
Текст книги "Пять имен. Часть 2"
Автор книги: Макс Фрай
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)
Ведь если Бог у людей наподобие кирзового сапога, милосердие для них – крамола.
В тот вечер мы сидели у очага втроем, ели черствый ситник с диким медом. У них было убежище в лесу, чья-то брошенная после пожара дача. Анна заварила нам зверобоя в кипятке.
Какая там красивая, парень! Эдакая болезненно огрузневшая тетка, как степная баба из камня, коса редкая, пегая, а на ноге нету пальцев – отморозила. Сидела, прикрыв глаза, тяжелые руки на черный передник положив. И все говорила-говорила, бессвязно, как ручей по камешкам журчит. Рошка ее понимал, отвечал на том же языке. Потом мы улеглись спать и подушкой нам служили Аннины колени, а
Рошка шептал про аистов на болоте, про туман в развалинах, про оленьи свадьбы, и про Дикого Охотника, который частенько брал его в седло прокатиться, говорил о Дневной Логрии и Ночной, мол, однажды он наколдует и Логрия станет единой, тогда никто не будет врать, трусить и козырять.
Сколько лет уж минуло, где я только не ночевал, и на постоях и в стодолах и на белых перинах. А так мирно нигде не спалось.
Просыпаюсь – мать честная! Собаки брешут-надрываются, хлещет дождь, галдит народ.
Оказывается, папаша мой промаялся ночь, прождал день, извелся весь и поднял свою артель на поиски. Весь лес прочесали с собаками, а я вот он – сплю себе на просеке и ухом не веду. Уж и шлепал меня отец по заду и ревел бугаем, обнимал… На его расспросы я ответил, что спал и ничего не помню. Поверил.
Но был в его артели один дедок – лозоходец, усмехнулся он и говорит отцу:
" – Людвиг, своди пацана в церковь – дождь льет, как из ведра, а на нем сухая куртка и там, где он лежал – шапка вереска. А такие цветы у нас не растут. Вот помяни мое слово – парень ночью направо ходил."
Отец был слишком счастлив, чтобы слушать старика.
Годы шли, все что приключилось той ночью, помнил издали. Хотя, иногда тосковал по Рошке. Он мне другом был. К старости я это понял. Смешно.
Как я уже говорил, в двадцать лет меня забрили в солдаты, из нашей провинции, отправили меня в провинцию Кардок – это на востоке, ближе к горной Чехии.
Чего там рассказывать: все шло чин чином, муштра, баня, смотры… Нам, первогодкам, достался ротный, хоть вон беги, к святому придерется.
Любил присутствовать на экзекуциях, уж при нем ори, как резаный, молчунов сек самолично. Это у него называлось "выколачивать гордыню".
Как-то попал я ротному под горячую руку, меня послали на скамью. Пороли-то свои, для вида. А я не знал, что надо кричать. Ротный озверел, и ну меня охаживать, а я тоже не овца – молчу, дышу носом.
Ротный устал и гавкает: "Пусть этот мерзавец ночью в карауле постоит. Какая нечисть его сожрет – нам облегчение."
Все кто слышал – побледнели. Лютая кара. Остаток дня дружки провожали меня, как на эшафот.
Да и мне не особенно весело было: Кардок не Далатт, может, как раз здесь вурдалаки по ночам и шлындают.
Страх-то неистребим, юнкер… Из-за него я с детства не решался вернуться в Ночную Логрию. Вечно меня, труса чертова, туда насильно выпихивали.
Смерклось. Стою столбом – ни вправо, ни влево. Чернеют за спиной казармы. Муторно, тревожно.
И то ли чудится, то ли наяву – колокольный звон. Далекий, внятный. Я стал задремывать под него, стоя, как лошадь. И, наверное, оступился.
Вправо.
Вышло так – в Кардок переехал, а Далатт Полуночный носил в себе.
Стою, трясу башкой, осматриваюсь. День осенний, прозрачный, и колокол над площадью бьет.
Обдергивался я, щурился на солнце. Слава Богу, никто моего явления не заметил. Церковные врата были распахнуты перед носом моим, мерцали в полутьме свечки.
Ну, я не будь дурак, сделал вид, что я здесь родился и в дело сгодился, как бы в отпуску. Кое-какие деньжонки у меня были зашиты в подкладке камзола. Я зашел в кофейню, выпить ликеру и поразмыслить.
