Текст книги "Хемингуэй"
Автор книги: Максим Чертанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 45 страниц)
Хемингуэй и еда – особая тема: больше, чем у него, едят только у Ремарка, вкуснее – лишь у Гоголя и Чехова. «Ник съел большой блин, потом маленький, намазав их яблочным желе. Третий блин он намазал яблочным желе и сложил пополам, завернул в пергамент и положил в боковой карман. Он спрятал банку с желе обратно в мешок и отрезал четыре ломтика хлеба для сандвичей». Человек устроил пикник, ему хорошо, пусть кушает. Но вот человек, которому только что в очередной раз изменила женщина, безнадежно любимая: «Мы ели жареного поросенка и пили „риоха альта“. Брет ела мало. Она всегда мало ела. Я съел очень сытный обед и выпил три бутылки „риоха альта“». А у этого человека жена трудно рожает, скоро умрет: «Я сел и спросил у кельнера, какое сегодня plat du jour [18]18
Блюдо дня (фр.).
[Закрыть].
– Тушеная телятина, но она уже кончилась.
– Что можно получить на ужин?
– Яичницу с ветчиной, омлет с сыром или choucroute [19]19
Тушеная кислая капуста по-эльзасски.
[Закрыть].
– Я ел choucroute сегодня утром, – сказал я.
– Верно, – сказал он. – Верно. Сегодня утром вы ели choucroute.
Это был человек средних лет, с лысиной, на которую тщательно начесаны были волосы. У него было доброе лицо.
– Что вы желаете? Яичницу с ветчиной или омлет с сыром?
– Яичницу с ветчиной, – сказал я, – и пиво.
– Demi-blonde [20]20
Полусветлое (фр.).
[Закрыть]?
– Да, – сказал я.
– Видите, я помню, – сказал он. – Утром вы тоже заказывали demi-blonde.
Я съел яичницу с ветчиной и выпил пиво. Яичницу с ветчиной подали в круглом судочке – внизу была ветчина, а сверху яичница».
Читателя это может раздражать. Многие люди в нервном состоянии едят, ничего тут нет постыдного – но мог бы, кажется, не перебирать меню, ел choucroute утром, поел бы и вечером, ничего б не случилось. Сравните со «Старосветскими помещиками», где старик, никаких интересов, кроме еды, сроду не имевший, обедает спустя годы после смерти жены: «„Вот это то кушанье“, сказал Афанасий Иванович, когда подали нам мнишки со сметаною, „это то кушанье“, продолжал он, и я заметил, что голос его начал дрожать и слеза готовилась выглянуть из его свинцовых глаз, но он собирал все усилия, желая удержать ее. „Это то кушанье, которое по… по… покой… по-койни…“ и вдруг брызнул слезами. Рука его упала на тарелку, тарелка опрокинулась, полетела и разбилась, соус залил его всего; он сидел бесчувственно, бесчувственно держал ложку, и слезы, как ручей, как немолчно точущий фонтан, лились, лились ливмя на застилавшую его салфетку». Все-таки американцы – народ толстокожий… или один Хемингуэй такой?
