355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Фрай » Пять имен. Часть 2 » Текст книги (страница 26)
Пять имен. Часть 2
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:32

Текст книги "Пять имен. Часть 2"


Автор книги: Макс Фрай



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)

Напуганные неслыханным злодейством граждане роптали.

В ужасе мессер Козимо приподнял брата за плечи – в уцелевшем глазу мессера Лоренцо еще теплилась жизнь, но нижняя часть тулова была сплошным ожогом, а испекшееся мясо отваливалось от костей.

Несчастный успел лишь простонать невнятным коснеющим языком нечто вроде:

– Ку-ку! Не правда ли смешно, братец! Тебе водить. – и вместе с черной кровью из горла, кашлем и черевной пеной, несчастный изблевал на руки мессера Козима нечестивую душу свою.

Но мессер Козимо не понял его слов, ибо то был лишь отрывок предсмертного бреда.

Мессер Лоренцо умер на месте, граждане побежали с площади, как блохи и прочие паразиты с остывающего трупа, солнце пало за часовую башню Палаццо Синьории, и наискосок закату с ветреных тревожных небес рухнули на город перистые облака, снизу багряные, ломаные отсветы горящего великана рвались с остывающего кострища на стены и камни мостовой, мессера Козимо увели под руки во дворец Синьории.

И мессер Козимо отчаянно твердил сквозь полузабытье:

– Черная масленица, черная! Покажите мне факел, которым я сжег брата.

Так торжества обернулись великой скорбью.

Немного придя в себя, мессер Козимо расспросил маэстро Брунеллески и маэстро Гирландайо, а так же жителей переулка Горлиц.

Мастера показали, что гиганта никто не охранял, все были уверены, что не найдется человека, которому вздумается испортить веселый праздник, и нельзя вспомнить всех, кто участвовал в возведении великана – ведь этот труд был велик и работников нанимали срочно и отовсюду.

К тому же у подножия великана все время собирались ротозеи всех мастей, за которыми не уследил бы и тысячеглазый Аргус.

А жители переулка Горлиц, как один человек уверяли, что видели, будто покойный мессер Лоренцо поднимался в дом вместе с красивой скромной девицей в павлиньем платье, но после никакая женщина не покидала дома.

Сам же мессер Лоренцо некоторое время спустя вышел один, удрученный и измученный, зябко кутаясь в плащ, торговка пахтой и сушеными дынями заметила, как он поспешил в сторону площади Синьории.

Более же никто не видел мессера Лоренцо живым.

Так страшно погиб мессер Лоренцо Медичи, младший брат мессера Козимо и не нам, людям грешным, слабым и пристрастным, судить была ли такая гибель поделом ему.

Новелла 12. О маленьких добрых женщинах, живущих в подполе

Старухи-божедомки, приписанные из милости доживать свой век в посильных трудах на подворье цеха шерстяников Лана, скучая за прялками, скрашивают работы разнообразными небылицами, часто прохожие останавливаются за глинобитным забором Божьего дома, чтобы полюбопытствовать – о чем сегодня поведают друг другу сварливыми голосами флорентийские сивиллы-долгожительницы, некоторые из старушечьих историй, полюбились мне больше иных.

Одна из богаделок, монна Симона, в юности ходившая в первых красавицах и строптивицах, так и оставшаяся в старых девках, особенно горазда была плести байки и небывальщины. Она рассказывала, что под половицами некоторых флорентийских домов, живут-де маленькие добрые женщины, их могут видеть лишь люди, чистые сердцем, после исповеди и Причащения Святых Даров.

Со слов монны Симоны, эти чудесные карлицы выглядят как миловидные и скромные женщины, только очень малые ростом, они неприхотливы и застенчивы, кормятся чем придется, крошками, овощиными ошурками, водосточной влагой и черствыми краюхами, они шьют себе одежду из мышиных и крысиных шкурок, излюбленное их занятие – приглядывать за детьми, предоставленными самим себе, а так же ходить за больными и немощными.

Но совершают свои малые труды они столь умело и споро, что скрытниц почти невозможно подстеречь.

