Текст книги "Пять имен. Часть 2"
Автор книги: Макс Фрай
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 34 страниц)
Всякий, кто хоть единожды останавливался в гостинице «Встреча в Еммаусе», не может не оплакивать монну Оливию Камби, которая тихо и безбольно отошла в чертоги Господни два месяца тому назад.
Старая хозяйка гостиницы, женщина чистого нрава и красоты, не увядшей и в дряхлости, в свое время поведала мне немало удивительного.
Одну историю, произошедшую без малого сорок лет назад я расскажу вам слово в слово, так же, как бережно передала ее мне покойная монна Оливия.
В те годы монна Оливия была юной и нежной женою трактирщика Одоардо Камби.
Новехонькая гостиница, которую Одоардо построил вместе со своими родичами приносила славный доход и была уютна и чиста, как морская раковина. Накануне Христова Воскресения гостиница наполнялась паломниками и паломницами, все – и бедные и состоятельняе получали свою долю теплого крова и хозяйского радушия в ее стенах.
Несмотря на то, что наступили апрельские дни, погода оставалась ненастной, земля сковалась наледями, холод пронизывал и уничтожал все живое.
Гости, которые грелись у большого очага в обеденной зале, наперебой жаловались на дурноезжие дороги, померзшие виноградники и в земле погибшие зерна.
В те дни монна Оливия носила в чреве первенца и была отягощена не только плодом, но и теми причудливыми желаниями, которые свойственны беременным женщинам.
Ведь еще мудрейший Авиценна писал о том, что беременность сопряжена с необычайными странностями.
Одна женщина вдруг начинает жевать глину или известку, которой белят стены в деревнях, другой кажется, что она умрет, если ей тотчас не достанут среди зимы живую жабу, у которой она должна откусить лапку, третью разбирает охота на соленое, копченое и острое, четвертая не может носить платья из цветного холста, пятая жалуется на головкружение, если встанет против солнца, шестая испытвает дурноту, почуяв запах сожженой козьей шерсти.
Монна Оливия была обуреваема иной, более благородной склонностью – она страстно желала увидеть цветущий гранат.
Стоит ли упоминать, что фруктовый сад близ гостиницы "Встреча в Эммаусе", был и остается гордостью квартала близ ворот Сан-Галло.
Но из-за холодов цветение запоздало, и ничто не могло вернуть монне Оливии утраченную радость.
Каждое утро монна Оливия выходила в сад и пригибала ветви гранатов, надеясь заметить хоть один разомкнувшийся бутон, но все ее поиски были тщетны.
Оттого, слушая брюзжание паломников и байки странствующих подмастерий, монна Оливия, опустив прекрасное цыганское лицо свое, мотала в сотый раз не нужный ей клубок шерсти, безучастная ко всему.
Среди пилигримов и торговцев находился неприметный человек в облачении монаха ордена камальдульцев.
Когда Одоардо Камби, трактирщик, попросил его назвать свое имя, странник ответил, что зовут его Никколо Никколли. Он открыто поведал трактирщику о том, что давно уже считается флорентийским гражданином, хотя и не является уроженцем Тосканы, и ныне возвращается в город после долгих скитаний по чужим землям.
Одоардо вспомнил, что о мессере Никколли говорили, будто все свое городское имение он распродал для неизвестных целей, и теперь находится в крайней нищете. Вот и пришлось ему переселиться в скромную гостиницу у городских ворот. Теперь все его имущество составляли три сундука с секретом да дорожная сумка, но никто не мог сказать, что за кладь в них содержится.
Решив не тревожить нищего чудака расспросами, добрый сер Одоардо покинул его, перейдя к иным, более разговорчивым постояльцам.
Паломники и паломницы, косясь на сундуки мессера Никколли, судачили, о том, что их хозяин либо скупец, либо помешанный, а того хуже еще и преступник, понужденный скрываться от закона.
Виданное ли дело – книжнику, начетчику и знатоку античности от безденежья приходится ютиться в скотном хлеву, за тонкой стеною стойла соседствовали с ним бессмысленные козы и телята.