Некоторые изыскатели считают, что у Хемингуэя была булимия, болезнь, когда человек испытывает постоянный голод, или что его повышенный аппетит был проявлением депрессии, но это не доказано. Аппетит, во всяком случае, был волчий, при этом поесть он любил разнообразно и со вкусом. Луковицы и корки хлеба, которыми он питался в Париже – чистейший вымысел. «В Париже в то время можно было неплохо жить на гроши, а периодически не обедая и совсем не покупая новой одежды, можно было иной раз и побаловать себя». «Не обедая» значило – не каждый день обедая в хорошем ресторане. Распространена легенда, будто молодой Хемингуэй в Париже подрабатывал, выступая в качестве спарринг-партнера для профессиональных боксеров, – этого не было, да не было и надобности: траст Хедли никуда не делся и далеко не все ее деньги проигрывались на ипподроме: у Эрнеста было достаточно практической сметки и ответственности, чтобы не ущемлять семью. Он просто помнил голод как ощущение. Час не поел – проголодался. Но поэт умеет превратить ощущение в состояние. «Праздник» – не автобиография, а беллетристика. Да, автор обедал. Но герой – голодал, и этого никто не оспорит. (То же, кстати, относится к чемодану с рукописями: у автора, может, его и не было, но у героя-то определенно был…)
«Ник съел большой блин» – это из рассказа, который Хемингуэй начал писать после «Индейского поселка», – «На Биг-Ривер» (Big Two-Hearted River). Это великая ода мичиганской природе и рыбалке: «День был жаркий. Над рекой вверх по течению пролетел зимородок. Давно уже Нику не случалось смотреть в речку и видеть форелей. Эти были очень хороши. Когда тень зимородка скользнула по воде, вслед за ней метнулась большая форель, ее тень вычертила угол; потом тень исчезла, когда рыба выплеснулась из воды и сверкнула на солнце; а когда она опять погрузилась, ее тень, казалось, повлекло течением вниз, до прежнего места под мостом, где форель вдруг напряглась». Критики увидят в ней подтверждение «теории раны»: герой не просто так ловит форель и обедает на свежем воздухе, а лечится от душевных травм, причем не своих, Ника Адамса, а Эрнеста Хемингуэя. Автору эта трактовка не понравится. Ник – да, лечится: «Он чувствовал, что все осталось позади, не нужно думать, не нужно писать, ничего не нужно. Все осталось позади» – но не Эрнест, который хотел «стать великим писателем» и «написать о земле так, как если бы ее рисовал Сезанн»: писать о себе нельзя, только выдуманные персонажи получаются хорошо. Джойс, Макэлмон писали о себе и неудачно, критики обманулись, раны и травмы автора тут ни при чем. Но ведь писать о себе не хотел не Хемингуэй, а Ник Адамс, персонаж вымышленный…
В первоначальном варианте рассказ завершался размышлениями Ника: «Нелегко стать великим писателем, если вы влюблены в окружающий мир, и в жизнь, и в разных людей. И любите столько различных мест в этом мире. Вы здоровы, и вам хорошо, и вы любите повеселиться, в самом деле, какого черта! <…> Но проходило какое-то время – и он чувствовал снова: чуть раньше, чуть позже он напишет хороший рассказ. И это давало б ольшую радость, чем все остальное. Вот почему он писал. Он не так представлял себе это раньше. Вовсе не чувство долга. Просто огромное наслаждение. Это пронзало сильнее, чем все остальное. И вдобавок, писать хорошо было дьявольски трудно. Ведь всегда есть так много штучек. Писать со штучками было совсем легко. Все писали со штучками. Джойс выдумал сотни совсем новых штучек. Но от того, что они были новыми, они не делались лучше. Все равно в свое время они становились захватанными. А он хотел сделать словом то, что Сезанн делал кистью. <…> Ник хотел написать пейзаж, чтобы он был весь тут, как на полотнах Сезанна. <…> Сейчас он знал точно, как написал бы Сезанн этот кусок реки. Живого его бы сюда, Господи, с кистью в руке».
Хемингуэй называл Поля Сезанна своим учителем, но не пытался разъяснять, чему и как у него учился – это умеют делать только искусствоведы. Очень упрощенно: Сезанн использовал простые, скупые формы, чистые и скупые краски; его черты – правдивость, детализация, простота и ясность, но все это лишь кажущееся, Сезанн не был реалистом, как не был и Хемингуэй. «Живопись Сезанна учила меня тому, что одних настоящих простых фраз мало, чтобы придать рассказу ту объемность и глубину, какой я пытался достичь». За вещами тот и другой пытались передать «душу вещей», настроение – и тем были близки импрессионизму, только более сухому и мужественному.
У Сезанна в пейзажах, как он сам говорил, «планы как будто налезают один на другой, а отвесные линии словно падают» – динамизм, движение, гармония зыбка, перспективы чуть-чуть искажены, и это создает ощущение тревоги. Наиболее понятный пример – «Дом повешенного в Овере»: уютная, залитая солнечным светом окраина маленького городка, но стоит приглядеться и замечаешь: дома как-то странно сдвинуты, искривлены стены, крыши, заборы, дорога, дом неловко прилеплен к откосу, его крыша вывернута вопреки законам перспективы, и ощущаются тоска и страх. Это тот же принцип айсберга: ведь на картине нет ни веревки, ни трупа… А. Эфрос о Хемингуэе: «В его простую и как будто бы сверххолодную фразу входит тайна, это тревожное предчувствие того, чего, может быть, и не будет, но что, скорее всего, все-таки произойдет. <…> Или в разгар напряженного размышления, внезапно, Хемингуэй включает в рассказ, что герой вдруг видит цаплю, и что цапля потом улетела, и какой был песок, и т. д. и т. п. <…> Такая странная, завораживающая зрительная и слуховая скрупулезность, которая сама по себе уже почему-то тревожит… Ведь неспроста все это, а отчего-то или в преддверии чего-то».