Мужчин среди них не водится, так что маленькие добрые женщины, видимо ведут жизнь по-монастырски целомудренную и бесстрастнуюю

Маленькие добрые женщины – хорошие христианки, они строго блюдут праздники и воскресения, иногда можно слышать слабый отзвук их совместной молитвы, доносящийся как бы из-под начисто выскобленных хлебными ножами рачительных флорентинских хозяек еловых половиц.

Ходят толки, что в домах, где поселяются маленькие добрые женщины дети всегда послушны, старики спокойны душой и больные почти всегда выздоравливают, если же искусство маленьких добрых женщин бессильно – умирающие отходят легко и лица их бывают светлы и осиянны улыбкой, как терновник – неурочным цветком.

Но маленькие добрые женщины навсегда покидают те дома, куда хоть раз зашел монах-доминиканец, по делу или праздно, как видно беспутство и жестокость мнимых служителей Христа, господних бешеных псов, невыносимо для робких домашних духов.

Одни говорят, что маленькие добрые женщины – суть души умерших безчадными женщин, которые привечают всех чужих детей, пока не придет час Господнего суда, другие уверяют, что это – один из обликов, который присущ ангелам-хранителям, древним ларам домашнего очага.

Но все сходятся на том, что один раз в году, во время Адвента, предрождественского поста, маленькие добрые женщины бродят по городу в обычном женском обличии и нанимаются работницами в дома.

Их трудно отличить от обыкновенных женщин, друг друга же они узнают по особой колыбельной песенке, неведомой обычным нянькам и матерям, под которую дети хорошо засыпают, но поутру забывают слова и мелодию.

Слова и мелодия потаенной колыбельной неведомы, но так и просятся на язык, когда глядя повечер на розовые, гранатные, медвяные и светлячковые огни флорентийских окон, вдруг затоскует одинокая душа о семейных радостях, тепле накрытого стола и материнской любви.

Маленькие женщины любят дома, где хозяева держат кошку с белыми лапами, отсюда, как говорят, пошел тосканский обычай дарить молодоженам подобную кошку.

Возможно, сие суеверие имеет исток в известной повсеместно италийской легенде о gatto della Madonna, кошке Богоматери, в которой рассказывается, что перед тем, как родиться Христу в тех же яслях окотилась кошка, в дальнейшем лизавшая Младенца и мурлыкавшая, чтобы позабавить Его, пока Непорочная была слаба от родов.

В ночь перед Рождеством, крошечные заботливые женщины выходят к очагам, и их можно увидеть краем глаза– как стекловидные будто отлитые из лунного сияния тени, с молитвенно сложенными на маленьких грудях ладонями и распущенными по плечам волосами.

И в полнолунные ночи они поют…

(обрыв текста, финал новеллы утрачен – (прим. переводчика)

Новелла 13. О ночном сборище в церкви Сан-Стефано

Сраженный нелепой гибелью брата, мессер Козимо через три дня по погребении обугленных останков мессера Лоренцо слег пластом в жестокой душевной и телесной горячке. Пока он метался в скомканных простынях, не признавая домочадцев и моля Бога о смерти, приглашенные лекари опасались, что ему не суждено выжить, но каждый из них помалкивал, ожидая, что приговор больному вынесет другой, чтобы не брать на себя ответственность за драгоценную для Республики жизнь Первого среди Равных.

В том году ранее лето было необычайно знойным, в окрестностях Флоренции сохли и горели виноградники, будто гибельные торфяники, земля растрескалась, как черепаший панцирь, иссякли колодцы и водопитательные каналы, с жалобном ревом и мычанием падал скот, а люди сражались даже за жалкое подобие тени.

Передавали, что в одной церкви в Вальдимарине прихожане, не слушая увещеваний священнослужителей, опрокинули крещальную купель, полную освященной воды и слизывали влагу с плит, стоя на четвереньках.

Воды реки Арно, как в последние времена, стали горьки и вязки, осклизли от болотной плесени, тот, кто осмеливался утолить жажду из реки, заболевал мучительной, почти всегда смертельной хворью.