Улыбаясь в ответ на пересуды, маэстро Никколи оставался учтив со всеми злоязыкими, не отвечая бранью на брань он тихо сидел у огня, держа на коленях миску с вареными бобами и неотрывно следил за игрой потухающих и вспыхивающих угольев.
А монна Оливия горько тужила о недоступном, но желанном цвете граната.
В один из вечеров, торговец кожей из Пармы укорял монну Оливию такими словами:
– С виду ты женщина умная, а капризничаешь, как девчонка. С чего тебе вздурилось – горевать о несбыточном. Еще бы луну с неба попросила, или перстенек с руки феи Бефаны. Не будь ты беременна, я бы на месте твоего мужа хорошенько оттоскал тебя за волосья! Ты грустна и рассеянна, оттого нерадивы твои прислужницы, еда недоварена, постели отсырели. Ты несчастлива оттого, что грезишь и надеешься.
Маэстро Никколи, бывший при этом разговоре, вдруг поднял голову и спросил у торговца.
– А что же, по-вашему, есть счастье?
Торговец изрек с видом важным и суровым:
– Счастье-суть подчинение Господней и начальственной воле, иначе говоря вседневное покорство власти и полное довольство без стремлений.
Тут монна Оливия уронила клубок, и поправив темные кудри, выбившиеся из-под чепца тесного, как замужество, опечаленно произнесла, глядя на зловещее сплетение оголенных кривых ветвей за меркнущим на закатном солнце окном:
– Полно спорить и упрекать меня. Мое желание не прихоть. Я всего лишь опасаюсь, что мое дитя родится бледным и болезненным, как пепельное
свечение ненастных небес, а могло бы быть полнокровным и буйным, как
оперенная заветным рдяным цветом гранатная ветка.
Всем известно поверье, что облик ребенка зависит от того предмета или явления, на которое смотрела мать во время беременности.
Марк Дамасский пишет об одной девочке из Сан-Пьера, которую показывали императору Карлу, королю Богемии. Мать родила ее всю покрытую волосами, как у дикого звереныша, потому что, будучи беременной, смотрела на изображение обезьяны. Да и в кесарском Риме и еще раньше, на брегах Эллады и Крита, жрицы советовали мужьям вешать в изголовье беременных жен изображения совершенных телом могучих героев и дев, полных женской прелести и силы – для того, чтобы рождались на свет сыны и дочери, одаренные всеми достоинствами тела и духа.
Но торгаши и богомольцы только посмеялись над опасениями монны Оливии
и позабыли о беседе, шла Страстная неделя, и все были истощены постом, бдениями и муками покаяния.
А монна Оливия так горевала, что несколько дней спустя и вовсе слегла, начался озноб, кровотечение и жар.
Супруг ее и приглашенный лекарь опасались самого дурного исхода – ее уложили в окуренной ладаном комнате с закрытыми ставнями и приставили сиделку.
Маэстро Никколи, узнав о беде, провел ночь, не смыкая глаз, а наутро, как говорили, продал один из сундуков, а на вырученные деньги нанял десяток расторопных парней из деревни, из тех, что умеют выполнять любые поручения и при этом держать язык на привязи.
Гостиница «Встреча в Эммаусе» опустела, почти все постояльцы
удалились ко Всенощной.
У постели несчастной монны Оливии осталась лишь монашенка да помощник лекаря, парень ленивый и глупый.
Он, было, заснул, но пугливая монашенка разбудила его и послала посмотреть не горит ли что-ее потревожил запах гари, который пробился даже сквозь плотно запертые ставни.
Вернувшись, помощник лекаря сказал монашенке, что уборщики в церкви святого Галла сжигают накопившийся за зиму сор и прежней осени листву, так что тревожиться не о чем. С тем оба – и лекаренок и нерадивая сиделка, приложившись к бутылке, задремали, забыв о своих обязанностях перед болящей.
– Мое дитя не увидит света, – так шептала монна Оливия, сжимая нательный образок в побелевшем кулаке – мое дитя не увидит цвета граната.
И смертный пот выступил на челе ее и над прекрасной излучиной губ.