* * *
Хемингуэй наконец-то «расписался», работа шла, дела «Трансатлантик» теперь мешали ему – а ими как назло пришлось заниматься больше обычного: Форд отправился в Америку искать спонсоров, а его оставил заместителем. «Я дал ему строгие инструкции, кого не печатать, а главное – кого не сокращать, – вспоминал Форд. – Последний смертельный враг, которого он мне нажил, умер вчера. Хемингуэй сократил его статью и все вообще статьи моих самых лелеемых и самых страшных для меня авторов. Зато он напечатал всех своих диких друзей». «Дикие друзья», чьи работы вошли в августовский номер, – это Дос Пассос, Гай Хикок, начинающий еврейский писатель Натан Аш (Хемингуэя считают антисемитом, но на Аша, во всяком случае, это не распространялось). 25 июня, подготовив к печати «диких друзей», он уехал на памплонскую фиесту с женой, оставив Бамби на попечение мадам Рорбах. Опять собралась компания: чета Бердов, Макэлмон, как обычно плативший за всех, Дос Пассос, Дональд Стюарт, Дорман-Смит, литератор Джордж О’Нил; они жалели лошадей, но смотрели, знакомились с матадорами, увлекся и Дорман-Смит, который сперва испытывал к корриде отвращение. В Испании был снят прекрасный фильм о том, как на корриду ходила Елена Образцова, которой это было нужно для понимания роли Кармен – смешанные чувства испытывала великая певица: и прекрасно, и гадко, все вперемешку.
После фиесты, 13 июля, отправились рыбачить в Бургете, городок в Пиренеях, 27-го вернулись в Париж, где произошла ссора с Фордом из-за «диких друзей». Дела «Трансатлантик» не улучшились, спонсоров Форд не нашел, пытался выпускать акции (ничем не обеспеченные), задерживал гонорары. Одной из пострадавших оказалась Гертруда Стайн, и Хемингуэй был этим обеспокоен: «Журнал выжил единственно благодаря Вашему роману. И если они перестанут его печатать, я устрою такой скандал, такой шантаж, что от них просто ничего не останется. Так что держитесь твердо». История длилась всю осень, Хемингуэй защищал Гертруду и все больше ненавидел Форда: «Кстати, говоря о честности, получали ли Вы от Форда письмо с пометкой „конфиденциально“, которое, следовательно, не могли показать мне, где он уверяет, что я вначале преподнес ему „Становление“ как рассказ? Это не единственная ложь в его письме, которого, как он надеялся, я никогда не увижу; вся суть в том, чтобы заставить Вас снизить цену». Книгу Стайн успели напечатать полностью, но денег она так и не получила.
Конфликты между Хемингуэем и Фордом продолжались: в октябрьском номере Эрнест пренебрежительно отозвался о поэзии Элиота, Форд вознегодовал: «Мы пригласили этого писателя сотрудничать в журнале, мы не устанавливали рамок для его кровожадности…» «Трансатлантик» едва барахтался, Гарольд Кребс, один из спонсоров, предложил вообще не платить авторам, Эрнест предсказал, что журнал «полетит к чертовой матери еще до первого января». Примерно так и вышло. «Трансатлантик», однако, перед смертью успел опубликовать его новый рассказ, «Доктор и его жена» (The Doctor and the Doctor’s Wife) в декабрьском выпуске. Другой рассказ, «Кросс по снегу» (Cross-Country Snow), взял немецкий журнал «Квершнитт»: первый, о котором мы уже говорили, обычно относят к шедеврам, второй – к «так, зарисовкам».