Совет Двенадцати Добрых мужей устал от признаков недовольства и ропота народа, а тем временем мессер Козимо лежал больной в своем доме на Виа Ларга и никто не верил в его исцеление.

Известный флорентийский патриций, мессер Ринальдо Альбицци, сын Мазо Альбицци, банкира, в ту пору вступил в права наследования, и, имея весомый голос в Синьории, засчет горлопанства, краснобайства и туго набитой мошны, стал понемногу склонять Добрых Мужей на свою сторону.

Род Альбицци издревле считался знатным и задиристым, они презирали всех, кто по их мнению происходил из "черного народа" и исподтишка ненавидели флорентийскую свободу, считая ее блажью плебеев и бастардов.

Мессер Ринальдо, где подкупом, где угрозой, где лаской, где таской, покорил Синьорию, и многие стали открыто повторять за ним:

– Медичи одной ногой в гробу, а лучше быть головой живой ящерицы, чем хвостом мертвого льва.

Мессер Ринальдо, думая, что победа уже в руках его, разослал тайные послания шести десяткам горожан из числа нобилей.

Так случилось, что в одну из душных безлунных ночей к незапертым вратам церкви Сан-Стефано, расположенной Старого Моста, стали подъезжать люди с затененными лицами и воровскими потайными фонарями в руках. Копыта их коней и мулов были надежно обернуты войлоком, чтобы цокот подков по каменным плитам мостовой не выдавал ночных всадников. Расторопные немые слуги принимали у господ поводья ездовых животных и уводили их в запущенный сад за мостом, гости привествовали друг друга молчаливыми кивками и торопились юркнуть в церковные двери, как пасюки в подпольный лаз.

Были здесь и сукноделы Цеха Калимала, работники которых красят и тончат чужеземные сукна, были здесь шерстяники цеха Лана, под началом Микеле деи Барди, отца покойной Контессины, были менялы из гильдии Камбио, были шелкоделы из Цеха Ворот Святой Марии, которые получили название по месту расположения. Были так же богатейшие врачи, именитые судьи и нотарии, короче – все издавна приписанные к arti maggiori, то есть к Старшим Цехам Флоренции.

Пятью Средними Цехами и девятью Младшими мессер Ринальдо дельи Альбицци пренебрег, он считал ниже своего достоинства общаться с какими-то кожевниками, хлебопеками и оружейниками.

Помимо прочих, Ринальдо дельи Альбицци сделал своими сторонниками архиепископа Тосканского Бертольдо из рода Строцци и юного каноника церкви Санта-Репарата фра Таддео, с ними был также римский кардинал Джулиано Орсини, в светской одежде.

Сам мессер Ринальдо приветствовал собравшихся, которые заполонили все скамьи храма и жестоко страдали от ночной жары.

Сначала архиепископ Тосканский отчитал часочки краткой неурочной мессы и все собравшиеся склоняли колена и молились об успехе замысла.

Многие, не исключая архиепископа, дивились превосходному полурельефу, называемому так же среди скульпторов на новый лад «барельефом», изображающему Святого Себастьяна, уязвленного языческими стрелами.

Барельеф находился в заалтарной части Храма, слева от Распятия.

Он изображал юношу в пору полного цветения, который стоял, просто глядя на молящихся в позе не мученика, но отдыхающего в противовесной позе энтазиса элладского атлета, его совершенной формы руки, прикрученные за пясти к палаческому столбу, изгибались безбольно и не мучительно, но плавно, будто в потайном танце, а бедро и подреберье от душки до плечевого сустава ощетинились оперением стрел, раны запечатаны были кровяными сгустками.

Молодое лицо было округлым, мягким и нежным по складу, локоны были волнистыми и кудрявыми, исполнены с известной мягкостью, послушны замыслу скульптора и ремеслу литейщика, которые придали им особое изящество и пышность. Вся фигура тщательно выявлена была из тьмы литья и ночной церковной мглы зыбким светом фонарей заговорщиков и Господних разновысоких свечей, от жары над огнями дрожали раскаленные воздушные тени, придававшие туловищу фигуры род внетелесной жизни, тайного жара изваянных мускулов и складок, гладкость и блеск изваянию придал, верно, триполитанский гипс и пучки пшеничной соломы с крошками пемзы, которыми ваятели лощат поверхности изваяний для того, чтобы они приобрели для нашего взора вид наипрекраснейший.

