарами воевать?
– Сообрази! – сказал Махотин, сверкая узкими глазами. – Четыре года тому назад они, жулье, на баню собирали. Три тысячи восемьсот было собрано. Где они? Бани – нет!
Павел объяснил несправедливость налога и явную выгоду этой затеи для фабрики; они оба, нахмурившись, ушли. Проводив их, мать сказала, усмехаясь:
– Вот, Паша, и старики стали к тебе за умом ходить.
Не отвечая, озабоченный Павел сел за стол и начал что-то писать. Через несколько минут он сказал ей:
– Я тебя прошу: поезжай в город, отдай эту записку…
– Это опасное? – спросила она.
– Да. Там печатают для нас газету. Необходимо, чтобы история с копейкой попала в номер…
– Ну-ну! – отозвалась она. – Я сейчас…
Это было первое поручение, данное ей сыном. Она обрадовалась, что он открыто сказал ей, в чем дело.
– Это я понимаю, Паша! – говорила она, одеваясь. – Это уж они грабят! Как человека-то зовут, – Егор Иванович?
Она воротилась поздно вечером, усталая, но довольная.
– Сашеньку видела! – говорила она сыну. – Кланяется тебе. А этот Егор Иванович простой такой, шутник! Смешно говорит.
– Я рад, что они тебе нравятся! – тихо сказал Павел.
– Простые люди, Паша! Хорошо, когда люди простые! И все уважают тебя…
В понедельник Павел снова не пошел работать, у него болела голова. Но в обед прибежал Федя Мазин, взволнованный, счастливый, и, задыхаясь от усталости, сообщил:
– Идем! Вся фабрика поднялась. За тобой послали. Сизов и Махотин говорят, что лучше всех можешь объяснить. Что делается!
Павел молча стал одеваться.
– Бабы прибежали – визжат!
– Я тоже пойду! – заявила мать. – Что они там затеяли? Я пойду!
– Иди! – сказал Павел.
По улице шли быстро и молча. Мать задыхалась от волнения и чувствовала – надвигается что-то важное. В воротах фабрики стояла толпа женщин, крикливо ругаясь. Когда они трое проскользнули во двор, то сразу попали в густую, черную, возбужденно гудевшую толпу. Мать видела, что все головы были обращены в одну сторону, к стене кузнечного цеха, где, на груде старого железа и фоне красного кирпича, стояли, размахивая руками, Сизов, Махотин, Вялов и еще человек пять пожилых, влиятельных рабочих.
– Власов идет! – крикнул кто-то.
– Власов? Давай его сюда…
– Тише! – кричали сразу в нескольких местах.
И где-то близко раздавался ровный голос Рыбина:
– Не за копейку надо стоять, а – за справедливость, – вот! Дорога нам не копейка наша, – она не круглее других, но – она тяжелее, – в ней крови человеческой больше, чем в директорском рубле, – вот! И не копейкой дорожим, – кровью, правдой, – вот!
Слова его падали на толпу и высекали горячие восклицания:
– Верно, Рыбин!
– Правильно, кочегар!
– Власов пришел!
Заглушая тяжелую возню машин, трудные вздохи пара и шелест проводов, голоса сливались в шумный вихрь. Отовсюду торопливо бежали люди, размахивая руками, разжигая друг друга горячими, колкими словами. Раздражение, всегда дремотно таившееся в усталых грудях, просыпалось, требовало выхода, торжествуя летало по воздуху, все шире расправляя темные крылья, все крепче охватывая людей, увлекая их за собой, сталкивая друг с другом, перерождаясь в пламенную злобу. Над толпой колыхалась туча копоти и пыли, облитые потом лица горели, кожа щек плакала черными слезами. На темных лицах сверкали глаза, блестели зубы.
Там, где стояли Сизов и Махотин, появился Павел и прозвучал его крик:
– Товарищи!
Мать видела, что лицо у него побледнело и губы дрожат; она невольно двинулась вперед, расталкивая толпу. Ей говорили раздраженно:
– Куда лезешь?
Толкали ее. Но это не останавливало мать, раздвигая людей плечами и локтями, она медленно протискивалась все ближе к сыну, повинуясь желанию встать рядом с ним.
А Павел, выбросив из груди слово, в которое он привык вкладывать глубокий и важный смысл, почувствовал, что горло ему сжала спазма боевой радости; охватило желание бросить людям свое сердце, зажженное огнем мечты о правде.
– Товарищи! – повторил он, черпая в этом слове восторг и силу. – Мы – те люди, которые строят церкви и фабрики, куют цепи и деньги, мы – та живая сила, которая кормит и забавляет всех от пеленок до гроба…
– Вот! – крикнул Рыбин.
– Мы всегда и везде – первые в работе и на последнем месте в жизни. Кто заботится о нас? Кто хочет нам добра? Кто считает нас людьми? Никто!
– Никто! – отозвался, точно эхо, чей-то голос.
Павел, овладевая собой, стал говорить проще, спокойнее, толпа медленно подвигалась к нему, складываясь в темное, тысячеглавое тело. Она смотрела в его лицо сотнями внимательных глаз, всасывала его слова.
