Текст книги "Хемингуэй"
Автор книги: Максим Чертанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 45 страниц)
Помимо гранок «Смерти», Хемингуэй в «Амбос Мундос» работал над рассказом о военном опыте Ника Адамса «Какими вы не будете» (A Way You’ll Never Be) – вероятно, здесь он использовал черновики «Смерти». Эссе «Естествознание мертвых»: «Более всего поражает, наряду с прогрессирующей тучностью, количество бумаг, разбросанных вокруг мертвых. <…> Жара, мухи, характерное положение тел и множество разбросанных по траве бумаг – вот приметы, которые остаются в памяти». А вот – «Какими вы не будете»: «Они лежали поодиночке и вповалку, в высокой траве луга и вдоль дороги, над ними вились мухи, карманы у них были вывернуты, и вокруг каждого тела или группы тел были раскиданы бумаги. Повсюду молитвенники, групповые фотографии, на которых пулеметный расчет стоит навытяжку и осклабясь, как футбольная команда на снимке для школьного ежегодника; теперь, скорчившиеся и раздувшиеся, они лежали в траве…» Второй текст смахивает на самоплагиат, но размышления о смерти мучили автора и он не мог от них отделаться. Редактируя «Смерть после полудня», он простудился, решил, что умирает, и тут обнаружил, что наборщик на листах корректуры делал пометки, сокращая для быстроты – получилась «Смерть Хемингуэя». Он отправил Перкинсу телеграмму, в которой предположил, что издательство желает его смерти – может и не шутил, ибо за телеграммой последовало пространное письмо на ту же тему, с обещанием «свернуть шею» наборщику.
Завершив редактуру, в первых числах июля он отправился в Пиготт, где уже месяц жили Полина и дети, захватил жену, поехал в Вайоминг, на ранчо Нордквиста. Охотничий сезон еще не открылся, ловили форелей, ездили верхом. Приезжали Мерфи – по-прежнему прекрасные отношения, никакой вражды. В конце сентября Полина отбыла в Пиготт, а в Вайоминг приехал Чарльз Томпсон, появились и другие охотники, стреляли лосей, медведей. По свидетельству Томпсона, его друг временами «казался одержимым»: выходил из себя, если чья-то добыча оказывалась крупнее его собственной, все время говорил о самоубийстве (сказал, что покончит с собой не задумываясь, если будет неизлечимо болен), слишком много пил. 16 октября он, уже зная о реакции критики на вышедшую «Смерть», уехал в Ки-Уэст, но жену не застал – она вернулась в Пиготт, потому что жившие у бабушки с дедушкой дети заболели, – зато обнаружил присланного из Парижа Бамби – у него плохо шла учеба и Хедли решила на зиму оставить его с отцом, где с ним будет заниматься приглашенный специально для этого Эван Шипмен. Но в октябре Шипмен еще не приехал. Отец с сыном отправились в Пиготт – там заболел и Бамби. Из этой болезни родился трогательный рассказ «Ожидание» (A Day’s Wait). «Я сел около кровати, открыл книгу про пиратов и начал читать, но увидел, что он не слушает меня, и остановился.
– Как по-твоему, через сколько часов я умру? – спросил он.
– Что?
– Сколько мне еще осталось жить?
– Ты не умрешь. Что за глупости!
– Нет, я умру. Я слышал, как он сказал сто два градуса.
– Никто не умирает от температуры в сто два градуса. Что ты выдумываешь?
– Нет, умирают, я знаю. Во Франции мальчики в школе говорили, когда температура сорок четыре градуса, человек умирает. А у меня сто два.
Он ждал смерти весь день; ждал ее с девяти часов утра.
– Бедный малыш, – сказал я. – Бедный мой малыш. Это все равно как мили и километры. Ты не умрешь. Это просто другой термометр. На том термометре нормальная температура тридцать семь градусов. На этом девяносто восемь.
– Ты это наверное знаешь?
– Ну конечно, – сказал я. – Это все равно как мили и километры. Помнишь? Если машина прошла семьдесят миль, сколько это километров?
– А, – сказал он.
Но пристальность его взгляда, устремленного на спинку кровати, долго не ослабевала. Напряжение, в котором он держал себя, тоже спало не сразу, зато на следующий день он совсем раскис».
