412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Фрай » Пять имен. Часть 2 » Текст книги (страница 17)
Пять имен. Часть 2
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:32

Текст книги "Пять имен. Часть 2"


Автор книги: Макс Фрай



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)

Моррис легко поднялся, подошел к буфету и налил мне и себе по полстакана бренди.

– Выпейте это, доктор, и успокойтесь – я вовсе не оживший мертвец, как вы, верно, подумали. Признаюсь, – продолжил он смущенно, – мне стыдно, что я заставил вас переживать и сочувствовать мне, но, увы, другого выхода у меня не было.

– Мне давно опротивел преступный путь. Поверьте, что чешуекрылые всегда интересовали меня гораздо больше, чем человеческие пороки и недостатки, которые я так хорошо научился использовать. К тому же Элен, моя невеста и родственная душа, не должна была узнать о моей второй жизни. В свое оправдание хочу сказать вам, что ни разу мои руки не обагрила кровь – я преуспел только в дерзких ограблениях. Профессор Мориарти – значительно более опасный злодей, чем ваш покорный слуга. За это я должен поблагодарить Холмса – планы убийств, которые я разрабатывал в некотором помрачении сознания, не выдержали его анализа.

– Итак, – продолжал Моррис, – я должен был исчезнуть. Зная, что вы разгадаете мою тайну, я постарался внушить вам, что молчание в ваших интересах. Мне до сих пор стыдно за то издевательское письмо, которое я написал вам перед моим бегством из Англии – если бы я мог повернуть время вспять, я первым делом уничтожил бы это письмо!

– Однако я не был совершенно уверен в вашем молчании – и вот я составил план, по которому вы должны были увериться в моей смерти. За день до ограбления нашего индийского псевдо-раджи (кстати, это совершенно бесчестный человек, добывший свое сокровище ценой жизни всей семьи своего друга) я нанес на скулы немного румянца, надел сорочку и сюртук на номер больше, и пришел к вам с визитом. Вы немедленно заметили моё болезненное состояние и решили, что я похудел.

Я хорошо помнил нашу последнюю встречу, и кивнул в подтверждение.

– На следующее утро, закончив дело с драгоценностями, я отбыл на континент, и оттуда через пару месяцев написал вам письмо, на которое вы немедленно клюнули. Над водопадом Райхенбах, в нескольких метрах над тропой, есть небольшой карниз, куда, при известной ловкости, можно забраться. Там-то я и расположился, наблюдая за вашим расследованием. После вашего ухода, выждав некоторое время, я спустился на тропу и через малоизвестный перевал добрался до другого городка, где сел на поезд в Берн, – закончил Моррис.

Я находился в полном смятении. Мне было, как ни странно, больше всего досадно за то неподдельное огорчение, которое я испытал, узнав о мнимой смерти Морриса, и я не преминул довольно резко высказать ему это. Моррис слегка поник, но затем отвечал мне так:

– Дорогой сэр Артур, эти чувства лишь делают вам честь. Когда я читал ваш рассказ "Последнее дело Холмса", вначале я был смущен тем ужасным портретом, который вы нарисовали. Но когда я дочитал до конца, мне подумалось, что, возможно, ваши слова о Холмсе – это немного и обо мне?

– Да, разумеется, – отвечал я. – Вы ведь узнали свой портсигар? – и мы оба рассмеялись.

Бренди, несомненно, оказало свое волшебное действие, и мне вдруг стало легко на душе, как ни разу за последние годы.

Мы спустились в гостиную к камину, пожелали Элен спокойной ночи, а сами разговаривали еще долго, как два товарища по войне или экспедиции. Моррис признался, что подсыпал немного снотворного Бертраму, чтобы поговорить со мной наедине, и все равно долго не мог решиться на признание. Я же поделился с ним нашим планом романа о чудовищной собаке. Моррис жадно слушал, и вдруг в глазах у него вспыхнул хорошо знакомый мне огонек.

– Мне кажется, – перебил он меня с воодушевлением, – что эта история могла и не закончиться смертью Хьюго Баскервиля! – и он сбивчиво начал излагать мне совершенно невероятный замысел, который, признаюсь, захватил вскоре и меня. Мы с жаром обсуждали новый план полночи, и наконец почувствовали, что силы нас оставляют.