– Мы не добьемся лучшей доли, покуда не почувствуем собя товарищами, семьей друзей, крепко связанных одним желанием – желанием бороться за наши права.
– Говори о деле! – грубо закричали где-то рядом с матерью.
– Не мешай! – негромко раздались два возгласа в разных местах.
Закопченные лица хмурились недоверчиво, угрюмо; десятки глаз смотрели в лицо Павла серьезно, вдумчиво.
– Социалист, а – не дурак! – заметил кто-то.
– Ух! Смело говорит! – толкнув мать в плечо, сказал высокий, кривой рабочий.
– Пора, товарищи, понять, что никто, кроме нас самих, не поможет нам! Один за всех, все за одного – вот наш закон, если мы хотим одолеть врага!
– Дело говорит, ребята! – крикнул Махотин.
И, широко взмахнув рукой, он потряс в воздухе кулаком.
– Надо вызвать директора! – продолжал Павел.
По толпе точно вихрем ударило. Она закачалась, и десятки голосов сразу крикнули:
– Директора сюда!
– Депутатов послать за ним!
Мать протолкалась вперед и смотрела на сына снизу вверх, полна гордости: Павел стоял среди старых, уважаемых рабочих, все его слушали и соглашались с ним. Ей нравилось, что он не злится, не ругается, как другие.
Точно град на железо, сыпались отрывистые восклицания, ругательства, злые слова. Павел смотрел на людей сверху и искал среди них чего-то широко открытыми глазами.
– Депутатов!
– Сизова!
– Власова!
– Рыбина! У него зубы страшные!
Вдруг в толпе раздались негромкие восклицания.
– Сам идет!..
– Директор!..
Толпа расступилась, давая дорогу высокому человеку с острой бородкой и длинным лицом.
– Позвольте! – говорил он, отстраняя рабочих с своей дороги коротким жестом руки, но не дотрагиваясь до них. Глаза у него были прищурены, и взглядом опытного владыки людей он испытующе щупал лица рабочих. Перед ним снимали шапки, кланялись ему, – он шел, не отвечая на поклоны, и сеял в толпе тишину, смущение, конфузливые улыбки и негромкие восклицания, в которых уже слышалось раскаяние детей, сознающих, что они нашалили.
Вот он прошел мимо матери, скользнув по ее лицу строгими глазами, остановился перед грудой железа. Кто-то сверху протянул ему руку – он не взял ее, свободно, сильным движением тела влез наверх, встал впереди Павла и Сизова и спросил:
– Это – что за сборище? Почему бросили работу?
Несколько секунд было тихо. Головы людей покачивались, точно колосья. Сизов, махнув в воздухе картузом, повел плечами и опустил голову.
– Я спрашиваю! – крикнул директор.
Павел встал рядом с ним и громко сказал, указывая на Сизова и Рыбина:
– Мы трое уполномочены товарищами потребовать, чтобы вы отменили свое распоряжение о вычете копейки…
– Почему? – спросил директор, не взглянув на Павла.
– Мы не считаем справедливым такой налог на нас! – громко сказал Павел.
– Вы что же, в моем намерении осушить болото видите только желание эксплуатировать рабочих, а не заботу об улучшении их быта? Да?
– Да! – ответил Павел.
– И вы тоже? – спросил директор Рыбина.
– Все одинаково! – ответил Рыбин.
– А вы, почтенный? – обратился директор к Сизову.
– Да и я тоже попрошу: уж вы оставьте копеечку-то при нас!
И, снова наклонив голову, Сизов виновато улыбнулся.
Директор медленно обвел глазами толпу, пожал плечами. Потом испытующе оглядел Павла и заметил ему:
– Вы кажетесь довольно интеллигентным человеком – неужели и вы не понимаете пользу этой меры?
Павел громко ответил:
– Если фабрика осушит болото за свой счет – это все поймут!
– Фабрика не занимается филантропией! – сухо заметил директор. – Я приказываю всем немедленно встать на работу!
И он начал спускаться вниз, осторожно ощупывая ногой, железо и не глядя ни на кого.
В толпе раздался недовольный гул.
– Что? – спросил директор, остановись.
Все замолчали, только откуда-то издали раздался одинокий голос:
– Работай сам!..
– Если через пятнадцать минут вы не начнете работать – я прикажу записать всем штраф! – сухо и внятно ответил директор.
Он снова пошел сквозь толпу, но теперь сзади него возникал глухой ропот, и чем глубже уходила его фигура, тем выше поднимались крики.
– Говори с ним!
– Вот те и права! Эх, судьбишка…
Обращались к Павлу, крича ему:
– Эй, законник, что делать теперь?
– Говорил ты, говорил, а он пришел – все стер!
– Ну-ка, Власов, как быть?
Когда крики стали настойчивее, Павел заявил:
– Я предлагаю, товарищи, бросить работу до поры, пока он не откажется от копейки…
Возбужденно запрыгали слова:
– Нашел дураков!
– Стачка?
– Из-за копейки-то?
– А что? Ну, и стачка!
– Всех за это – в шею…
– А кто работать будет?
– Найдутся!
– Иуды?