В Пиготт после приезда Хемингуэя, подобно магниту притягивавшего неприятности, случился пожар, пропали многие книги и вещи, но дети выздоровели, и он мог спокойно работать. Завершил начатый ранее рассказ «Там, где чисто, светло» (A Clean Well-Lighted Place): 80-летний одинокий старик ежевечерне сидит в кафе, а два официанта обсуждают его:
«– А я вот люблю засиживаться в кафе, – сказал официант постарше. – Я из тех, кто не спешит в постель. Из тех, кому ночью нужен свет.
– Я хочу домой, спать.
– Разные мы люди, – сказал официант постарше. Он уже оделся, чтобы уходить. – Дело вовсе не в молодости и доверии, хоть и то и другое чудесно. Каждую ночь мне не хочется закрывать кафе потому, что кому-нибудь оно очень нужно.
– Ну что ты, ведь кабаки всю ночь открыты.
– Не понимаешь ты ничего. Здесь, в кафе, чисто и опрятно. Свет яркий. Свет – это большое дело, а тут вот еще и тень от дерева.
– Спокойной ночи, – сказал официант помоложе.
– Спокойной ночи, – сказал другой.
Выключая электрический свет, он продолжал разговор с самим собой. Главное, конечно, свет, но нужно, чтобы и чисто было и опрятно. Музыка ни к чему. Конечно, музыка ни к чему. У стойки бара с достоинством не постоишь, а в такое время больше пойти некуда. А чего ему бояться? Да не в страхе дело, не в боязни! Ничто – и оно ему так знакомо. Все – ничто, да и сам человек ничто. Вот в чем дело, и ничего, кроме света, не надо, да еще чистоты и порядка. Некоторые живут и никогда этого не чувствуют, а он-то знает, что все это ничто и снова ничто, ничто и снова ничто. Отче ничто, да святится ничто твое, да приидет ничто твое, да будет ничто твое, яко в ничто и в ничто. Ничто и снова ничто».
«Там, где чисто, светло» относят к лучшим рассказам Хемингуэя, и, как все его лучшие рассказы, он может быть истолкован по-разному. Один назовет его печальным, но светлым: существует человек, которому «не хочется закрывать кафе, потому что кому-нибудь оно очень нужно» и, хотя самому этому человеку некуда деваться, он помогает другому одинокому; другой увидит жестокую иронию – ведь то подобие покоя, что обретают одиночки, слоняющиеся по кафе, так жалко…
Написал еще рассказ, также относимый к шедеврам: «Отцы и дети» (Fathers and Sons): критики трактуют его как признание в сыновней любви, которого Кларенс не успел услышать: «Как и все люди, обладающие какой-либо незаурядной способностью, отец Ника был очень нервен. Сверх того, он был сентиментален, и, как большинство сентиментальных людей, жесток и беззащитен в одно и то же время. Ему редко что-нибудь удавалось, и не всегда по его вине. Он умер, попавшись в ловушку, которую сам помогал расставить, и еще при жизни все обманули его, каждый по-своему. Сентиментальных людей так часто обманывают. Пока еще Ник не мог писать об отце, но собирался когда-нибудь написать, а сейчас перепелиная охота заставила его вспомнить отца, каким тот был в детские годы Ника, до сих пор благодарного отцу за две вещи: охоту и рыбную ловлю. <…> Отец возвращался к нему осенью или ранней весной, когда в прерии появлялись бекасы, или когда он видел кукурузу в копнах, или озеро, или лошадь, запряженную в шарабан, когда он видел или слышал диких гусей, или когда сидел в засаде на уток…»
Рассказы этого периода мягче и светлее обычного, но без темы смерти не обходилось – вот диалог между взрослым Ником и его маленьким сыном:
«– Когда ты умрешь, хорошо бы жить где-нибудь поближе, чтобы можно было съездить помолиться к тебе на могилу.
– Придется об этом позаботиться.
– А можно всех нас похоронить в каком-нибудь удобном месте. Например, во Франции. Вот было бы хорошо!»