Барельеф исполнен был столь могучими и сдержанными телесными соками, что переливы мускулов, выпуклостей и вогнутостей так и манили к поцелую, а грустная улыбка, с которой, согласно легендам, умирали эллинские воины навеки замкнула безмолвием излуку губ Себастьяна.

Прежде никто этого изображения в церкви не видел, но каноник церкви Сан-Стефано заверил архиепископа, что это изваяние установлено всего два дня назад по велению влиятельного донатора.

Из-за жары и колеблющегося морока и трепета лампадных и факельных огней многим находящимся в церкви стало чудиться, что волосы Святого Себастьяна шевелятся на душном сквозняке, сомкнутые веки трепещут, а полудевическая полуотроческая грудь вздымается волнообразно, будто из глубин предначального сна мироздания, когда не явился еще тварный мир и Господь еще не увидел, что это хорошо. Люди шептали:

– Глядите, живет! Живет! Сам святой Себастьян, покровитель храмового притвора, зримо присутствует среди нас и дает нам ободряющие знаки, наши молитвы услышаны. Он сопричастник наш, помолимся.

Но мессер Ринальдо дельи Альбицци, который не доверял никогда и никому, весьма наслышанный о движущихся куклах и вычурных полых статуях праздничного механика маэстро Альберто и подобных ему мастеров, подобрался к барельефу и, сопя, обшарил и обнюхал тело Себастьяна, как кухарки на рынке с подозрением щупают убоину, он даже простукал перстнем колени, голени и податливое чрево изваяния – не скрывается ли за неведомым изображением соглядатай – но барельеф послушно отозвался долгим и печальным гулом литья тщательной отделки, на прикосновения перстня лишь раз отозвавшись странным резким звуком, похожим на атакующий клич ловчего сокола.

Удостоверившись, что наушников в храме нет, мессер Ринальдо взгромоздил свои тучные телеса на кафедру проповедника и, обливаясь пОтом под алой мантией, отороченной беличьим мехом, повел такие речи:

– Доколе мы, люди достойные и знатные будем терпеть самоуправные порядки черни? Народ обнаглел, младшие цехи диктуют свою волю именитым горожанам и даже не стесняются облагать их новым налогом, на какое-то жалкое никому не потребное городское ополчение, укрепление крепостных стен и прочий вздор! Куда ни взглянем, везде, в Священной Римской Империи, в королевстве Французском, во Фландрии перед дворянами заискивают, им оказывают почести, они одеваются в парчу, пурпур и меха, составляют пышные кодексы и гербы, и могут любого мерзавца горожанина или смерда вздернуть на воротах и не понести никакой кары за эдакий пустяк, уж я молчу о том, что любому дворянину принадлежит всякая пригожая невеста – он имеет право попробовать любую вилланку, какая придется ему по вкуса, а как живем мы? В растреклятой Тоскане введено право ношения уличного или гражданского меча и теперь всякая худородная тварь имеет право вступить в бой с именитым горожанином, защитить свое жилище и даже – о, ужас! Победить дворянина!

Говоря это, мессер Ринальдо, ворочаясь на тесной кафедре, будто сивуч в лохани, бряцал вызолоченными шпорами и выставлял напоказ громадный толедский клинок с серебряным эфесом в форме головы Сестры Горгоны с раззявленной пастью и змееголовыми космами.

Багровея лицом, мессер Ринальдо кричал:

– Где прежний титул «dominus»? Где падающие ниц под копыта моего боевого коня рабы, рабыни и рабьи выродки? Мы докатились до того, что дворянский титул покупается шутами и жонглерами потехи ради! От прежних пышных привелегий осталась смехотворная малость – право быть изображенным верхом на коне в церкви, где несчастный, обделенный чернью дворянин обретает покой! Мало того – за один и тот же проступок мы, дворяне, гранды и магнаты, соль и гордость тосканской земли подлежим более суровому наказанию, чем всякая городская разменная мелочь! Вот до чего ваши свободы и права людей доводят!