Еще один рассказ, «Мистер и миссис Эллиот» (Mr. and Mrs. Elliot), был осенью напечатан в «Литтл ревью»: эта история первоначально называлась «Мистер и миссис Смит» и у нее есть прототипы – состоятельный американец Чард Пауэрс Смит с женой. «Он был поэтом и имел около десяти тысяч долларов годового дохода. Он писал очень длинные стихотворения и очень быстро. Ему было двадцать пять лет, и он ни разу не спал с женщиной до того, как женился на миссис Эллиот. Он хотел остаться чистым, чтобы принести своей жене ту же душевную и телесную чистоту, какую ожидал найти в ней. Про себя он называл это – вести нравственную жизнь. Он несколько раз был влюблен до того, как поцеловал миссис Эллиот, и рано или поздно сообщал каждой девушке, что до сих пор хранит целомудрие. После этого почти все они переставали им интересоваться». После этого, то есть после прочтения рассказа (в декабре 1926 года), реальный Смит прислал автору письмо, где называл его «презренным червяком». Эрнест ответил, что готов сразиться с обидчиком на кулаках. Это была его обычная реакция на любую критику, умную или дурацкую.
Но для некоторых критиков делались исключения. В октябрьском номере «Циферблата» появилась рецензия Эдмунда Уилсона: тот поругал стихи и «У нас в Мичигане» (за «грубость»), зато расхвалил миниатюры, отмечал влияние Андерсона и Стайн (они плюс Хемингуэй – «отдельная литературная школа», для которой характерны «наивность языка и речи персонажей, позволяющая выражать глубокие эмоции и сложные состояния души»), но признал и оригинальность: «в сухих, сжатых миниатюрах» Хемингуэй «изобрел свою собственную форму». О книге «в наше время» Уилсон написал: «За ее холодной объективной манерой воссоздается бедственная картина жестокостей того мира, в котором мы живем: вы видите не только политические казни, но и казни преступников, бой быков, убийства, совершаемые полицией, жестокости и ужасы войны. Мистер Хемингуэй невозмутим, рассказывая нам о всех этих вещах, он не пропагандирует даже гуманность. Его зарисовки боя быков обладают сухой остротой и изяществом литографий боя быков Гойи. И подобно Гойе, он заинтересован прежде всего в том, чтобы создать прекрасную картину. Будучи слишком гордым художником, чтобы упрощать ради традиционных требований, он показывает вам, что такое жизнь. И я склонен думать, что его маленькая книжка имеет больше художественных достоинств, чем что бы то ни было написанное в американской литературе со времени войны. Это, по-видимому, не только самая яркая, но и самая глубокая книга».
Эрнест благодарил и рассказывал о новой работе: «Я работаю, как дьявол, большую часть времени, и мне кажется, что пишу лучше. Заканчиваю книгу из 14 рассказов, а между рассказами главки из „в наше время“ – так задумано, – чтобы дать общую картину, перемежая ее изучением в деталях. Это подобно тому, как вы смотрите невооруженным глазом на что-то, скажем, проезжая мимо берега, а потом рассматриваете его в 15-кратный бинокль. Или, быть может, скорее так – смотреть на берег издали, а потом поехать и пожить там, а потом уехать и посмотреть опять издали». Свои рассказы он оценивал скромно: «Мне удалось четко описать и людей, и место действия», – но для него это была высшая самопохвала.
Название новой книге он выбрал такое же, как у старой, «В наше время», но с заглавной буквы, как посоветовал Уилсон. Из четырнадцати рассказов девять было уже опубликовано – «У нас в Мичигане», «Мой старик», «Не в сезон», «Индейский поселок», «Мистер и миссис Эллиот», «Кросс по снегу», «Доктор и его жена», а также две миниатюры, вошедшие в предыдущий сборник под номерами, а теперь получившие имена: «Самый короткий рассказ» (A Very Short Story) – о романе раненого с медсестрой и «Революционер» (The Revolutionist) – о молодом и наивном венгерском коммунисте: «Я заговорил с ним о картинах Мантеньи в Милане. Нет, застенчиво сказал он, Мантенья ему не нравится. Я написал на клочке бумаги, где его покормят в Милане, и дал адреса товарищей. Он горячо благодарил меня, но чувствовалось, что мысли его уже далеко – на перевале. Ему хотелось совершить переход, пока погода не испортилась. Он любил горы осенью. В Сионе швейцарцы посадили его в тюрьму, и это было последнее, что я о нем слышал».