А там за столиками – шу-шу-шу, все сырые, не выспавшиеся, глаза бегают…
И колокол все мрачней, все докучнее. Дела были такие, юнкер: Питер Магуль, отец Рошки, пошел в гору, тут взяточка, там поклепчик, здесь доносец, и выбрали его в магистрат, а оттуда взлетел до градоначальника. Пурпурное кресло, гербовая цепь, особнячок окнами на ратушу.
Наслаждался он новым назначением недолго, а потом пришел ему в голову дельный замысел. Стал орать с балкона речи, поднимать национальный дух.
Завел канцелярию, новые праздники учредил, с ликованием.
Для начала решил собрать всех, кто сидит в ненормальной больнице и вывезти из города на поселения. А вместе с ними и неполноценных дармоедов, вроде бабок, что прикармливают кошек и голубей на городскую пенсию, или таких тунеядцев, которые дома сидят над книжками или того
хуже – сами втихую сочиняют. В общем – для каждого сорта свой параграф. А особливый параграф – для жидов. Очень, юнкер вы мой, жиды народ трудновоспитуемый. Беда с ними. Все люди, как люди, а у жидов, кого ни возьми – ну просто каждый человек – жид. Позорище.
Канцелярия заготавливала списки – воняло из окон огарками и чернилом.
На черные подворья пригнали тяжелые подводы, собрали народные конвои – бравые молодцы, закатаны рукава, нашивки на воротах, где промаршируют – там бело от плевков. А в глазах – скука вековечная, тоска стоячая. Выросли те детишки, юнкер.
Вывесили повсюду списки и приказ: тем, кто не из больницы, явиться в указанный день по адресу, взять с собой носильные вещи, какие получше и ценности у кого какие есть.
Ехать, юнкер, так ехать.
Чтоб ни одна золотая коронка не ускользнула от городской казны.
Народ покорный – пошли, понесли. Кто сдуру в бега ударился – тех Догнали, тиснули в пересыльную тюрьму, жандармы их били, говорят, до кровохарканья. А нечего бегать.
С чего Магуль начал всю эту возню?
Во-первых, деньги. Во-вторых – имя свое прославить – реформатор, друг народа, потомки обзавидуются. За чистоту нации ратует, ночей не спит.
Но благонадежные шептались, что есть и третья причина.
После Анны, Магуль женился на вдове с ребенком – дочка у нее была от первого брака, Мария.
Девчонка, как девчонка. Я ее видел: рыженькая, приятная. Что мама с папой скажут – все делала.
И вдруг все под откос – и смеется чаще, и в глазах синих словно метель, и собираются во дворе прохожие люди, травят байки, собаки приблудные кормятся, всем хорошо.
А сама она – крылатая, неприрученная, возьмет отчим за руку – отдергивает ладонь и прячет под передник.
Учитель танцев жаловался Магулю, что на уроках она напевает незнакомые песенки, зыбкие, вольные. И страшные.
По докторам водили девчонку – а она смеялась докторам.
То ли на плоской крыше, оплетенной хмелевыми лозами, танцевали двое в зарничную ночь.
То ли следы чужой, некованной лошади отпечатались в палисаде. То ли вышла дочь к семейному завтраку, а на рыжей челке вянет вересковый венок. И от не снятого на ночь платья пахнет дальними
лугами, багульником, кобыльим молоком, дымом, волей, юнкер, вольной волей, где не женятся и не выходят замуж…
Мать брякнет серебряную ложечку с вензелем на блюдце: "Это что такое?"
" – Дикий Охотник брал в седло прокатиться."
" – Когда?!"
" – Во сне.
"– А какой он из себя, этот твой ухажер?
– Седой, мама, молодой, а седой…
Отчиму на шею вешается, днем шелковая, а к вечеру – как сглазили девку – снова Мария крылатая.
И ни словечка из нее не вытянешь – ведь не одна она по ночам бродит.
Мало ли о чем судачат в пивных.
В одну из облав к тем магулевым ребятам-закатанным рукавам попала Анна.
Магуль расцвел, пропал в больнице на два часа, вышел перекошенный, ушибленную руку втискивая в перчатку. Анна осталась сидеть в каморе с разбитой скулой. Ни слова о сыне не сказала.
Лесное убежище к тому времени Рошка отстроил, как картинку. Как взяли Анну – в доме устроили засаду.