Наутро несчастная услышала протяженный и радостный звон – разбужен был колокол дель Леоне и колокол дель Попполо, все колокола Флоренции выговаривали воскресшего Христа, звон был волнообразен и велик, а монна Оливия плакала, слушая смерть в женском чреве своем.
Солнце, казалось, не встало в тот день над Флоренцией и небеса праздника были низки и тяжелы.
Спала сиделка в изголовье, глухая, как валун.
Монна Оливия приподнялась на ложе и закричала в последней муке:
– Отворите окна, отворите окна, моему сыну душно в тюрьме!
Монашенка заполошно вскочила и раздвинула ставни – но тотчас отшатнулась с воплем.
Вся спаленка монны Оливии наполнилась дивным светом, подобным живоносному сиянию постоянного пламени, и сияние это было рассеянно словно бы в дымке, даровавшей теплые слияния светотени, розовые, багряные, румяные отсветы уподобились гармонии хора. Алозолотное половодье света переливалось в лад глаголу колоколов.
Монна Оливия, забыв о болезни, встала с постели, и хватаясь за стены, вышла из дому босая и простоволосая.
За одну ночь гранатовый сад наполнился сотнями алых жарких цветов.
И каждое дерево клонилось и полыхало на пасхальном ветру, как неопалимая купина.
У подножия стволов еще тлели кольца костров, прогревавших землю, а вдали, у самой ограды наемные люди, стоя на длинных лестницах, снимали свитки, которыми для тепла оборачивались ветви.
Маэстро Никколи подошел к монне Оливии, которая плакала и смеялась, и поддержал ее под руки, набросив ей на плечи дорожный плащ камальдульца – ведь беременная вышла в одной нижней рубахе.
Монна Оливия разглядела, что почти на каждой развилке гранатных деревьев, виднеются подвешенные страницы книг, эти листы и согревали бутоны.
Буквенная вязь и полихромная сусаль миниатюр сопрягалась с лепестками, живое черпало силу в рукотворном и нельзя было разобрать, где узорная заглавная буквица, где новорожденная завязь.
Маэстро Никколи вскоре покинул гостиницу, сказав, что ему нечем платить за постой, он продал последнее, что было у него-бесценные книги, приобретенные в долголетних странствиях.
Ведь маэстро Никколо Никколи, книжник, пришедший в Тоскану из дальних краев и времен, все свое состояние пустил на приобретение манускриптов, которые медленно тлели в затхлости иневежестве монастырских библиотек, как благородные заточники – в подземелье.
Монна Оливия и ее супруг просили маэстро Никколо остаться в гостинице без всякой платы, но он отказался, предпочтя остаться нищим во дворе своего прежнего дома, ближе к основному собранию книг, которые уже не принадлежали ему.
В положенный срок монна Оливия родила здорового и крепенького младенца, маэстро Никколи согласился стать крестным.
Впоследствии дитя росло полнокровным, буйным, полным радости жизненных соков, как цвет граната.
Если кто выкопает цветущее гранатное деревце и принесет его в каменные покои и замкнет на замок и расставит ловушки для приходящих – сможет ли он насладиться цветением хотя бы неделю.
Нет – без ласки земли и солнца погибнут цветы и иссохнут ветви. Так и запертая книга медленно умирает без читателя, и некому снять животворный плод радости и мудрости. Многие из тех, кто замыкает библиотеки, содрогнулись бы, если бы смогли услышать, как стонут в изнеможении плененные начертанные слова, подобно женщине, которая не может разрешиться от бремени. -
Так говорил маэстро Никколо Никколи, сидя у привратного столба во дворе своего проданного дома с деревянной чашкой для подаяния на коленях.
И рядом с нательным крестом глубоко под ветхим одеянием он скрывал свое последнее сокровище – почерневший от времени обломок каламуса – тростниковой флейты пана. Знак обмена. И знак охраны.