Эта «холодная объективная манера» может раздражать: нет бы залиться слезами, как Гоголь, или возопить на весь мир, как Горький… Если читать ранние рассказы и миниатюры Хемингуэя по отдельности, они действительно воспринимаются как холодные зарисовки. Но свои сборники он выстраивал как архитектор, каждому фрагменту находя место, где он должен был произвести наиболее сильное впечатление. За рассказом о ссоре Ника Адамса с девушкой – «Самое главное было то, что Марджори ушла, и он, вероятно, никогда больше не увидит ее. Он говорил с ней о том, как они поедут в Италию, как им там будет хорошо вдвоем. О местах, в которых они побывают. Все это ушло теперь. И он сам что-то потерял» – следует страшный фрагмент «Шестерых министров расстреляли в половине седьмого утра у стены госпиталя», за смертью молодого венгра – другая смерть: «Первому матадору бык проткнул правую руку, и толпа гиканьем прогнала его с арены…» Люди убивают любовь, друг друга, себя: обрывки историй копятся, оттеняют и подчеркивают друг друга, складываясь в картину жестокого мира.
Другие рассказы – возможно, правильнее было бы назвать их главами будущей книги, – к осени 1924-го существовали только в рукописи или еще дописывались: «Что-то кончилось» (The End of Something), «Трехдневная непогода» (The Three-Day Blow), «Чемпион» (так назвали переводчики, а правильнее «Боец» – The Battler), «Дома» (Soldier’s Ноте), «Кошка под дождем» (Cat in the Rain). Где их публиковать? «Трансатлантик» в январе 1925-го обанкротился, Хемингуэй обвинил в этом Форда, отношения были разорваны, при встрече они не здоровались. Американский журналист Раско, приехавший в Париж, вспоминал сцену в дансинге: Форд с друзьями сидел за столиком, вошли Хемингуэи, друзья Форда приветствовали Хедли, та было пошла к ним, но муж потребовал, чтобы она остановилась, а если ослушается и сядет за столик Форда, пусть платит сама за себя.
Все лето и осень 1924 года он отсылал рассказы в американские журналы «Меркюри» и «Харперс» – редакторы их отвергали. Возможность издания замаячила, когда в Париж приехал Леон Флейшман, представитель солидного американского издательства «Бони и Ливерайт». Эрнеста ему представил Гарольд Леб, Шервуд Андерсон также оказал протекцию. Знакомство прошло гладко, Флейшман хвалил рассказы, Эрнест благодарил, но потом в разговоре с Лебом разругал Флейшмана – по мнению Леба, не из антисемитизма, а из «дьявольской гордости»: он не верил, что такие люди, как в «Бони и Ливерайт», публиковавшие Драйзера, Бертрана Рассела и Шервуда Андерсона, возьмут его книгу. Представителю журнала «Квершнитт» неожиданно понравились его стихи – приняли четыре штуки. Но проза им не подходила. За весь 1924 год он заработал 1100 франков, сумму унизительную. Будущего не было. Но когда писателю пишется, ему это все равно.
Зиму решили провести в горах Австрии – там было дешевле жить, чем в Швейцарии, и комфортабельнее, чем в Париже. «Когда нас стало трое, а не просто двое, холод и дожди в конце концов выгнали нас зимой из Парижа. Если ты один, то можно к ним привыкнуть, и они уже ничему не мешают. Я всегда мог пойти писать в кафе и работать все утро на одном cafe-creme [21]21
Кофе со сливками (фр.).