Но Рошка не возвращался домой. И на лесопилках и в каменоломне, где он обычно подрабатывал, его тоже не видели.
А на черных подворьях грудами валялись отобранные у чудиков вещи.
Башмаки стоптанные, куклы, зеркала, тюки с зимними пальто, баулы с елочными игрушками, связки книг, детское приданое, соломенные шляпы, склянки с лекарствами, женские косы и кудри всех мастей. Я сам видел, юнкер, двор больницы, где согнанных людей кормили баландой из ботвы, по
черпаку на нос. Ничего, на поселениях будем кормить по-божески. Мы ж не звери.
Я поселился на постоялом дворе, на барахолке купил гражданское платье.
Однажды ночью перепугался спросонок: внизу галдеж, народ вывалил из комнат полуодетый.
Чтобы не попасть в толчею, я высунулся из окна, мое как раз выходило на площадь.
Там беготня – серый рассвет исполосован огнями. А у ворот ратуши – всадник. Как пощечина!
Конь неклейменый, не седланый, кружится, задом бьет.
А верховой-то, юнкер – Рошка.
Вырос, точеный весь, волосы белые, брови темнючие сдвинуты. Уже не в саване – рубаха из цветных лоскутов и штаны холщовые. Люди мечутся, а подойти к нему боятся.
" – Эй, отец! Отпусти людей, иначе сожгу твой Содом к чертовой матери! Я колдун, ты знаешь!"
Ну дурак, позер, выскочка, как был, так и остался.
Сунулись к нему стражники наконец – куда там! Присвистнул, как дьявол, и бросил чалого в галоп на толпу сквозь огни.
Скандал! Молодчиков покрепче отрядили на поиски буйного. Да не догнали – получили фигушку с макушком.
Магуль выскочил на балкон в ночном колпаке, Марию от перил оторвал, и потащил в дальние комнаты – запирать.
Я влез в штаны и чесанул через луга в лес. Сердце вело, юнкер, спешил, оскальзывался на суглинке, но знал – бегу правильно.
Я нашел его на песчаных откосах у реки. Конь бродил в камышах, пугал куликов. Рошка меня, как ни странно, узнал, мы обнялись.
" – Брось бузить, – говорю – побереги себя. Тебе уже второй десяток. Ну какой из тебя колдун? Самое лучшее для тебя-бежать за тридевять земель."
А он будто не слышит. Ухмыльнулся.
" – Бежать… Знаешь, Николаус, как надо бегать? Утром, до солнца, когда стрижи горстями в пустоте носятся. Разденься догола, вдохни и беги, беги, будто струнный перебор. Слышал… Фанданго… Все брось, прошлое настоящее, имя, память. И только в небо смотри, неотрывно, будто мамкину грудь сосешь. Упаси Бог подумать, что под ногами. Глаз не опускай и не упадешь никогда. Если повезет."
Я за голову схватился.
" – Что ты несешь, – ору, – полудурок! Не хочешь бежать – пойди сдайся, покайся, будешь жить на поселениях с матерью. Чем плохо? Хуже, если поймают, ты их раздразнил – бить будут смертным боем."
Рошка на меня обернулся, посмотрел, наморщил лоб, будто спросонок и медленно так, спокойно говорит:
" – Нет никаких поселений, Николаус. Они уже выкопали рвы. Известь заготовили. И расстрельным командам по полштофа водки на рыло поставили"
Сказал, как убил.
И, уезжая, обернулся, оперся на конский круп ладонью.
" – Смотри не забудь: не опускай глаз, тогда не упадешь."
Что с дурака взять.
Через несколько дней, вечером, завыли оси, заскулили кобели на коротких поводках, и из казенных ворот поползли подводы. Психи, тунеядцы и жиды, посчитанные, сидели тихо. По бокам гарцевал конвой, сам Питер Магуль покачивался в двуколке, в малиновом камзоле при всех регалиях, шнурах, аксельбантах и цацка-пецках, как патриоту полагается.
Я тащился в отдалении, с жиденькой толпой тех, кто вылез полюбопытствовать.
Среди прочих на второй телеге я заметил Анну. Она держала на коленях чьего-то ребенка, на ухабах вздрагивала обритая голова. Я все понимал, а не завоешь, бегите, мол – все врут, нет никаких поселений, там рвы, там смерть.
Я встретился глазами с Анной, конечно, она меня не помнила, но по взгляду ее ясно было – они там на подводах уже и так все поняли.