Новелла 20. О фьезоланских пастушьих собакахНа тучных пастбищах по склонам фьезоланских холмов то под облаками, то под звездами блуждают многочисленные стада тонкорунных овец с черными мордами. Их серебристое руно славится далеко за пределами Тосканы, и для того, чтобы сохранить драгоценные стада от волков и лихих людей, пастухи издревле разводят особую породу собак.
Одни говорят, что порода эта берет начало от совокупления одичавшего кобеля, из тех, что преследовали беглых рабов, и Капитолийской волчицы, вскормившей Ромула и Рема, другие утверждают, что родоначальниками Черных пастухов Фьезоле были персидские боевые псы, неведомо как и когда доставленные на италийские берега.
Фьезоланские псы отличаются злобностью и неуживчивым нравом, они необычайно велики, их головы тяжелы и грузно вылеплены природою, как у гербовых медведей. Жесткая шерсть черна, клочковата и густа, псы эти наделены поистине могучей и сокрушающей силой и выносливостью – так дитя девяти лет может без труда прокатиться верхом на подобной собаке, если она позволит это.
Во время зимовки стад псы дичают, и, случается, нападают на путников, но никогда не ходят стаей, как ненавистные им волки, а всегда по одиночке.
Чтобы псы не резали овец, пастухи каждый вечер выставляют на пастбище котлы с дымящимся кормом, а затем уходят, опасные звери в зимнюю пору не едят рядом с человеком.
Если фьезоланский пес признает человека своим хозяином, более надежного защитника не сыскать.
Но даже признавая хозяйскую руку, гордый зверь всегда будет идти на расстоянии от своего господина и не возьмет у него из рук никакого лакомства – все придется класть на землю.
В том случае, если хозяин погибнет раньше своего пса – фьезоланский пастух вовсе покидает людей, живет особняком и может сделаться опаснее волка, потому что не боится огня и окрика, такого пса крестьяне называют «вдовцом» или «вдовой» и стараются уничтожить прежде, чем он учинит потраву среди людей или скотины.
Анджело Феличе, младший сын скорняка, скупщика краденого и темного человека Андреа Феличе, которого хорошо знают в квартале Ольтрарно, в один прекрасный день принес в дом молочного щенка черной масти и вытряхнул его из подола длинной рубашонки прямо посередине кухни.
– Мама! Дай ему молока. Он хочет есть. – упрямо попросил мальчик, зная, что мать никогда не откажет ему – последышу и баловню.
– И что же он будет делать, когда поест? – спросила монна Джемма, подперев руками бока.
– Он будет спать рядом со мной. – сказал Анджело.
– И чем все это по-твоему кончится? – спросила монна Джемма, наливая в черепок теплого молока.
– Он будет жить с нами всегда. – сказал Анджело и макая палец в молоко стал учить щенка пить.
Монна Джемма, рассудительная супруга сера Андреа, решила, что в доме, где тесно семерым детям, вряд ли станет просторнее, если прибавить еще и собачьего отпрыска и хотела было заставить сына отнести звереныша туда, откуда он его взял, но Анджело Феличе, которому в ту пору было одиннадцать лет от роду, немедленно поднял такой крик, что слышно было на Старом Мосту, Новом Рынке и вершине горы Сан-Миниато.
Плача, мальчик уверял мать, что честно выменял щенка у торговцев виноградной водкой на Виа Гибеллина.
Ясное дело, что с этих слов внимание монны Джеммы было перенесено со злополучной собачки на
иные вещи, а именно – что же ее малолетний сын делал у торговцев водкой, таким образом щенок остался жить во дворе дома Феличе.
Отец Анджело, почтенный прохвост и травленый жох, сер Андреа, когда вернулся на обед из мастерской, рассудил, что щенок слишком мал, толком не умеет есть сам и без матери скоро околеет. Да и зная беспечный норов своего младшего сына, скорняк был уверен, что Анджело, капризник и красавчик через пару дней оставит щенка, как надоевшую игрушку.
Но не тут-то было: Анджело дневал и ночевал подле щенка, выкармливал его тюрей и ходил за ним, как за недоношенным младенцем.
Зверек, даром что недавно открыл глаза, уже умел ворчать и порой кусал Анджело за пальцы до крови – но мальчик терпел и прощал ему.