[Закрыть], пока официанты убирали и подметали, а в кафе постепенно становилось теплее. Моя жена могла играть на рояле в холодном помещении, надев на себя несколько свитеров, чтобы согреться, и возвращалась домой, чтобы покормить Бамби… Но наш Париж был слишком холодным для него». За неделю до Рождества они уехали в курортный городок Шрунс, который многократно будет описан Хемингуэем как одно из лучших мест на земле: «Снег, леса и ледники с их зимними загадками и твое пристанище в деревенской гостинице „Таубе“ высоко в горах». Для Бамби нашли няню, приютили собаку, подолгу сидели в кабачке, Хедли вязала, муж много пил, играл с местными в покер, на грошовые выигрыши покупал игрушки ребенку. Он погрузнел, вновь отпустил бороду: был все еще очень красив, но перестал быть смазливым и изящным, выглядел теперь не моложе, а старше своих лет: больше его не назовут «малышом» или «статуэткой». Ходили на лыжах: «Для тех крестьян, которые жили в дальнем верхнем конце Монтафока, где мы нанимали носильщиков, чтобы подняться к Мадленер-Хаус, мы все были чужеземными чертями, которые уходят в горы, когда людям не следует туда ходить».
Среди этой идиллии нашлось и то, без чего Эрнесту жизнь была не интересна – смерть (было много лавин): «Самое страшное мое воспоминание об этой зиме связано с человеком, которого откопали. Он, как нас учили, присел на корточки и согнул руки над головой, чтобы образовалось воздушное пространство, когда на тебя наваливается сверху снег. Это была большая лавина, и потребовалось очень много времени, чтобы всех откопать, а этого человека нашли последним. Он умер совсем недавно, и шея его была стерта так, что виднелись сухожилия и кости. Он все время поворачивал голову, и шея его терлась о твердый снег. По-видимому, лавина вместе со свежим снегом увлекла старый, плотно слежавшийся. Мы так и не могли решить, делал ли он это нарочно или потому, что помешался».
Хемингуэй работал: доделывал «На Биг-Ривер», завершил начатый осенью рассказ о матадоре «Непобежденный» (Undefeated) – его отклонили два журнала. Рассказ считается «программным» и предвосхищает, в частности, «Старика и море»: герой болен, стар, неудачлив, но все ж одерживает победу над быком и собственной слабостью. Знаменитое выражение «достоинство под давлением» (grace under pressure), которое считают девизом творчества Хемингуэя, тогда еще не было сформулировано, но суть рассказа именно такова. А в феврале случилось чудо: Хорэс Ливерайт, глава «Бони и Ливерайта», сообщил, что будет издавать «В наше время». Проект договора содержал условие: автор продает права на сборник и две следующие книги; если издательство в течение шестидесяти дней со дня получения второй рукописи не издаст ее, оно теряет право на третью. 5 марта Хемингуэй ответил письменным согласием. Ливерайт забраковал многострадальный рассказ «У нас в Мичигане» и «Мистера и миссис Эллиот», Хемингуэй предложил взамен «Чемпиона», просил больше ничего в книге не менять, убеждал Ливерайта, что книга будет хорошо продаваться: она понравится «как высоколобым, так и низколобым». 31 марта, по возвращении в Париж, он подписал договор и получил аванс в 200 долларов.
Но он упустил еще более благоприятный шанс: в Америке Уилсон показал его рассказы Скотту Фицджеральду, тот пришел в восторг и рекомендовал их своему издательству «Скрибнер и сыновья». Эта фирма, основанная в 1846 году и возглавляемая в 1925-м Чарльзом Скрибнером-вторым, семидесятилетним старцем, основателем Ассоциации американских издателей, была еще «круче», чем «Бони и Ливерайт». Максвелл Перкинс, главный редактор издательства, человек с большим вкусом, рассказы моментально оценил, согласовал со Скрибнером и 21 февраля отправил Хемингуэю проект договора. Но он указал неверный адрес, и письмо попало в руки Эрнеста, когда тот уже заключил контракт с Ливерайтом. Пришлось поблагодарить и извиниться.