Заметим попутно, что сын спрашивает, когда его научат охотиться, и отец отвечает: «Когда тебе будет двенадцать лет, если я увижу, что ты умеешь быть осторожным» – возможно, при всей благодарности собственному отцу за привитую любовь к охоте, Хемингуэй все же чувствовал, что три года – рановато.
Накануне Нового года семейство вернулось в Ки-Уэст. Прибыл Шипмен: жена, дети, прислуга были им очарованы, называли «нежным и заботливым», на него можно было оставить семью. В конце января Хемингуэй был в Нью-Йорке по издательским делам, Перкинс свел его со своим новым протеже Томасом Вулфом, надеялся, что два «сынка» подружатся, но из этой затеи ничего не вышло. Познакомился с литератором Арнольдом Гингричем, который собирался издавать журнал «для мужчин» и предлагал сотрудничество – отказался, так как Гингрич не понравился (они подружатся позднее). Был также обед с Фицджеральдом и Уилсоном: последний сказал, что «Хемингуэй был теперь большим человеком, а Скотт был так подавлен его величием, что смутил меня своим самоуничижением». Фицджеральд был пьян, юродствовал, униженно извинялся; Хемингуэй написал Перкинсу, что его друг «ушел в это дешевое ирландское пораженчество» и сможет писать лишь в том случае, если бросит пить или овдовеет, а Фицджеральд сказал Уилсону, что ему не следовало видеться с Хемингуэем: «Мне кажется, что с Эрнестом мы достигли такой ступени, когда я одновременно высмеиваю его и раболепствую перед ним».
К тому же периоду относится серьезный конфликт с сестрой Кэрол. Она училась в Роллинс-колледже в Уинтер-Парке, Флорида; брат высылал ей ежемесячно 100 долларов. Отношения до конца 1932 года были очень теплыми. Ситуация изменилась, когда Эрнест узнал, что Кэрол живет со студентом того же колледжа Джоном Гарднером (это вызывало недовольство руководства колледжа) и намерена ехать с ним в Европу, дабы выйти замуж, а заодно прослушать курс лекций в Венском университете. Бейкер утверждает, что Гарднер в письме к Эрнесту просил руки Кэрол, а тот отказал и пригрозил кулачной расправой, и что в январе в Нью-Йорке состоялась его бурная встреча с сестрой и Гарднером; переписка между Эрнестом и Кэрол это не подтверждает. Но для ссоры не обязательно встречаться. Сохранились несколько писем, которыми брат и сестра обменялись в январе – феврале 1933-го: Эрнест называет Гарднера «жалким психопатом», «грязным совратителем малолетних» (Кэрол было уже 22 года) и сравнивает его с серийным убийцей. Его письма напоминают письма Грейс к нему: он «снимает с себя дальнейшую ответственность за поведение сестры» и грозит лишить ее денежного пособия. Он также обвинил Кэрол в том, что деньги ей нужны на аборт (она об этом и не заикалась): это – преступление, но рожать от Гарднера он ей тоже запрещает. Осыпав сестру оскорблениями, брат далее умолял ее одуматься и приехать в Ки-Уэст, он оплатит расходы, а если ей нужно в Вену, он бросит работу и поедет с ней.
Кэрол ответила, что отношения с Гарднером – ее личное дело; знакомым она писала, что ей тяжела «необъяснимая враждебность Эрнеста, который ведет себя так, словно он мой муж». В Ки-Уэст она не приехала, и брат не приехал к ней. Она жила в Вене с Гарднером, потом они вернулись в Штаты, поженились; из детей Кларенса и Грейс ее жизнь сложилась наиболее счастливо – работала учительницей, мужа любила, родила трех детей и тихо умерла в старости, окруженная внуками. С 1933 года она не видела брата и не переписывалась с ним. Почему Хемингуэй так «взбесился», никто не знает. Вряд ли человека, боровшегося с ханжами, могло так шокировать внебрачное сожительство сестры с мужчиной. Братская ревность, конечно, присутствовала – он недолюбливал мужей всех своих сестер, но не до такой же степени! В письмах к Кэрол он утверждал, что Гарднер ее «заполучил на спор» и «изнасиловал». С чего он это взял, неизвестно. Гарднер обучался профессии психоаналитика, а Хемингуэй психиатров ненавидел, именовал Гарднера «санитаром» и предсказывал, что тот умрет в сумасшедшем доме – но и этого недостаточно, чтобы вызвать столь жгучую ненависть, поэтому высказывается предположение, что Гарднер пытался заочно «анализировать» брата невесты, а та передала его слова Эрнесту. Но это домыслы. Хемингуэю не нужны были причины, чтобы ссориться с родственниками – постепенно он порвет отношения со всеми.