Сосед-нотарий, по имени Гильельмо Гильельми, любитель античности, крючкотвор и въедливый человек окрестил звереныша Базилевсом.
И все шло гладко, пока монна Джемма не заметила, что уже к полугоду Базилевс вырос чуть не с доброго теленка и на сем, похоже, не остановится.
Но монна Джемма, отличавшаяся кротостью Разумной Девы, молчала до поры-времени, но по прошествии года прямо сказала сыну:
– Аньоло, дитя мое, довольно с нас того, что соседи перестали ходить по нашей стороне улицы, и даже твои сестры и братья опасаются бегать ночью на двор по нужде. Довольно и с меня того, что всякий раз, когда твое чудовище приносит на крыльцо разорванного соседского куренка или кошку, я ожидаю, что следующим подарком из его клыкастой пасти будет лодыжка нотария Гильельмо Гильельми. И хотя между нами говоря, сер Гильельми, фанфарон и взяточник, быть может и заслуживает такой расправы, но как христианка, я не могу пожелать ему злого удела. Сколько раз, когда отец хотел тебя выпороть, причем справедливо, ты прятался за своим волкодавом и безнаказанно показывал своему родителю и повелителю язык и прочие достоинства, которыми тебя в избытке наградила природа, а сколько раз я твердила тебе, что мальчику в твоем нежном возрасте грешно столь часто показывать зад кому бы то ни было. Так что выбирай: либо из твоего Базилевса наварят славного мыла для вящей бархатистости женских ручек, либо ты вместе с ним отправишься в деревню к своей тетке Коломбе, которая немощна и дурна головой, она одна растит сынка примерно твоих лет, который ничем не лучше матери, то-то вы подружитесь. А бедняжке Коломбе нужен помощник. Не думай, что я посылаю тебя в деревню надолго, но думаю, что одно лето проведенное в разумных трудах и утехах пойдет тебе на пользу. Да и Базилевсу придутся по вкусу просторные рощи и охотничьи тропы, чем каменья душного города.
Анджело решился впервые покинуть отчий кров и прекрасную монну Флоренцию, вместе с черным Базилевсом, фьезоланским пастушьим псом, который полюбил его.
Новелла 21. О брачной ночи в мертвецкой МилосердияСамыми нелепыми суевериями одержимы души тех, кто по роду полуночной склонности или избранного ремесла связан со смертью.
Разве врачи не обставляют шаманскими ужимками и латинскими заклинаниями простейшие процедуры и операции, эти истребители пиявок и паладины припарок и клистиров каждый свой шаг и жест преподносят больному и его родне, будто мистическую розу, не произрастающую в розариях профанов.
Не отстают от лекарей и базарные трюкачи, которые танцуют на проволоке, всякий миг рискуя сорваться с высоты на камни, как Симон Маг. Этот блудный и опасный народ носит под пестрыми пелеринами загады, заклинания и мрачные приметы, будто античные авгуры и гаруспики, читавшие будущее по птичьему полету и дымящимся внутренностям жертвенных животных.
Вряд ли сыщется хоть один наемный солдат – богохульник и рубака, который не носил бы под нагрудными латами наговорный образок с частицей мощей или волосяной амулет против внезапной смерти, каждый городской палач нарекает крестильным человеческим именем свой меч, никогда не натянет левый сапог прежде правого, и отправляя на тот свет отцеубийц, растлителей и еретиков, не забывает завязать несчастным глаза непроницаемой полотняной лентой, чтобы отчаявшаяся жертва не метнула, подобно отравленному ножу, предсмертный взгляд, полный сглаза и проклятия.
После перечня этих суеверников и шептунов, что и разговору о могильщиках, хоронильщиках, наемных вопленицах, сторожах покойницких домов, гробовщиках и старухах, знатоках сохранительных бальзамов для мертвых тел, съемщиках посмертных масок и старухах, обмывающих мертвецов. Все они есть спутники обыденной городской смерти, которая ежедневно ведет свои записи в Книге Мертвых Флоренции, они отличаются вечным подпитием, настороженной прозорливостью, нутряным чутьем и склонностью к дикообразным фантазиям, тем более вредным, что им сочувствуют старики, малолетние дети и легковерные женщины, которые ближе к вратам смерти, чем рассудительные мужчины в пору зрелости и ясности мысли.