– О чем говоришь ты? – спросили собравшиеся мессера Ринальдо,

Мессер Ринальдо, взбив пелерину, как петух – оперенье на горле, завопил:

– All dispetto di Dio, potta di Dio! (Ах ты в Бога душу и Бога мать! прим. переводчика.) О чести я вам твержу, глухие вы каплуны, не способные не то, что на добротный мятеж или славную городскую заварушку с грабежом и поджогами, но даже на то, чтобы, как следует прополоть мохнатый лужок под жениными юбками! О чести дворянина, о прекрасном рыцарстве в сияющих доспехах, о безраздельной власти роскошного дворянства, о прежних благословенных временах, когда родившийся в замке мог безнаказанно помыкать тем, кто рожден, как поросенок или теля, в хлеву или, не дай Бог, в яслях, где держат скотину, только потому что его матери-позорнице не хватило места в гостинице! Сколько можно заигрывать с этими оборванцами, ремесленниками, мелкими торгашами, книжными червями – «философами» и прочей сволочью! Не пора ли и нам, флорентийцам отказаться от вздорной и нелепой затеи, именуемой «республикой» и взять пример с жирного, дорогого моему сердцу, благородного рыцарства и дворянства. Почему это я должен думать о том, кто сшил мою одежду, кто вырастил моего коня, кто кормит меня и моих сродников, да еще и сочиняет какие-то межеумочные книжонки или малюет непристойных девок на церковных стенах! Мы вернем власть в городе людям знатным, но для этого нам понадобится сила и хитрость, те из вас, что имеют голос в Синьории могут распорядиться и ввести в город наемные войска. Как я слышал – пара-тройка капитанов удачи со своими веселыми бандами кстати рыщут в окрестностях города и только и ждут, когда им свиснет солидный заказчик! Долой Медичи!

Гости безмолвствовали, нерешительно гася один за другим воровские фонари, облизывая губы и плотнее укутывая вытянутые унылые лица.

– Долой "Установления справедливости" и голосование Совета Добрых Мужей! – закричал мессер Ринальдо дельи Альбицци.

Гости вздыхали, а кое-кто уже бочком-бочком, будто нехотя подвинулся ближе к выходу.

Видя, что замысел его стремительно гибнет, мессер Альбицци, хватил себя кулаком по колену, сорвал с головы берет, закрученный не хуже мусульманского тюрбана и рявкнул в крайней запальчивости:

– Черт с вами, негодяи, прохвосты и захребетники! Все расходы беру на себя!

Расписные балки сводов церкви Сан-Стефано, озаренные дремлющим светом, огласились одобрительными восклицаниями и ликующими рукоплесканиями, нобили немедленно согласились с мессером Ринальдо. Тут поднялся с именной скамьи мессер Микеле деи Барди и сказал:

– Будь проклят Медичи! Чаша его преступлений переполнилась, он довел до смерти, а может быть и опоил дьявольским зельем мою голубку, тихую и преданную Господу старшую дочь мою – Контессу, которую я по недомыслию отдал в жены этому извращенному чудовищу, он заживо спалил собственного брата, даже на похоронах своего отца он приказал звонить благовест, словно в день торжества. Неисчислимы его прегрешения перед богом и людьми и нет прощения Медичи!

Все сошлись на том, что мессер Козимо должен быть арестован и заточен в безвыходную тюрьму Каштановой башни, а затем без суда удавлен в подземелье цепью, как преступник, не заслуживающий снисхождения, а сторонники Республики частью подлежали мучительной прилюдной казни, частью должны были быть обращены в смердов и крепостных рабов, безгласных и отупевших от своего рабства, как слизни и жабы.

В глубинах храма немо смеялось текучим сиянием тело Святого Себастьяна, как магический кристалл напросвет. Служки гасили свечи длинными тушильными шестами. И воск падал со странным слезным плеском на мозаичные полы.