Ссоры не мешали работе: в первой половине 1933 года новые рассказы регулярно появлялись в периодике. В мартовском номере «Скрибнерс мэгэзин» – «Там, где чисто, светло», в апрельском – «Посвящается Швейцарии» (Homage to Switzerland) – текст из трех миниатюр, действие которых происходит в «чистых и светлых» привокзальных кафе, где одинокие мужчины пытаются унять тоску. В апреле журнал «Хауз оф букс» опубликовал рассказ «Счастливых праздников, джентльмены!» (God Rest You Merry, Gentlemen!), гротескную историю о том, как юноша просит хирурга его оскопить, дабы «вернуть чистоту»: здесь использованы впечатления от репортерской работы в Канзасе, а также рассказы врача Логана Гленденинга, с которым Хемингуэй познакомился в больнице во время рождения Грегори. В мае «Скрибнерс мэгэзин» напечатал «Дайте рецепт, доктор», но отклонил рассказ «Свет мира» (The Light of the World), который новый редактор счел чересчур грубым.
Об этот рассказ сломано немало критических копий: автор опять ничего не разъяснил. Два подростка, в одном из которых можно угадать Ника Адамса, сидят в станционном зале ожидания, где также присутствуют молчаливые индейцы, молчаливые шведы, говорливые лесорубы, жеманный повар-гомосексуалист и проститутки. «Одна из шлюх громко захохотала. Я никогда не видел такой толстой шлюхи и вообще такой толстой женщины. На ней было шелковое платье из такого шелка, что кажется то одного цвета, то другого. Рядом с ней сидели еще две, тоже очень толстые, но эта, наверно, весила пудов десять. Трудно было поверить собственным глазам, глядя на нее. Все три были в платьях из такого шелка. Они все сидели рядом на скамье. Они казались огромными. Остальные две были самые обыкновенные шлюхи, с крашенными пергидролем волосами». Одна из женщин, «пергидрольная» блондинка, рассказывает, как у нее была романтическая любовь с боксером, а другая уличает ее во лжи:
«– Брось, – сказала Алиса своим мягким, певучим голосом. – Нет у тебя никаких воспоминаний, разве только о том, как тебе перевязали трубы и как ты первый раз ходила на шестьсот шесть. Все остальное ты вычитала в газетах. А я здоровая, и ты это знаешь, и хоть я и толстая, а мужчины меня любят, и ты это знаешь, и я никогда не вру, и ты это знаешь.
– Тебя не касаются мои воспоминания, – сказала пергидрольная. – Мои чудные, живые воспоминания.
Алиса посмотрела на нее, потом на нас, и выражение обиды сошло с ее лица. Она улыбнулась, и мне показалось, что я никогда не встречал женщины красивее. У нее было очень красивое лицо и приятная гладкая кожа, и певучий голос, и она была очень славная и приветливая. Но, господи, до чего же она была толста».
Вот и всё – подростки уходят, на прощание дав отпор развратному повару. О чем это? В чем здесь «свет мира»? Кашкин написал, что свет – в толстой Алисе, «которая и в своем падении сохраняет веру в лучшее, что озаряет человека». Черкасский возражает: «Несчастный человек придумывает себе красивую сказку. Но обычно даже те, что не верят, не показывают этого. Из сострадания. Но Аниса не может отдать боксера коллеге. И об этой женщине Кашкин говорит, что она „…и в падении своем сохраняет веру в лучшее…“. Слепота удивительная! Во-первых, падения, как такового, нет, ибо сама Алиса не чувствует его. Это очень приятный, даже преуспевающий на своем поприще человек. Недаром же ее все любят и неспроста она все время трясется от смеха. Во-вторых, не она „сохраняет веру в лучшее“, а та, пергидрольная. Она, Алиса – растаптывает. Чужое. Со смаком. С сознанием своего превосходства. <…> И наконец, „свет мира“ не в Алисе, а в том, что какой-то боксер стал для этих женщин лучшим, что они видят на этом свете. Такова мысль автора».