Отуманенный поминальными возлияниями разум челядинцев смерти охотно развязывает болтунам языки – и робкие вдовы, прибиравшиеся на могилах мужей и родителей, разносят по городу на долгих подолах подслушанные невзначай полуистлевшие побасенки о проделках мертвецов.
Разве вы еще не знаете, что по безлюдным дорогам в безлунные ночи крадется безликая белая женщина с колыбелью за плечами, а мириады звезд есть ни что иное, как множество душ, освещенных светильниками в кирпичных могилах Нильской Дельты, души эти колеблются на ветру в поминальных ладьях, наслаждаясь покоем и ладанными ароматами и каждая душа похожа на маленькую птицу с улыбающейся человеческой головкой.
Разве ни разу не видали вы, в предрассветной прохладной мгле над великим безмолвием влажных садов проплывают люди – облака, извлеченные посмертной волей из озера Ло, куда впадают, как туманные реки, все произнесенные со времен праотца Адама слова, из свинцовотемных волн которого взамен испаряются, дымясь клубами, сновидения и мысли. Люди-облака обитают в четырех или шести частях вселенной или же в безымянном городе у моря, и паутинно проплывая в ленивом мареве лакомятся нашими сновидениями и дремными вожделениями, мимолетно срывая их благоуханные плоды, как капризные растленные дети ощипывают, лежа во взрослом алькове, ягоды октябрьского винограда, насыщенные снотворными соками.
Разве вы не слышали спросонок, как тонкогласно рыдают удавленные безумными матерями младенцы в преддверии склепа Святого Эньяна в ночь Четырех ненастий?
Разве бретонские купцы, привозящие на съезжие дворы и тончильные склады сукна, не рассказывали вам, как громыхает по лунным трактам повозка Короля умерших Анку, и его белые волосы развеиваются по ветру, а голый остов головы вращается вокруг своей сухой оси, чтобы обладатель его видел все и везде, испытуя иглами неумолимого взгляда волчьи течения полнолунной ночи.
Разве вы, красавицы флорентинки, объятые тонким сном, под веянием легких тканей балдахинов, охраняющих девственные постели, ни разу не вздрагивали мучительно, различив издали стук подков коня, мертвого слепого жеребца, опутанного по всей атласной шкуре разветвленными сетями гнилушечно мерцающих вен, в седле ватной куклой болтается мертвый жених, и гулкий конский топ все ближе, ближе, ближе – и нет у красавицы лишнего мгновения, чтобы поднять томную гладкую руку для охранительного крестного знамения.
Позволю себе позабавить вас редкостным вздором, который я подслушал у сторожа мертвецкой при лазаретной церкви Санта-Мария делла Мизерикордия, сера Софьяччи Морелло, частого посетителя Башни Виноградных выжимок и короля трепачей города Флоренции.
Сер Софьяччи Морелло с Виа Барди. Трудно вообразить себе себе более подходящего Харона-Психопомпа для тех бедняг, что умерли в нечистотах и нищете, ничьими очами не были оплаканы, ничьими руками не обряжены, а приволочены в покойницкую Милосердия на расхлябанной подводе и без жалости брошены на казенные общие полки в холодный подвал, небрежно, как выплескивают жидкие помои.
Часовня для мертвых тел на Виа Барди, затхлые зевы ее приоткрытых дверей отравляют летние полдни гнилостным зловонием вперемешку с дешевым ладаном и полынью, сжигаемых от пущей заразы служителями, которые шаркают стоптанными подошвами по немытому скользкому от сукровицы и каменной грибной влаги полу. Неопознанные тела не хоронят месяцами, измученные червями и всеми простыми данностями распада груды человечьего мяса, некогда содержавшие живые помыслы и горячие страсти, обокраденные судьбою при жизни и оплеванные по смерти подвергаются всем мукам равнодушия. У женщин служители срезают и продают на парики волосы. Дешевое колечко, простой нарамник на веревочном гайтане, гребень с трещинкой, косынка – даже эта убогая собственность перекочевывает в карманы серых балахонов стражников Божьего угла, как говорится, воронам достаются последки.