Рассвело и ночные гости разошлись, решив начать смуту через трое суток, по сигналу колокола с дома-башни, принадлежавшего клану Альбицци.

Среди маститых и уважаемых заседателей Синьории тут же сыскался иуда, обещавший отворить ворота для наемников и снять городскую стражу с постов.

На следующий день, когда набожный мессер Ринальдо посетил ординарную обедню в храме Сан-Стефано, удивительного барельефа не было в алтаре, вместо него на каменной кладке слабо проступал прямоугольный контур то ли двери, то ли крышки гроба, но как мессер Альбиццы не простукивал снова холодные камни, никаких каверн или скрытых ходов под ними не обнаружил, а церковный сторож-сиделец при свечном ящике заверил его, что о фигуре Себастьяна отродясь слыхом не слыхивал.

Новелла 14. О Машине Счастья

Давным давно, при короле Якове Арагонском, жил на цветущем и плодоносном острове Мальорке, дремлющем в виноградных ленивых ладонях волн Средиземного моря, молодой придворный по имени Раймон Льюлль.

Будучи наставником наследника короля Мальорки юный царедворец вкушал все доступные земные радости, женился на знатной и достойной женщине, но счастлив не был, потому что его сердце испепеляла страсть к иной красавице, жившей по соседству.

Хозяйку его помыслов звали Амброзия Элеонора ди Кастелло, и за этой донной замечали только один недостаток: она была замужем.

Известие о том, что юный Раймон страдает от любви опечалил Элеонору, она стала всячески избегать преследователя, как раненая лань у потока вод сторонится стрелка из последних сил.

Но Раймон не отступался с упорством отчаяния.

Поначалу он пытался утоллить любовный пламень в ночном разгуле и соколиных охотах, но нигде не было ему спасения от томительного образа недоступной любви.

Раймон всюду настигал красавицу, как тень или пёс, так что бедная Элеонора дни проводила взаперти, осмеливаясь выходить только в храм, в надежде, что хотя бы в святом месте он оставит свои домогательства.

Льюлль, прекрасно владевший пером, лютней и рифмой, слагал в честь Элеоноры проникновенные и сладострастные канцоны, в одной из них он до небес превозносил ее лебяжье-белые груди, сравнивая их совершенные всхолмия с прелестными пленниками в темнице парчи и бархата.

Однажды, когда Элеонора, как обычно, пошла к мессе, Раймон обезумел настолько, что ворвался в собор верхом на кровном андалузском коне, выкрикивая имя любимой и слова полные любовного беснования и неразделенной боли.

Прихожане и священники обмерли от кощунства, храпел и ронял пену с узорных удил конь, вызмеив напруженную шею, и навстречу святотатцу бледная, как пеклеванный хлеб, поднялась с молитвенной скамеечки Элеонора и произнесла так, что слышали все:

– Безрассудный вымогатель, вы не спали ночей, вы разжигались похотью, вы посылали воров, чтобы они похищали очески моих волос и ленты с моей груди. Сейчас вы решились на осквернение храма. Что ж, вы тронули мое сердце. Вы заслужили награду. И сейчас вы получите ее. Всю. Без остатка.

С этими словами донна Элеонора обвела спокойным взором прихожан, и, не дрогнув, распустила шнуровку своего платья, обнажая до пояса грудь.

Юный Раймон Льюлль тотчас же рухнул с седла на соборные камни, потому что левая грудь донны ди Кастеллани, открывшаяся его взгляду, была почти полностью съедена уродливой раковой опухолью, которая причиняла мужественной красавице тяжкие страдания и являлась страшным залогом ее ранней могилы.

Неделю спустя Раймон Льюлль навсегда покинул суеты и увеселения королевского двора и стал вести почти что отшельническую жизнь, допуская до себя лишь тех, кто алкал знаний.

На зеленом склоне каталонского холма он выстроил тростниковую хижину, где и проводил время в покаянии, посте, молитве и размышлениях.