И всадник.
Как из ножен его выхватили в небо. Осеннее марево прострелено было солнцем и всадник рос, чалый конь прядал скачками, ближе, ближе, ближе…
Вскинув руку скакал Рошка, и окровавленная ладонь словно горела.
Сам он распорол ладонь, выпустил чудесный цветок, пришла пора для единственного Рошкиного чуда.
Магуль сделал знак холуям, не торопитесь, мол, пусть подъедет поближе, на ловца и зверь бежит.
Разом завыли, рванулись овчарки.
По лицам конвоя я понял, юнкер, что там, за спиной творится.
Они корчились, орали, как дети.
Ой, парень… Сдохну я, невмоготу говорить.
Город вспыхнул, как коробок, закричал огнем со всех концов.
Зачадил в ползаката. Занялся арсенал – грохнула пороховая башня.
Охрана бросила подводы, как в тумане я видел: арестованные разбегались на волю. Лошади бились в постромках. Резкий крик перекрыл сумятицу. То по сизой траве, потеряв чепец, бежала рыжая Мария, бургомистрова дочка, юбка, взмыв, обнажила колени.
Рошка замешкался, закрутил коня, весь потянулся к ней, улыбаясь – миг – и подхватил бы в седло.
Магуль, выпавший из двуколки, брошенной кучером, вырвал пистолет из кобуры, выстрелил.
И бросило Рошку навзничь в пыль крестом.
Тут я словно в вате потонул. Проморгался на плацу, в Дневной Логрии, пыльный, в копоти. Вокруг меня собрались люди, я никого не узнавал. Отлежал в лазарете два дня, как закрою глаза – все виделось мне, как дорожный прах под телом меняет цвет на быстрый, алый.
Этого не опишешь.
Стал я поправляться, героем прослыл в гарнизоне. Наплел им небылиц пострашнее, чтобы оправдать штатские шмотки и мое многодневное отсутствие. А ротному-зверюге вышла нахлобучка от начальства за самодурство и скоро его от нас перевели.
Что? Нет, никакого колдовства не было. Чудес, юнкер, не бывает.
Просто я умолчал, а Рошка тогда на площади добавил: как подводы покинут город, начнется колдовство и убережет свое добро тот, кто подожжет дом соседа. А как займутся кровли, пусть разбегаются без оглядки, может быть порознь людьми станут. Тогда все посмеялись друг перед другом, а про себя решили, что будут делать.
Старая штука, а они купились, потому что умели жить похитрее, своя рубаха ближе к телу, наша хата с краю, умри ты сегодня, зато я завтра.
Воля твоя, парень, можешь не верить, считай что я тебе наврал сказку.
Нет, с тех пор я не выходил ночью. Не хватало духа, а случая не представлялось… Вот такие пироги.
Темнеет… Хочешь – ночуй у меня. В сарае найдется второй тюфяк. О чем я думаю? Не твоя печаль. Ну, мне кажется, что такие города горят ой, как плохо. Да и мало ли в Ночной Логрии городов.
Представляешь, Логрия соединится, а вторая половина – такая. Собаки, рвы… Ну, да и рукава закатанные.
Молиться надо. Ничего поделать нельзя.
Э, постой! Ты куда? Дурак, что ты в одиночку сможешь? Вот, один уже допрыгался.
Подожди, я возьму короб. Товар… Да гори он, товар синим пламенем!
Парень! Стой. Я с тобой!
Ты что, ревешь что ли? Ну ладно, показалось. Дай мне руку, а то я робею. Правая сторона где? Ага… Ну, юнкер: раз… Два… Господи!»
КНИГА СНОВ ГУАЛТЬЕРО РОТА
флорентийские новеллы XIV века
Предисловие к ста новеллино, записанных Гуалтьеро Рота, гражданином Флорентийской Республики
Одна и та же жалоба преследует меня, где бы я ни оказался.
Бедняки и «жирный народ»,[5]5
«ЖИРНЫЙ НАРОД» – popolo grasso, пополаны – городское название именитых и богатых горожан, имеющих голос в городском совете Флоренции, называемом Синьорией. Различали три типа горожан. Помимо уже упомянутого, были так называемые «mezzano genti», то есть «средние люди» и низшие, внецеховые работники и городские маргиналы «ciompi» (чомпи), в буквальном переводе: «отрепье, оборванцы».