Жестокосердные служители приюта милосердия не разбирают ни женщин, ни мужчин, бесстрастно отправляя их, обнаженных и застылых в селитряную пасть подземелья, столь беспросветного и глухого, что и сам Алигьери, побывавший в аду, не решился бы спуститься по двадцати восьми скорбным ступеням.
Все малые, безымянные смерти, что изрыгает город, прячутся от солнечного света под сырыми сводами, служители ждут того дня, когда на полках наберется два десятка немых постояльцев, когда количество набрано, всех наскоро, без обряда, предают земле на пустыре близ городских скотобоен.
В сизочерных напластованиях глинозема окончательно торжествуют распад и забвение.
Разве что сер Соффьяччи, привратник земного ада выпивал штоф-другой за упокой нечестивых душ.
Ныне у окованных ворот отходной сидит иной, страж порога, годами помоложе и не настолько близорукий. А каким образом прежний сторож потерял место, я веду речь в этой новелле.
Как клятвенно заверял сер Соффьяччи каноника церкви Мизерикордия, в ту ночь его тыквенная фляга была суха, как аравийская пустыня, но кто станет доверять отъявленному пьянице.
Итак, накануне случившегося, утром, в подвал привезли в числе прочих отрока-самоубийцу необычайной красоты, которая впрочем, уже обезобразилась сизой личиной смерти.
Сер Соффьяччи спросил у возницы, разглядывая труп:
– Неужели несчастное дитя не имело ни родных, ни друзей, отчего этого молочного теленочка привезли в наш заупокойный барак?
Возница отвечал, дразня ломтем хлеба полуслепую кобылу:
– Не жалей святотатца, старый болван. Мальчишка, как Иуда христопродавец взял да и удавился сдуру в церковном дворе, славный вышел богомольным бабенкам подарок к заутрене. Никто не пожелал забрать тело. Одно из двух – либо он чужестранец, либо родня стыдится признать в кощуннике своего. Так-то, воробей воробьем, а туда же – разубеждением в жизни помер от веревки.
– Бог ему судья, не будем злословить о мертвом, Бенедетто. Кто знает, что толкнуло малоумного в петлю. – сказал сер Соффьяччи, но юные годы висельника тронули его, он не стал полностью обирать тело, как частенько проделывал со своими безответными подопечными. – Полно болтать, помоги-ка мне спровадить его к остальным. Уж больно гадкое у него стало лицо, зной делает свое дело.
Язык отрока был вывален далеко до влажного корня, а левый глаз приоткрыт и мутный зрачок под склившимися ресницами был затянут плевой, как у птицы со свернутой шеей.
После захода солнца Соффьяччи устроился подле двери, ведущей в подвал и, любуясь звездными небесами, стал грезить о свиных паштетах, сырной похлебке с укропом, сычуге с кашей и черниной и прочих богоугодных предметах.
Совершенно стемнело, факельные стражники перегородили Виа Барди цепями ночного покоя ради, тишина сомкнулась, как губы мраморного изваяния, лишь изредка царственный покой полуночи нарушался отдаленным лаем собак и скрипом лодочных уключин с реки Арно.
У ног сера Соффьяччи теплилась клетушка переносного фонаря.
Как только голова старого хоронильщика стала клониться на грудь, отяжеленная сном, из сквозной щелочки под дверью мертвецкой вылился клекочущий проглатывающий слоги ледяной лепет, подобный шороху зерна, сочащегося из мешка.
– Ити сюда, шеловещек, ящерка любит тебя.
Сер Соффьяччи, вскинувшись, подумал было, что ему померещилось, но голосок насмешливо твердил с липкой гнилой запинкой:
– Ити сюда, шеловещек, ящерка тебя посалует и осалит.