Хемингуэевед Чарльз Оливер считает, что «свет мира» в обеих женщинах: «Даже шлюхи могут обретать человеческое достоинство, вспоминая важные моменты из их жизни». А Карлос Бейкер написал, что «свет мира» есть и в любви, как считает блондинка, но еще больше его в здравом смысле, который проявила Алиса. А может, смысл в том, что «свет» у каждого свой и он может быть даже у такого человека, как повар, ведь зачем-то этот персонаж написан? Или, напротив, что только у повара нет света, а подросток, проявив симпатию к Алисе и антипатию к повару, выбрал «свет»? Или автор хотел сказать, что каков мир (жалкий и грязный), таков и его «свет»? Или «свет» – жизнь, что открывается подросткам, уходящим от этой жалкой компании? Каждый понимает как хочет. Однако, поскольку сам Хемингуэй говорил, что этим рассказом «заткнет за пояс Мопассана», а описание внешности Алисы совпадает почти дословное описанием мопассановской Пышки, похоже, он имел в виду именно то, что сказал Кашкин: блондинка – жеманность и фальшь (и волосы-то крашеные), толстуха – правда жизни. Но тогда можно предложить еще одно объяснение: две женщины – половинки души автора: та, что лгала и придумывала сказки, и та, что смотрела на мир трезво и так же старалась его описать; «свет мира» – это правда и трезвость в литературе. Вот только «заткнуть за пояс» не удалось. Пышку жалеешь и любишь, жирную Алису – не получается…
В апреле 1933 года Хемингуэй с Гасом Пфейфером и Карлом, братом Полины, плавал на яхте Джо Рассела на Кубу – рыбачил, делал наброски о море, потом в Гавану приехали Бамби и Патрик. На Кубе было беспокойно: правление диктатора Мачадо было жестоким, в ответ революционная группа «АВС» совершала теракты. Хемингуэй познакомился с американским фотографом Уокером Эвансом, который делал книгу о кубинских событиях. У Эванса кончились средства, он собрался уезжать, но Хемингуэй дал денег еще на две недели в Гаване. «Пили каждый вечер, – вспоминал Эванс. – Он был свободен и нуждался в собутыльнике». Но они не только пили, а обсуждали политику, Эванс, настроенный против Мачадо, все же считал действия «АВС» неоправданными – убивали не только гвардейцев диктатора, а «любого, кто казался подозрительным или много болтал».
В Гаване Хемингуэй встречался с Джейн Мейсон, что между ними происходило – никто не знает. 27 мая Джейн, посадившая в гоночную машину Бамби и Патрика, не справилась с управлением, произошла авария, никто не пострадал, но несколько дней спустя Джейн по неизвестной причине выбросилась из окна второго этажа, сломала спину. Хемингуэй, по словам Дос Пассоса, утверждал, что она сделала это из-за любви к нему и чувства вины. Джейн поместили в нью-йоркскую клинику, где она прошла курс психоанализа у Лоуренса Кьюби, фрейдиста, который избавить ее от депрессии не сумел, зато написал эссе о Хемингуэе: тот посредством охоты, бокса и прочих мальчишеских занятий компенсировал недостаток сексуальной жизни, его персонажи боятся женщин, и он слишком часто описывает нежную дружбу между мужчинами. Эссе не было опубликовано при жизни Хемингуэя благодаря вмешательству Арчи Маклиша. На дружеские отношения Джейн с Хемингуэем все это до поры до времени не влияло.