– В наказание за причиненные мне душевные муки, дорогой Моррис, я выведу вас главным злодеем, – пообещал я.

Впрочем, Моррис, полный благостного раскаяния, не возражал. Напоследок он вручил мне конверт, запечатанный сургучом, с моим новым лондонским адресом.

– Сэр Артур, я не был уверен, наберусь ли я решимости признаться вам, кто я такой. На этот случай я приготовил письмо, которое собирался отправить вам в день отплытия в Африку.

Я подивился внушительному весу конверта.

– Неужели ваша история занимает так много места на бумаге?

– О нет! – воскликнул Моррис со смехом. – Там есть и еще кое-что. Не буду дразнить вашего любопытства… – и он принялся неторопливо набивать и раскуривать трубку.

– Ну, говорите же, черт вас побери! – воскликнул я, ничуть, впрочем, не сердясь. – Или хотите, я угадаю?

– Попробуйте.

– Я даже предскажу вашу следующую фразу: "Не пора ли вам воскресить Холмса?"

Я был прав. В бесценном пакете лежали очередные зловещие преступления, кровавые тайны, мистические происшествия – всё, что произвел неугомонный ум отставного профессора Мориарти. Теперь, правда, Холмсу предстоит работать над ними в одиночку.

На следующий день я вновь простился с моим обретенным из небытия товарищем, и мы отбыли в обратный путь. Кто знает, увижу ли я еще Морриса Артура?.."

Последняя запись в дневнике:

"11 апреля 1901 г. Как не отдать должное благородству моего друга Бертрама: узнав о новом замысле, он расстроился, поскольку криминальные истории – не его конёк, и вряд ли мы сможем работать над книгой вместе. Но он не стал винить меня в отступлении от наших планов: "Артур, да ведь этот сюжет много лучше того, что мы придумали, и я просто-таки требую, чтобы ты немедленно засел за работу!" – написал он мне третьего дня. Что ж, теперь я обязан уже двум людям, пора приниматься за дело".

* * *

Моя лондонская командировка окончена. Папки, аккуратно систематизированные Уильямом, лежат на полках, дожидаясь следующих исследователей, а я продолжаю писать статью для очередного тома «English Literature in Transition». Мне страшно даже представить, какие споры она вызовет. Однако я рад, что, по крайней мере, смог ответить на вопрос д-ра Робинсона.

Феликс Максимов

Лисявка

1624 год. Провинция Кардок, карликовое государство близ Германской марки.

Рождество.

– … Как попадали в солдатчину? Как, как… Как кур в ощип, вот как я вам скажу! Чего проще – кем от бедности откупалась родня или деревенское общество, кого заманивали дармовой выпивкой и посулами – водился в те времена бесстыднейший, доложу я вам, обычай: выпил «за здоровичко» с разухабистым дядей, так считай, что уж записан в полк, откуда сей дядя и происходит. А под хмельком, да по молодости лет на войну как на пожар соседский смотреть побежишь, едва портки одемши.

… Хотя, человек человеку рознь, я о ратных занятиях не помышлял и в юности, ан просчитался.

Случилась со мной беда под Рождество, я ушел из дому вечером, родным не сказался. Городишко

у нас плохонький, но дружный, сам не предупредишь, соседи доложат – мы, молодые, ходили колядовать на ферму – за излучиной, видите, лесок, да нет, вы не туда оборотились, из того окна лучше видно.

Так вот, до фермы ходу через него полчаса, но, как назло, я от своей ватаги колядовальщиков поотстал. Да и немудрено – мамка с отцом у меня не Бог весть какие богачи были, потому прыгал я вприковылку, как журавль на сковородке – в осенних башмаках по снегу. Подошвы, сами рассудите, дыр больше, чем разговору.

Ну, когда тебе двадцать лет от роду, худые башмаки не помеха доброй пирушке.

Как сейчас помню, вечер выдался студеный, деревья, как сахарные головы стояли, заиндевелые, небо желтым желто, а луна прямо на льду речном лежала – вся в обводе белом.