Он, кажется, был счастлив. Отправил Андерсону благодарное письмо, перестал задирать людей, стал мягким и уступчивым, хотел всех осчастливить. Узнал, что у Билла Смита материальные затруднения, написал ему, просил о возобновлении дружбы, звал в Париж. Еще раньше он получил письмо от отца, в котором тот ругал «в наше время», в частности «Очень короткий рассказ» (тогда еще называвшийся «глава 10») – немыслимо писать о таких предметах, как гонорея. Сын перестал отвечать на письма. Но теперь он был ко всем нежен и добр. «Дорогой папа, – писал он 20 марта, – я не посылал тебе свои работы только потому, что ты или мама вернули мне „в наше время“, и мне показалось, вас мои книги не очень-то интересуют. Поймите, во всех своих рассказах я пытаюсь передать ощущение настоящей жизни – не просто описывать или критиковать жизнь, а перенести ее на бумагу. Так, чтобы, прочитав мой рассказ, вы действительно пережили все сами. Это невозможно, если писать только о прекрасном, опуская плохое и уродливое. Когда всё прекрасно, то в это невозможно поверить. В жизни иначе. И только показав обе стороны – три измерения, а если удастся, то даже четыре, – можно писать так, как хотелось бы мне. Вот почему, если что-то из моих вещей вам не понравится, помните, что я хотел остаться правдивым до конца и пытался создать нечто стоящее. Если я написал о чем-то уродливом и тебе или маме это кажется ужасным, то следующий рассказ может понравиться вам чрезвычайно. С любовью и пожеланиями успеха, Эрни».
Тогда же, в марте, произошло «роковое» знакомство: на вечеринке, организованной Лебом, он встретил Полину Пфейфер: ей было 30 лет (опять старше, но только на четыре года), родилась она в Западной Вирджинии, потом ее семья переехала в Пиготт, штат Арканзас. Семья богатая: Пол Пфейфер, отец Полины, совместно с братьями владел компанией «Пфейфер фармасьютикалс», позднее был президентом и председателем правления «Пиготт кастом джин кампани», фирмы по производству хлопчатобумажных тканей. С женой, Мэри-Алисой, они родили двух сыновей и двух дочерей. Полина, старшая, в 1913-м окончила католическую школу в Сент-Луисе, в 1919-м при помощи дяди, Гаса Пфейфера, владельца компании «Хаднат перфьюмс», еще более богатого, чем его брат, перебралась в Нью-Йорк, недолго работала журналистом в «Дейли телеграф», попала в штат журнала о моде «Вэнити фэйр», потом получила должность помощника редактора французского отделения «Вог» и в феврале 1925-го прибыла в Париж с сестрой Вирджинией, на семь лет моложе ее. Обе миниатюрные, изящные, их называли «птичками». На вечеринку их привела Китти Кэннелл и она же впоследствии утверждала, что Эрнесту сперва понравилась младшая сестра, но та не интересовалась мужчинами. О Полине же Китти говорила, что она приехала в Париж с целью найти мужа (не богатого, она сама могла покупать мужчин, а успешного), и сразу положила глаз на Эрнеста.
Сестры были приглашены на Нотр-Дам-де-Шан, где выразили сожаление, что молодая семья живет бедно и Хедли плохо одета. Эрнест лежал на кровати небритый и читал. Полина сказала Хедли, что такой муж ей не подходит, умолчав о том, что он подошел бы ей самой, и навязалась в подруги – простодушная Хедли долго принимала это за чистую монету. Может, конечно, и не так все было, может, Полина сперва не любила Эрнеста, потом полюбила, а с Хедли дружила искренне. Но ее образ таков – «хищная кошечка», – и мужу она сильно навредила, поэтому все ее поступки задним числом воспринимаются как лицемерные и коварные.
«Ангельское» настроение Эрнеста продолжалось всю весну 1925 года. Заниматься журналистикой он не хотел, но когда Эрнест Уолш и Этель Мурхед затеяли издавать художественный журнал «Квортер», согласился участвовать. Первый, майский, номер был посвящен Паунду – Хемингуэй написал восторженную статью о «безграничной доброте и безграничной энергии» Эзры, сам разыскивал иллюстрации. В том же номере Уолш опубликовал «На Биг-Ривер». Уолш и Мурхед ожидали, что Хемингуэй будет работать в редакции и дальше, но он прислал письмо с отказом: ему нужно писать, журналистика этому мешает, а вместо себя рекомендовал Билла Смита, который вот-вот приедет в Париж. Уолш сказал, что Смита он не знает и не может принимать людей на работу заглазно, Хемингуэй ответил оскорблениями; Уолш предупредил, что его поведение «может показаться людям непорядочным», Хемингуэй заявил: «Что ж, тем хуже для меня». Тем не менее «Куотер» продолжал печатать его: в осенне-зимнем номере 1925/26 года вышел «Непобежденный» (рассказ почти одновременно опубликовал «Квершнитг»).