Новый сборник был готов к июню. Туда вошли уже изданные рассказы: «Там, где чисто, светло», «Вино Вайоминга», «Счастливых праздников, джентльмены!», «Посвящается Швейцарии», «Какими вы не будете», «Перемены», «После шторма» (After the Storm), история, основанная на рассказах Бра Сандерса и напечатанная в «Космополитен» в мае 1932-го, «Игрок, монашка и радио», опубликованный в «Скрибнерс мэгэзин» в мае 1932-го, и эссе «Естествознание мертвых», а также публиковавшиеся впервые: «Отцы и дети», «Ожидание», «Свет мира» (Перкинс скрепя сердце согласился взять этот «непристойный» рассказ, но настоял, чтоб он не был в книге первым), сатирическая зарисовка «Пишет читательница» (One Reader Writes), героиня которой выясняет, можно ли ей житье мужем, больным сифилисом, и очередная история на гомосексуальную тему «Мать красавчика» (The Mother of a Queen) – о женоподобном матадоре, что занимает деньги под фальшивыми предлогами и не отдает (матадоры традиционной ориентации, по-видимому, всегда отдают взятое в долг – так их и различают).
Сборник, озаглавленный «Победитель не получает ничего» (Winner Takes Nothing), Скрибнер выпустил 27 октября 1933 года тиражом в 20 300 экземпляров. Раскупался он неплохо, хотя медленнее, чем ожидалось, хвалили «Вино Вайоминга» и «После шторма», отмечали «Ожидание», но в целом отзывы критиков были неблагоприятные. Хорэс Грегори, Джон Чемберлен, Генри Кэмби писали, что Хемингуэй повторяется и надоел; Томас Стенли Мэттьюз – что он «почивает на лаврах» и «боится попробовать новое», Изидор Шнайдер – что хемингуэевская простота «лишь способ уклониться от выражения чувств». Лоуренс Лейтон сказал, что ленивый и малокультурный автор «не хочет знать истории» и описывает только «примитивных существ», и противопоставил его творчеству Пруста, Джойса и Радиге; Менкен заявил, что Хемингуэй «не умеет писать». Даже Клифтон Фадимен, ранее превозносивший Хемингуэя, теперь заявил, что, хотя новые рассказы «честны и бескомпромиссны как обычно» и автор «довел до совершенства рассказы о спорте и смерти», ему стоит научиться писать о чем-нибудь другом. Хемингуэй ответил Фадимену гневно: он прожил насыщенную жизнь и написал достаточно прекрасных книг, чтобы «не обращать внимания на тех, кто думает, будто старый Папа исписался», а критиков он будет «бить», как положено мужчине. Критики, однако, не испугались и продолжали «Победителя» ругать – на наш взгляд, несправедливо, ибо сборники не могут состоять из одних шедевров. Наличие как минимум двух текстов высочайшего уровня – «Отцы и дети» и «Там, где чисто, светло» – с лихвой искупает недостатки остальных.
Отношения с критиками, как и с родственниками, становились все хуже: еще до выхода «Победителя», в начале июня, произошла стычка со старым знакомым Максом Истменом, опубликовавшим в «Нью рипаблик» разгромную рецензию на «Смерть после полудня» – «Бык после полудня». Истмен размышлял о том, почему писатель-реалист «впадает в романтику», и приходил к выводу, что автор не уверен в своей мужественности и вынужден ее доказывать, для чего выработал «стиль, если можно так выразиться, фальшивых волос на груди». Истмен предлагал Хемингуэю избавиться от «фальшивых волос», бросить «нарочитый стоицизм» и писать о социальных проблемах. (Истмен критиковал не одного Хемингуэя: он многих писателей обвинял в том, что они «создают культ антиинтеллигентности»). Хемингуэй почему-то решил, что Истмен назвал его импотентом, отправил гневное письмо в редакцию «Нью рипаблик» и сообщил Перкинсу, что Истмен – «грязная свинья», из которой он, Хемингуэй, «выбьет дерьмо». Истмен написал Хемингуэю, что не имел в виду его частную жизнь, а только литературный стиль; Хемингуэй написал Перкинсу, что Истмен извинился, потому что струсил, и «рано или поздно свое получит».