Признаться, я струхнул, задумал срезать уголок по валежинам – колко, да быстро.

Ноги сбил, забрел невесть куда, совсем уж смеркалось, живым выбраться не помышлял – или в сугробе замерзнешь, или волки заедят.

Я кричал, да никто не отозвался.

Глядь-поглядь… Есть Бог – вижу, теплится фонарь меж стволами, и лошадиная морда застит его то и дело.

Поспешил я на свет, руками замахал; стоит на опушке крытая телега, а при ней двое возчиков. Вооруженные, наглые. Не то егеря, не то лесные разбойники. Отступать-то мне уж некуда было – что ж с того, что разбойники – все-таки души христианские, не волки, не татары, авось не бросят пропадать. Возчики выслушали мои жалобы и просьбы, мол заблудился, продрог, вывели бы на тракт – по гроб жизни был бы благодарен. Головами покивали, переглянулись да и заломили мне руки за спину.

Я так и обмер, а разбойники меж тем ощупали меня с головы до пят, как кобылу на ярмарке, пальцы в рот совать стали – зубы крепки ли. Один говорит:

– Жидок! И грудь узкая, куриная. Может чахоточный. А ноги? Икры с кукиш. Дрянь-товар. Кончено дело, поехали.

Второй отбрехался

– Да брось ты. Не жиже прочих! Сойдет.

Странные разбойники побранились было, но скоро сговорились и запихнули меня в телегу, как котенка в ведро.

Тихого народу в фургоне сидело немало, потеснились, дали мне место.

Слышу, едем, снег под колесами покряхтывает, лошадь фыркает. Тряхнуло раз, другой.

Я хотел закричать, но сосед зашептал:

– Уймись, уймись, дурачина, они за шум дерутся, не разбирают, вчера двоих искровенили…

– Да кто они такие? – спрашиваю. – Людоеды что ли?

– Вербовщики. – со вздохом ответил невидимый сосед.

– Что ж они людей без спросу хватают, как куриц?

– Им платят за каждого. Они злые – улов невелик. Я с ними неделю еду, от самых Болот, раньше бурсаком был.

– Куда нас везут? – спрашиваю.

– В Германию. Там паписты протестантов бьют

– А эти паписты или протестанты?

– Бог знает – вербовщики они. – вздохнул Бурсак, и нечего я больше из него не вытянул, потому что из дальнего угла на нас хрипло гаркнули

– А-ну, заткните варежки! Мне спать охота.

Все сникли, пришипились, и я туда же – поплакал малость в рукав, что в моем положении, сударь, простительно было, но сразу задумал бежать и крепко задумал.

С тем и уснул. Видение мне представилось огорчительное – до рассвета чудились препакостнейшие вороны, величиною с кобыл, которые скакали по снегу в красных сапогах. Воронами я любовался недолго, как есть сонного вывалили меня в снег и задали тулумбаса, взамен утреннего "Радуйся, Мария".

Тут же стояли и товарищи мои по беде, жмурились, прятали руки в рукава.

Было позднее утро, ясное, вафельное, все, знаете, в эдаком инеистом сверкании, но морозное – продирало до кишок.

Нас было семеро. По каким сусекам и сливным ямам вербовщики наскребли нашу бравую гвардию – не ведаю.

Один – жидконогая жердь, глаз дергается, другой – сутулый и в разбитых очках на переносье, что твой аптекарь (это давешний Бурсак), я – бобок бобком, лицо, как у щелкуна, на подбородке бородулька нарождается – слабый клок ваты, одно сокровище – волосы у меня тогда были рыжие, пушистые, как у мамзельки, и длинные – проходу мне не давали зубоскалы.

Наша повозка стояла на выгоне, осевши в снег по ступицы, лошадка измученная трясла торбою. Вербовщики – оба швабы тертые, похожие лицом, как оказалось братья – облачены были в подобие мундирных курток, поверх которых навертели они для утепления всякого тряпья.

Они разглядели меня при солнечном свете, и помятое мое лицо и худосочие наградили жеребчьими шутками, но вроде остались довольны.