Льюлль имел видения и ему открывались ключи четырех стихий.

Также он занимался изучением наречия и письма Аравии Счастливой, чтобы впоследствии обращать в истинную веру последователей ложного пророка Магомета, ведь, как говорил Льюлль – нельзя обвинять в неправоте народ, обычаев и языка которого ты не знаешь и не в силах уразуметь.

Отшельник охотно брал в ученики тех, кто, собираясь в святую землю, хотел проповедовать по-арабски.

Прислужник-араб, принятый Льюллем на службу из милости за пропитание и кров, прознав о намерениях господина, озлился и однажды нанес ему ножевой удар в спину.

Но Льюлль выжил и запретил властям казнить преступника, как передают, злоумышленник сам повесился в тюрьме, не вынеся тягот раскаяния.

Вскоре Раймона стали величать doctor illuminatis, что обозначает "просветленный или ясновидящий доктор", как я говорил уже, многие тайны мира невидимого открылись ему.

Известно, что ему были ведомы премудрости герметического искусства, он путешествовал по Европе, делясь знаниями с достойными.

Раймон Льюлль побывал и на востоке, в Египте, Сирии и Палестине.

Но наша речь не о странствиях и не о превращении свинца в золото, а о том, что этот ученый муж праведной жизни, в преклонных годах увлекся мыслями о создании некоего загадочного механизма, который он называл "логической машиной", а иначе "машиной счастья".

Потому что несмотря на наружную сухость схоласта, он сохранил под надгробием прожитых лет, утрат, ран и скитаний, живое человеческое сердце, которое вопреки всем духовным упражнениям, молитвенным бдениям и бессонным ночам, проведенным за чтением труднейших древних манускриптов, болело и сострадало простым земным горестям.

Кровь в жилах Раймона Льюлля словно бы свертывалась, когда он слышал безутешный плач осиротевших от нескончаемых войн, детей, предсмертный крик неправедно осужденных, проклятия вдов, лишенных крова, и та же кровь жаром билась в висках старого мыслителя, когда он видел зловонную радость ростовщика и глумление невежды над истиной, и яростные гримасы палача, который подобно тарантулу-кровососу, смаковал страдания распростертой на пыточном помосте жертвы.

Тысячи подлостей совершались под солнцем.

Не было спасения людям от людей, небеса оставались безглагольны и глухи, за добро, как ведется, платили злом, труд оставался и казалось, что солнце, отяготевшее грехами и слезами человеческими, как губка – уксусом, закатившись вчера на западе, никогда не возродится на востоке.

И Раймон мечтал из тонких реек, шестерней, цифири и шрифтов латинских, древнееврейских и арабских создать дивную машину, живое и дышащее рукотворное подобие мировой души, которая имея имея плоть из чисел и букв, постигнет и упорядочит наконец законы человеческого счастья и ускорит наступление на земле Золотого века, когда люди перестанут наконец умирать и убивать.

Сидя на пороге хижины на вершине холма, поседевший Раймон Льюлль в развевающихся по ветру ризах, почти воздушных от ветхости рисовал камышинкой в горькой пыли чертеж за чертежом – но жаркий ветер сирокко, тревоживший черные кипарисы над головой старика шутя рассеивал прах, а вместе с ним и упования созерцателя.

Промысел Божий о счастье земном оставался непостижим.

В раздумьях и молитвах истончилась плоть Льюлля, уподобилась по легкости дыханию его воображения, старость кончиком кисти тронула черты его лица и отступилась, пристыженная благородством и чистотой помыслов Раймона, даже обычные спутники дряхлости – недуги и лихоманки отступились от него, как ржавчина от золотого слитка.

Проводя ночи без сна, неотступно думая о Машине счастья, Раймон Льюлль изобрел детскую игрушку – срезал полую тростинку, из тех, что хороши для свирелей, купил у разносчика разбитое зеркало и осколки смальты, начинив ими внутренность тростинки, оставив лишь оконце для того, чтобы смотреть внутрь, сощурившись. Эта забава являла собой наглядный символ изменчивости и многообразия мира – узоры, образованные осколками стекла при вращении и отраженные плоскостями зеркал никогда не повторялись

От бесчисленного множества узоров и орнаментов в глубине игрушки, у зрителя кружилась голова, как на краю пропасти.