История имела комическое продолжение в августе 1937-го, когда Хемингуэй в кабинете Перкинса наткнулся на Истмена. Далее, по версии писателя (все это детальнейшим образом описано на страницах «Нью-Йорк таймс»!), он в шутку предложил Истмену расстегнуть рубаху и продемонстрировать растительность (оказалось, что у Истмена волос на груди нет, тогда как у него, Хемингуэя, их полным-полно). Когда Хемингуэй увидел на столе книгу Истмена, он вспылил и швырнул этой книгой в автора, тот упал на стул, после чего Хемингуэй его избил бы, но враг «цеплялся за него, как баба», и Хемингуэй его пожалел. Репортер, интервьюировавший Хемингуэя, заметил у него под глазом синяк и спросил, не Истмен ли это сделал, в ответ Хемингуэй (если верить репортеру) стал демонстрировать шрамы на своем теле и сказал, что если Истмен серьезно относится к своим писаниям, то должен остаться с ним наедине в запертой комнате, после чего получит тысячу долларов «на больницу». По версии Истмена, также опубликованной в «Таймс», Хемингуэй, едва войдя, накинулся на него, но Истмен «швырнул его на пол и уложил на обе лопатки», после чего Хемингуэй извинился; Истмен его избил бы, но вспомнил, что мама не велела ему драться, и пожалел; что же касается предложения запереться в комнате, оно ему не импонирует, так как «чокнутый» Хемингуэй способен принести с собой нож. Так что было на самом деле? Это нетрудно установить, ведь Перкинс был очевидцем – но Перкинс отказался давать комментарии. Он, в отличие от участников схватки, был человек взрослый.
Читатель, относящийся к Хемингуэю без обожания и без неприязни, задастся вопросом: почему именно его постоянно обвиняли в том, что его мужественность – фальшивая? Полно писателей, что воевали, охотились, любили спорт, имели успех у женщин, дрались, погибали на дуэлях – почему их не попрекают? Первая причина, житейская, вероятно, в том, что Хемингуэй в общении свою мужественность навязчиво подчеркивал и противопоставлял себя другим литераторам, «немужественным». Есть и другая. Существуют два, если можно так выразиться, сорта мужества. Первый – это когда человек добровольно идет в газовую камеру, чтобы его маленьким ученикам было не так страшно умирать, выносит инвалида из горящего дома, остается у пулемета, чтобы прикрыть отход товарищей, спасает девушку от бандитов. Второй – когда он рискует жизнью для самоутверждения, впечатлений или адреналина, смело смотрит на раздавленную собаку, наблюдает с трибуны за поединком человека и быка, бьет кого-нибудь по лицу, зная, что дуэлей больше нет и его жизнь вне опасности, обещает «выбить дерьмо» из всякого, кто на него не так посмотрел. Не сомневаемся, что Хемингуэй, если б ему представился случай, проявил бы мужество первого сорта. Однако случаев не было, и он довольствовался вторым.
Но нельзя же требовать, чтобы все совершали подвиги, и разве не лучше проявлять второсортное мужество, чем никакого? Да, нельзя, да, может быть, лучше, но некрасиво хвалиться вторым сортом, когда есть люди, что проявляют первый и не хвалятся. (Есть еще одна разновидность мужества – упомянутое мужество художника, заключающееся в том, чтобы писать о чем и как считаешь нужным. И если бы Хемингуэй этим мужеством ограничился, не рассказывая всюду, как он из кого «выбьет дерьмо», к нему бы, наверно, никто и не придирался.)
Другой конфликт, заочный, случился летом – осенью 1933 года с Гертрудой Стайн, опубликовавшей «Автобиографию Элис Б. Токлас»: Хемингуэй завистлив, злобен, корыстен, не выносит соперников, сноб, карьерист. Все это он, может, и снес бы, но эта женщина знала его самые больные места: «Боксировать паренек не умел, но надо же такому случиться по нечаянности отправил Хемингуэя в нокаут. Должно быть такое время от времени и впрямь бывает. Во всяком случае в то время Хемингуэй хоть он и спортсмен очень быстро выматывался. Он так бедняга уставал пока дойдет от собственного дома до нашего. Но с другой стороны его конечно сильно вымотала война. Даже и сейчас он, а Элен говорит что вообще все мужчины такие, очень хрупкий. Недавно один его друг сам довольно крепкий сказал Гертруде Стайн, Эрнест такой хрупкий, за что он ни возьмется за какой угодно вид спорта непременно что-нибудь сломает, руку, ногу а то и голову».