[Закрыть] старухи на рынке, и проповедник из церкви Аннунциата деи Серви, иначе называемой Церковью Рабов Господних; все твердят: «Мадонна, нам выпало жить в тяжелые времена!».
– Сколь тяжелое время – нет ни одной войны! – говорит наемный солдат, очищая меч от ржавчины.
– Сколь тяжелое время: воздух чист от чумных испарений, я уж согласен на простуды, оскомины, брюшные хвори, целый день провожу я в ожидании – и хоть бы один негодяй пришел ко мне со своим жалким чирьем! – говорит лекарь, протирая свои склянки.
– Сколь тяжелое время, саранча словно забыла наши поля, белая плесень не посещает виноградники, крысы не точат амбары, урожай возмутительно хорош, коровы не бесятся, овцы не дохнут от кашля, цены падают, и если такое положение вещей продлится еще полгода – я буду разорен – говорит торговец, считая скудный барыш.
– Сколь тяжелое время наступило, а в дни моей молодости реки текли молоком и медом, женщины были уверены, что галка у них под юбкой служит только для испускания мочи и утех с законным мужем, весы и меры были точны, и даже священники были образованы и целомудренны, как единороги, – говорит старый хрыч и множество людей слушают его и начинают нюнить, рюмить и ругательски ругать наши тяжелые времена.
Скоро Флоренцию Цветущую можно будет переименовать в Лакренцию Слезоточивую, город кашлюнов, рогоносцев, плакальщиц и юношей, которые до срока стали сухим изюмом, так и не побыв сочной виноградиной.
Только наши смешные пороки, природная леность души, зависть, жестокость и страх отягощают времена. Время легко, как пух, и прозрачно, оно проносится мимо нас и еще никто не видел его. Как говаривал покойный мессер Франко Сакетти, сочинитель «Трехсот Новелл», черную желчь меранколии прогоняет легкое и приятное чтение, люди любят послушать о необыкновенных вещах, и рассказы пугающие должны сменятся утешительными, ибо гроб рано или поздно надо выносить из дома и накрывать пиршественный стол для живых.
После книг мессера Джованни Боккаччо, мессера Сакетти и старых сборников, наподобие "Цветка Новелл" Франческо да Барберино, я, человек невежественный и грубый, собрал книжечку для чтения простую, из тех историй, что женщины переносят на своих языках от одного городского фонтана к другому, или тех басен, какими стращают друг друга ученики и подмастерья.
Кое-чему я сам был свидетелем, иное мне поведала челядь дома синьоров Альбицци и рода Медичи, там, где рассказчик пожелал, я ставил имя его.
Что же касается языка, то избрал я народную тосканскую речь, которая щедра, как грудь родившей женщины – не одного славного сына вскормила она.
Кроме того, мой отец, передавший мне часть историй, имел обыкновение в воскресные дни приходить на площадь Санта Мария Новелла в пестром наряде, с собакой, попугаем и хорошо настроенным гитерном.
Взобравшись на бочку, он собирал вокруг себя зевак и начинал рассказывать, делая это, в отличие от жонглеров, весьма искусно и без какой либо выгоды, потому что в будние дни был смирным аптекарем и не нуждался в подаянии.
Отец мой владел языком Тосканы столь бесподобно, что мог рассмешить человека, и тут же напугать его до пота.
Я хочу, чтобы меня читали люди легкого и бойкого ума, а не те знатоки, которые что корчат из себя рассудительных цензоров и разборчивых ценителей. Ведь они подобны перекормленным боровкам, что воротят нос от простой пищи. Женщины вольны выбирать себе полюбовников по своему вкусу и прихоти, как жаль, что книги не могут выбирать себе читателей с той же ветреной легкостью.
Новелла 1. Об агатовом венце[6]6Венец Монны Флоренции действительно существовал на протяжении всего времени существования Флорентийской республики, был уничтожен последователями Саванаролы, «плаксами» на одной из церемоний «сожжения сует».
[Закрыть] монны Флоренции[7]7
«МОННА ФЛОРЕНЦИЯ» – такая же персонификация города, как знаменитая «Мама Рома» у римлян, или «Москва– Матушка, Питер-батюшка» – русских присловий. Монна – обращение к замужней женщине.
[Закрыть]
Рассказывают, что мессер[8]8
МЕССЕР – обычное обращение к именитым гражданам, сер – обращение, применимое к среднему классу, маэстро – обращение к мастеру цеха, художнику или музыканту.