Приехал Билл Смит, приняли его ласково, Эрнест показывал старому другу Париж, свел с Лебом и Китти, с сестрами Пфейфер – Смиту сразу показалось, что Полина охотится на Эрнеста, умело льстит: «Ах, я повсюду и со всеми говорю только о вас, вы такой прекрасный» и пр. Эрнест пока не сдавался – возможно, потому, что познакомился через того же Леба с другой женщиной, куда шикарнее маленькой Полины. «Брет – в закрытом джемпере, суконной юбке, остриженная под мальчишку, – была необыкновенно хороша. С этого все и началось. Округлостью линий она напоминала корпус гоночной яхты, и шерстяной джемпер не скрывал ни одного изгиба». Эта женщина Смиту понравилась. Она была «настоящая леди».
Прототипу леди Эшли, англичанке Мэри Дафф Стирлинг Байрон, дочери Б.-У. Смерзуэйта из Прайор-хауз, Йоркшир, в 1917 году вышедшей за сэра Роджера Томаса Туиздена и родившей ему сына, в 1925-м было 32 года: с мужем она не жила, оставив ему ребенка, собиралась разводиться, жила на широкую ногу, когда были деньги, и так же, но за чужой счет, когда их не было; ее постоянным спутником в середине 1920-х был Пэт Гатри, бездельничающий отпрыск богатой шотландской семьи, «очень милый и совершенно невозможный», как отзывается Брет о Майкле; Леб называл его «паразитом». Мужчин Дафф сводила с ума, не прилагая к этому, в отличие от Полины, никаких усилий. Влюбился Эрнест в нее или нет – неясно. Он на эту тему не говорил. Его жена много лет спустя сказала о Дафф: «Она была красива. Смела и красива. Настоящая леди и очень во вкусе мужчин. Она пользовалась большим успехом, но и к женщинам относилась хорошо. Словом, хороша была во всех отношениях». Журналисты изводили Хедли вопросом, была ли у ее мужа связь с Дафф – Хедли отвечала, что понятия не имеет, но скорее Туизден была неравнодушна к Эрнесту, чем наоборот. Другие люди этого не подтверждают; большинство биографов склонны считать, что Хемингуэй сильно увлекся и, возможно, готов был оставить жену ради Дафф, как это сделал Гарольд Леб, бросивший ради нее Китти, – да та не захотела. Сама Дафф наличие любовной интриги с Хемингуэем отрицала. Достоверно никто ничего не знает. Весной 1925 года, во всяком случае, Эрнест казался более увлеченным Дафф, чем Полиной, и традиционную поездку на корриду мечтал провести в ее обществе. Собирали компанию, искали спонсора (Макэлмон ехать не хотел). Но еще до поездки состоялась историческая встреча.
Скотт Фицджеральд опубликовал первый роман, «По эту сторону рая», в 1920 году и стал знаменит. Женился на Зельде Сейр, публиковал рассказы в престижных изданиях, жил широко: Ринг Ларднер назвал его и Зельду «принцем и принцессой своего поколения». В 1924-м Фицджеральды приехали (уже во второй раз) в Европу, жили на Ривьере, в начале 1925-го перебрались в Париж. К моменту знакомства с Хемингуэем Фицджеральд заканчивал «Великого Гэтсби». В октябре 1924-го, еще до знакомства, Фицджеральд писал Перкинсу, что Хемингуэй – «это настоящее»; теперь они увиделись (точная дата и обстоятельства встречи неизвестны, то, что написано по этому поводу в «Празднике», – не документ), и 22 мая Фицджеральд писал Перкинсу, что Хемингуэй «прекрасный, замечательный друг» и что у него «большое будущее», сообщая также, что новому другу 27 лет – Эрнест опять прибавил себе два года. Их дружба-вражда затянется на много лет. Литературными «близнецами» эти двое не были, наоборот: литературовед Гаусс назвал Фицджеральда «ультрафиолетовым», а Хемингуэя – «инфракрасным». Он имел в виду литературные стили, но это определение подходит и для характеров: один – сверхлегкий, другой – сверхтяжелый.