Тут нечего было и думать о бегстве – нарочно остановились на открытом холме, пока до лесу доберешься – трижды застрелят или поймают.

Чтобы отвлечься от тоски, я начал осматриваться и приметил среди прочих давешнего крикуна (узнал по голосу), он отчитывал жиденка, мол, руки у него кривые.

Жиденок, видите ли, не расторопно чистил крикуну сапоги. Юнец выглядел постарше меня, за счет роста и изрядной толщины поначалу принял я его за третьего вербовщика, но бывалый Бурсак меня просветил:

– Он не чета нам, блохам. Его силком на войну не тащат, он сам напросился. – при этом бурсак поглядывал в его

сторону уважительно и с боязнью.

Утоптали место, старший вербовщик – Кунц – натаскал хворосту для костра, мне же сунули кошелку с луком да тупой нож.

Лук на морозе чистить, милый сударь, дело зряшнее и болезненное: скоблил я его, больше кромсая, и оттаивал собственной, миль пардон, жопой лунку в сугробе, покуда не воздвиглись предо мною рыжие сапожища с отворотами, начищенные жиденком до блеска.

Я твердо решил головы не поднимать, но обладатель сей доблестной обуви соблаговолил опуститься на корточки, расставясь и упершись лапами в круглые колени, как, снова миль пардон, баба за сараем, что я ему тут же и сообщил и, стойко вытерпев оплеуху, услыхал:

– Заткнись, Лисявка рыжая.

Так я получил новое имя. До конца моих военных приключений пристала ко мне эта досадная Лисявка. Нет бы Лис, или на худой конец Лисица… Но прозвище, как жена, раз окрутили – не открестишься, тяни лямку до могильной ямки.

Впрочем у других тоже не было христианских имен: кто Дышло, кто Манюня, кто Бурса, кто Конек-Пердунок, кто… а, да Бог с ним, что язык похабщиной поганить. Потом уж я узнал, что прятать крестильные имена ведется у ландскнехтов, так они обманывают военную смерть – авось обознается она сослепу, пуля мимо свистнет, палаш мимо рубанет, взрывная бочка глаз не выжжет, ядро минует, мимо проскачет, другому череп в жижу растворожит…

Жиденка, хоть и был он выкрестом, прозвали Зец-зец Трефный; а мой собеседник, важная птица, именовался Рылом.

Виды видавший парень, конопатый, злой, как жеребец зимой с перекорма; мы все драненькие-латаные, а он разодет был что твоя Масленица; похоже даже вербовщики побаивались его за силу и бешеный нрав.

– Все, Лисявка, готовься, как приедем, тебя наголо обстригут. С твоей головенкой, что с факелом бегать – первый же мушкетер снимет. Ты не думай – там до смерти ближе, чем от «Отче наш» до «аминь».

– А ты-то что хорохоришься, по твоей туше тоже поди не промахнуться. – пробовал огрызаться я, хлебая пустенькое варево с луком и свиным ухом, на семерых делили – никому не досталось.

– Молчи уж, говнюк… – нарочито тоненько, что при его баске не выходило, тянул Рыло. – Меня с малолетства один палач заговорил, теперь я буду деньги грести на войне, а ты разве килу наживешь.

И, склоняя ко мне щекастую рожу свою, обрамленную белыми вихрами, шептал:

– Бежать хочешь? Я те ноги-то повыдеру! Война быстрее нас бегает, запомни.

Думая о родителях, у коих я был единственной, пусть с вершок, но отрадой, я готов был убить мерзавца. А он, ухмыляясь, сидел на отобранной у жиденка куртке и строил мне обидные рожи.

Задерживаться на дневке мы не стали, скоренько поели, запряглись и тронулись.

Рыло ушел на кОзлы к швабам, а когда вернулся, несло от него водкой, и, турнув нас, бедолаг, он захрапел.

– Куда бежать! Какое там бежать? С ума сошел! – замахали на меня, стоило мне начать заранее придуманную речь. – Забудь, если жить не надоело.