[Закрыть] Джованни да Биччи, иначе именуемый Медичи,[9]9
СЕМЬЯ МЕДИЧИ – Семья Флорентийских банкиров и купцов, начинали с небольшой меняльной лавки при аптеке на Старом Мосту – Понте Веккио во Флоренции. С конца XIV века и по 1569 были правителями сначала Флорентийской Республики, потом, после переворотов 1530-33 гг – герцогством Тосканским и Флорентийским.
ДЖОВАННИ ДИ БИЧЧИ по прозвищу «Медичи» – то есть «Аптекарь» -
Принцепс республики на протяжении двадцати лет. Стоял у истоков диктатуры Медичи. Сыновья: Козимо и Лоренцо.
Последнего не путать со знаменитым Лоренцо Медичи Великолепным, племянником его
[Закрыть] отец мессера Козимо, вступив в должность гонфалоньера Республики, призвал к себе ювелира Луку деи Кастеллани, искуснейшего из мастеров города и заказал ему простой венец из сплава арабской стали и серебра, украшенный тремя индийскими агатами, цвета гранатного вина.
Маэстро Лука был человеком злоязычным, ехидным и въедливым. Вернувшись домой, он рассказал своим ученикам о заказе и прибавил, хлопая себя по ляжкам:
– Вот, судите сами, дети мои, как Медичи опьянились властью! Теперь будут украшать медные свои лбы дорогими каменьями, и чваниться, как вороны в павлиньих перьях.
Ученики разнесли сплетню по городу. Вскоре люди заговорили о том, что Медичи взалкали единоличной власти, попирают законы Республики и желают королевских почестей.
Однажды мессер Джованни да Биччи приехал в мастерскую деи Кастеллани, справиться о том, как идет работа. Маэстро Лука не преминул излить свою желчь:
– Не кажется ли вам, мой добрый мессер Джованни, что три темных камня слишком скромны для венца правителя? Не хотите ли иных украшений, сверх того?
Мессер Джованни задумался и сказал:
– Прибавьте к указанному одно-единственное украшение. Я хочу, чтобы внутренняя сторона венца была оснащена тремя острыми стальными шипами, наподобие шипов терна.
Маэстро Лука удивился:
– Что это значит?
– У этого венца одна владелица – монна Флоренция. Тот, кому суждено стать первым среди равных,[10]10
ПРИНЦЕПС, Il principe, первый среди равных – выборная должность правителя Флорентийской Республики.
ГОНФАЛАНЬЕР или ГОНФАЛОНЬЕР СПРАВЕДЛИВОСТИ (gonfaloniere di giusticia) – глава правительства, от итал. gonfalone – городское знамя, стяг. На боевом знаке Флоренции – красный орел и зеленая змея на белом поле.
[Закрыть] будет увенчан им единственный раз в жизни – во время благодарственной мессы. Пусть боль от шипов напоминает правителю о Страстях Христа, Который взял на себя грехи мира и о его собственной ничтожности перед Ним. Подобное украшение не прельстит скрытого деспота удобством и красотой, а у чужестранных неприятелей отобьет охоту посягать на агатовый венец монны Флоренции, – так тихо растолковал мессер Джованни.
Пораженный и пристыженный маэстро Лука спросил:
– Какие слова вы пожелаете видеть выгравированными с внутренней стороны венца?
– Noli mi tangere. – отвечал мессер Джованни. По-тоскански эти слова значат: «Не тронь меня».
С этим мессер Джованни да Биччи удалился, а маэстро Лука с тех пор перестал судить о людях скоропалительно и в краткий срок избавился от своей славы сплетника и злослова.
Превосходно исполненный венец был помещен в церковь Санта-Репарата,[11]11
ЦЕРКОВЬ САНТА-РЕПАРАТА – ныне не существует, на ее месте построен кафедральный собор Флоренции – Санта-Мария-дель-Фьоре, от прежней постройки осталась только колокольня, по-итальянски – кампанилла Санта
Репарата, она же колокольня Джотто по имени мецената-донатора, внесшего немалый вклад в строительство (не путать с живописцем Джотто).
[Закрыть] в молитвенный придел Медичи, и люди приезжали из отдаленных мест, чтобы подивиться его красоте и справедливости начертанного на нем рукою мастера по воле принцепса.