Но ничего, кроме детских безделиц не удалось создать Раймону Льюллю, вращалось годовое колесо, стаи перезимовавших птиц возвращались в дельты рек, взрослели дети, строились города и тускнели манускрипты, рассыпаясь под безнадежными пальцами читателя.

Но однажды Раймон Льюлль почти приблизился к открытию тайны машины счастья. Сошлись все расчеты, он почти закончил чертеж, оставалась малость.

Стояла весенняя ночь, когда эфир зодиакальных сфер наполнился любовной истомой, а темные вольно шумящие сады – поцелуями, шепотами, соловьиным щелком и дробью трелей, мерцанием светляков, сплетением тел и помыслов, на вершину холма, где стояла хижина Раймона Льюлля поднялся, танцуя, босоногий отрок с флейтой пана на поясе, в овчинной накидке пастуха. Волосы его были увлажнены теплым плодоносным дождем, навевающим сладкую дрему и сулящий богатые сенокосы, маленькие стопы не приминали высокий травостой, осоки и хвощи, взгляд из-под соломенной кудрявой челки смышлен и зорок-радость и печаль смешивались в его зрачках, как женское молоко и вино, уготованное для Причастного Потира. Без робости пятнадцатилетний свирельщик ступил в укромный кружок света масляной лампы под стрехой хижины и, присев на корточки, взглянул снизу вверх в лицо бодрствующему Раймону, лукаво склонив голову на плечо. Соблазнившись сиянием медовых кудрей, вокруг чела отрока прихотливо вились ночные мотыльки.

Раймон Льюлль вздрогнул, потревоженный гостем и строго нахмурил брови, отметив про себя, как странен разрез ясных очей отрока – такое очертание век и ресниц он не раз встречал, скитаясь по земле Египта, на фресках в полузасыпанных пустынными песками фараонских усыпальницах и храмах. Древние живописцы, которых не зря называли «seenech» – оживители или воскресители, удлиняя миндалевидные веки цариц и божеств, называли их "глаза сокола". Неспящие глаза мудрого сокола Хоруса, лучезарного кормчего вечного солнцестояния.

– Кто ты? – спросил старик.

– Любовь. – ответил мальчик.

– Что в теле твоем? – спросил старик.

– Любовь. – ответил мальчик.

– Кто зачал тебя?

– Любовь.

– Где родился ты?

– В любви.

– Кто тебя вскормил?

– Любовь.

– Чем живешь?

– Любовью.

– Какое имя носишь?

– Любовь.

– Откуда идешь?

– От любви.

– Куда идешь?

– К любви.

– Где живешь?

– В любви.

– Есть ли у тебя что-нибудь, кроме любви? – спросил старик.

– Любовь. – ответил мальчик и не содрогнулся, не отстранился, когда ладонь Раймона Льюлля погрузилась в ветреное сияние его волос. Неумело, вспоминая науку плача, нежности и страдания, старик ласкал отрока и не мог отвести взгляда от очей соколиных, агнчих и зодчих, нарекая отрока вслух гостем и Другом, и по праву Господина и хозяина, сливаясь в долгом лобзании с устами отрока, горькими, как полынь или сок молочая.

И Раймон Льюлль впервые за все долгие годы не думал о Машине Счастья.

– Друг мой, сын мой – одно у нас дыхание жизни, – шептал Раймон Льюлль, меж лобзаниями пронизывающими и проникающими, упиваясь ароматом отрока – мирры, аниса и салернского базилика. – скажи мне, кто Господин твой?

– Тот, кто заставляет меня страдать, желать, любить, плакать, смеяться и умирать – отвечал отрок и пастушьи одежды пали в пыль рядом с отшельничьими ризами, открывая иероглифы тел, начертанных на ладони гололобой подлунной земли.

– Скажи, хочешь ли ты быть свободным? – спрашивал старик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

  • wait_for_cache