Трефный Зец-Зец вспомнил моего предшественника, Фертика, которого вербовщики пристрелили за длинный язык и попытку к бегству. – Из него мозги вывалились – поддакнул жиденку Бурсак – Я сам видел. Серые, как клецки, и салом пахнут.

Остальные заспорили, икая с голодухи, что вкуснее: клецки или сало, меня больше никто не слушал.

Я смекнул, что и вправду попал, как лися в капкан: с одной стороны – жалкие овцы, с другой – кулаки да самопалы.

Что, собственно говоря, долго рассказывать о нашем пути. Лезвие, по коему поганые магометане ходят в свой нечестивый рай, и то показалось бы шуткою.

После Рождества нещадно мело, жандармские заставы на перепутках держали нас по суткам, то ли сверяя напутные бумаги, то ли

пьянствуя вскладчину с нашими истязателями.

Умер в дороге жиденок Зец-зец во сне, как кур на насесте, мы его с утра за плечо тронули – а он, брык – и опрокидонт на спину. Синий весь. Выбросили на обочину, даже снегом не закидали.

Взамен него посадили толкового паренька, сына сельского лудильщика по прозвищу Зоб, верткого и хлипкого, как сопля.

Поначалу мы сдружились, но, вытянув из меня замыслы о бегстве, пащенок донес, и далее меня везли связанным, даже по нужде водил меня брезгливый вербовщик Кунц, как телка на веревке.

Сейчас смешно, а тогда не до смеха было – я за кустом хоронюсь, Кунц кривится, как от кислого, смотрит в сторону и орет хрипло: – Сссы что ли!

А Зобу подарили кусок старой попоны за стукаческие труды. В приближении германской марки швабы спохватились и принялись нас школить. Мины их с каждой милей становились все кислей – из нашей артели трудновато было состряпать стоящих вояк: Бурса, к

примеру, ни зги не видел без своих стекол (вы, сударь, как человек, очки носящий, понимаете); я сроду не терпел драк – папенька прочил меня в нотариусы.

Подлец Рыло и здесь дал нам жару – учение ему не требовалось, несмотря на изрядную толщину, он оказался превосходным фехтовальщиком, кулачным бойцом и все то с яростью, с матерком, даже старшего вербовщика, бывало, в шуточном бою, укладывал, как девку.

Никогда не встречал столь истового поклонника войны. Покинуть милую нашу тихую провинцию, судя по всему, немалое состояние, жизненные блага, ради сомнительного тепла батального костра.

… За веру? Что вы, сударь, он был сущим безбожником… О какой еще вере вы говорите… Разве есть иная, кроме евангельской? А, это образно… Понимаю, вы человек, по всему видать, ученый, это мы тут, забурели в глуши, университетов, как видите, у нас не водится, одни кабаки, да виселицы.

… Итак, от военной науки мы уставали так, что я уж и не думал о бегстве, добраться бы до телеги и спать.

Я завидовал умершему жиденку, грешным делом.

Один случай мне запомнился крепко. Мы стояли на последней заставе, где отечество попрощалось с нами лишь неприютными взгорками да черной братией елок, обступивших разъехавшиеся грязло дороги.

Швабы ушли браниться со сборщиками подорожной, оставя нас на попечение Рыла, который был на удивление трезв и беспокоен – все теребил вожжи, оглядывался и бледен был, что сырая глина.

С носу у меня текло, ноги опухли и стали, как кубышки, но, не смотря на хворое состояние свое, я сообразил, что

сумею убежать сегодня.

Днем раньше я все таки допек осторожного Бурсу, настращав его различными horreurs de la gerre (ужасами войны, прим. переводчика), частью со слов все того же Рыла, частью фантазейными.

Выдумка наша была проста, как боб, – Бурса украл нож, которым скоблили лук и резали мерзлые буханки, по очереди мы наточили его о железную дугу тележного крепежа.

Мои путы орудие взяло с первого разреза, я примотал веревку для вида.

Теперь представился случай; мы пошептались и решили, что Бурса займет окаянного Рылу разговором, а я подойду сзади и зарежу надсмотрщика.

А там – лес черен, путан – ищи свищи.

Но когда Бурса вылез из-под полога, Рыла близ лошади не оказалось; Мы заозирались – нашего бравого вояки нигде не было.