Хемингуэй в интервью Арнольду Гингричу высказался о Стайн умеренно, признав, что научился у нее и Паунда «некоторым элементам технического мастерства», но спустя год в книге «Зеленые холмы Африки» охарактеризовал ее творчество как «книжонки мерзкой бабы, которой ты помог напечататься, а она в благодарность тебя же сопляком обзывает». «Досадно, что она весь свой талант разменяла на злобу, пустую болтовню и саморекламу. <…> И знаешь, что забавно, – ей никогда не удавались диалоги. Получалось просто ужасно. Она научилась у меня и использовала это в своей книжке. Раньше она так не писала. С тех пор она уже не могла мне простить, что научилась этому у меня, и боялась, как бы читатели не сообразили, что к чему, вот и напустилась на меня». (Это был смягченный вариант – сперва он просто назвал Гертруду сукой («суки» и «педики» были все, кто его ругал) – но Перкинс уговорил фрагмент переделать.) В 1958-м Хемингуэй сформулирует эту мысль интеллигентнее: Гертруда «написала довольно длинно и довольно неточно о своем влиянии на мою работу. Ей это было необходимо сделать после того, как она научилась писать диалог по книге, названной „И восходит солнце“. Я к ней очень хорошо относился и считал, что это прекрасно, раз она научилась писать диалог».
Когда обнаружилось, что Гингрич увлекается рыбной ловлей, они подружились, и Хемингуэй дал согласие публиковаться в его журнале «Эсквайр»: гонорар 250 долларов за небольшой текст на свободную тему. Впервые за 10 лет он вернулся к журналистике. Первый очерк (о ловле марлина) появился в журнале 1 августа 1933 года, а всего Хемингуэй в 1930-х написал для «Эсквайра» 26 текстов: почти все они, за редким исключением, посвящены охоте и спорту. По мнению Уилсона, «Эсквайр» Хемингуэя погубил – «высокомерный, воинственный и хвастливый тон», в каком написаны очерки, был «наихудшей личиной из всех, какие он надевал на себя».
На самом деле ничего высокомерного в эсквайровских очерках Хемингуэя нет. Он говорил, что не придавал значения этой работе, выполняемой ради денег, но старался писать «правдиво, интересно и без претензий». Так и получалось: интересно, правдиво и даже поэтично. О ловле рыбы с катера: «Рыба – существо удивительное и дикое – обладает невероятной скоростью и силой, а когда она плывет в воде или взвивается в четких прыжках, это – красота, которая не поддается никаким описаниям и чего бы ты не увидел, если бы не охотился в море. Вдруг ты оказываешься привязанным к рыбе, ощущаешь ее скорость, ее мощь и свирепую силу, как будто ты едешь на лошади, встающей на дыбы. Полчаса, час, пять часов ты прикреплен к рыбе так же, как и она к тебе, и ты усмиряешь, выезжаешь ее, точно дикую лошадь, и в конце концов подводишь к лодке». Он также описал случай, послуживший позднее сюжетом «Старика и моря»: «Старик не расставался с рыбой день и ночь и еще день и еще ночь, и все это время рыба плыла на большой глубине и тащила за собой лодку. Когда она всплыла, старик подтянул к ней лодку и ударил ее гарпуном. Привязанную к лодке, ее атаковали акулы, и старик боролся с ними совсем один в Гольфстриме на маленькой лодке. Он бил их багром, колол гарпуном, отбивал веслом, пока не выдохся, и тогда акулы съели все, что могли. Он рыдал, когда рыбаки подобрали его, полуобезумевшего от своей потери, а акулы все еще продолжали кружить вокруг лодки».
Иногда он писал в «Эсквайр» о литературе и политике, например, предсказывал Вторую мировую в статье «Заметки о будущей войне»: «Было убито более семи миллионов, и убить значительно больше, чем семь миллионов, сегодня истерично мечтает бывший ефрейтор германской армии и бывший морфинист, сжигаемый личным и военным честолюбием в дурмане мрачного, кровавого, мистического патриотизма. Гитлеру не терпится развязать в Европе войну. Он бывший ефрейтор, и в этой войне он будет не воевать, а только произносить речи». Это нормальная качественная журналистика.