– Кто здесь? – окликнул сер Соффьяччи и перекрестился
– Никого – дразнил голосок, столь гнусавый и булькающе гортанный, словно у его обладателя была подвязана челюсть или выгнила глотка, так что шея, как живая способна поползти, растекаясь по скользким плитам.
– Ити к нам, шеловещек, ящерка празднует брачную ночь, ити к нам, мы шевелимся, мы шалим, мы шкодим, мы шутим, шутим, нам душно, ах, как мы шевелимся, шеловещек, шевелись и ты, шевелись с ящеркой.
Опасаясь за свой рассудок, сер Соффьяччи все же вспомнил о долге службы, отпер дверь и посветил фонарем в жуткую темницу. Но за порогом никого не было.
Стоило сторожу обратно повернуть ключ в скважине, за левым плечом его щекотно защелкал знакомый тоненький шепот:
– Ящерка тебя осалила – тебе водить, шеловещек!
Сер Соффьяччи отер пот и отважился спуститься в мертвецкую, неся скудный петляющий свет на вытянутой руке.
Его нисхожднение было вознаграждена – позолоченные пятнами фонарного света на лестничных пролетах, прислоняясь к ледяным стенам, крестцами, коленями, локтями, ляжками, вздутыми распадными газами брюшинами, размеренно совокуплялись в унисон голые мертвецы.
Поблескивали челюстные кости и мозаика зубов и из-под расползшихся губ, клейкая зелень и истекающие моровым суслом грибы выступали на полуразложившихся лицах, попорченых крысами. Шевелилась многорукая многоногая масса сплетенных проникающих друг в друга любовников, сладким медом изливались стоны и лунные смелые услады, развлечения и ласки лились на лица и маски, белее лилий ленивые неутоленные руки ласкали, губили и тело выплескивалось в тело двуглавым валетом жезлов.
Без памяти, бросив фонарь, сер Соффьяччи выбежал наружу и бросился разыскивать церковного сторожа и звонаря, Марио.
Тот поначалу не желал идти и злой спросонок ругательски ругал сера Соффьяччи, но потом все же согласился и, вооружившись распятием, сошел в лазаретную юдоль.
– Ах ты, пропойца и разгильдяй! Бери пример с мертвяков и мертвячек, – они, в отличие от тебя, лежат смирно и не тревожат почтенных горожан по зряшному поводу!
Так в сердцах говорил звонарь, готовый по злобе оттаскать сера Софьячии за волосья, потому что все покойники, как обычно, лежали на полках.
Сер Соффьяччи согласился, что старость – есть старость, чего только не пригрезится пожилому человеку в столь мрачном месте.
Но в ту ночь спать ему не пришлось.
Едва звонарь, плюясь, скрылся в своем домике, простуженный голосок снова завел свое:
– Ити к нам, шеловешек, и не смей никого звать – иначе ящерка выпьет твои гласа. Да, гласа…
– Да воскреснет Бог, и расточатся враги его! – только и смог пролепетать сер Соффьяччи и распахнул двери.
Из могильного хлада и тьмы, лавиной хлынули на него влюбленные мертвецы, во славе и бесславии свального греха. Сладкий смрад, сдавленные косноязычные речи, хлынули, увлекая, завлекая, и за содрогающимися комьями трупных любовных игр, флорентийской любовной заразы, сломанной куклой плясал голый отрок, корабел у кормила брачной ночи в колебля в руке, слабой, как колосок, колыбельку фитильного фонаря, посылая сполохи света.
Он кивал головой на мягкой бескостной шее то вправо, то влево, продолговатые миндалины глаз его, подобных протухлым яйцам, напоминали выклеванные глаза сокола, на левом плече отрока-фонарщика бронзовела соблазнительным изгибом ящерка, а на правом, смеясь, как безумная, чистила слипшиеся перышки пташка с человеческой головкой, вертящейся вокруг своей оси. Облачный разоблаченный облик отрока то приближался, то удалялся, стоял он по колено в гробу, будто в выдвижном на полозьях ящике шкафчика-поставца, какие ловко ладят мастера краснодеревщики из области Форли.