– Куда он делся, черт жирный… – шепнул Бурсак – и вдруг выпучился, что твоя жаба.

– Лисявка, гад буду – он…сбежал.

– Ты что, межеумок, головой подумай, на кой ему бежать, он же с а м с в о е в о л ь н о собрался на войну.

– Да говорю тебе, сбежал!

Пока мы препирались – упустили время, подоспел Кунц, кликнул любимчика, но тщетно. Братья выпрягли лошадь, старший охлюпкой взгромоздился на нее – погнал по снегу вдогон. Догнали его скоро. У кромки леса, на холме.

Беглец задохнулся и подвернул на лесном пенье ногу. Мы видели– Рыло карабкался по склону, от войны, от нас, от вербовщиков, будто от черта и вдруг, замерев, сам пошел навстречу догонявшим, устало свесив руки.

Швабы были столь изумлены, что даже не били его, он и сам не мог объяснить своего поступка. Казалось, точили его смертный ужас и тоска. Не человеческая тоска, а, знаете, такая у зверей бывает перед смертью или ненастьем – живой души-то в них нет, одни глаза, да грудной хрип.

Скорее всего виновницей нелепого побега была пьяная горячка, доведшая Рыло до краткого помутнения рассудка.

Он и вправду слег, маялся в жару пару дней, мы надеялись, что помрет, да как же, помер один такой.

Швабы нянчились с ним, покуда не смог он вставать; как видно, за продажу Рыла в полк они чаяли получить жирный куш.

Стервец дни напролет валялся в телеге, лопал вдвое больше нашего брата, но к водке не прикасался, хотя вербовщики подносили и не раз.

Иная услада заняла его – он наконец-то увидел задворки войны и не пропускал ничего с жадностью ищущей собаки.

Однажды Рыло подарил мне украшенные бисером ножны, выменянные у девки-рылейщицы, отставшей от полка.

– Не порежься, Лисявка. Я бы тебе советовал засунуть свой ножик в жопу, но она у тебя даже на это не годится. А резать горло сзади не сподручно. Надо сбоку. Или сразу в печень колоть.

Он знал о ноже и о том, что я хотел его убить!

Я выбросил бесполезное оружие той же ночью и предался бездне черного отчаяния, рисуя в мечтах самые кровожадные образы мести. Он толкал меня на грех!..

… Конечно же я покаялся, сударь, что за вопросы?…

… Ехать по разоренному Марсовыми слугами краю – дело для молодого разумения не веселое: волки, пугавшие по ночам лошадь; раздетые трупы в запорошенных снегом руинах; горелая висельная дрянь; гадкие слухи о каких-то бабах-косарихах и приведениях, которых в сожженных городах шлялось больше, чем погорельцев и мародеров, унизительная деревянная ложка, висевшая у меня на шее, драгоценность, верная подружка в боях за лишний глоток хлебова, в коем больше болталось сора и грязи, чем крупы.

Я плохо знал немецкую собачью речь, не помнил название мест, которые мы проезжали.

Каждый оборот колеса губил мое спасение – сказались вороны в красных сапогах, виденные мною во сне.

Я боялся войны и ненавидел Рыло, ее олицетворявшего; сколько таких молодчиков наедали себе ряшки на страданиях народа во времена прискорбной бойни.

Даже швабы наши приуныли – возвращение в отчизну их не радовало, а перед зрелищем распада, всеобщего грабежа и запустения блекли все их заманчивые байки о военной славе, камзолах со шнурами, звонких дукатах и сговорчивых красавицах.

Швабки, за исключением шлюх и солдатских женок, ходили рохлями, рядились в отрепья и пачкали лица, но все равно то одна, то другая либо светила синяком во всю щеку, либо переставляла ноги дугой, как, миль пардон, опроставшаяся корова. Солдатня не щадила ни малолеток, ни старух – баба она и есть баба, была бы щелка между ног, а уж отмычка на нее найдется.

Мы катили сквозь затяжные оттепели, обнажилась по перелескам влажная земля, воздух напоен был сырым вонючим теплом, и облака по ночам неслись как клубы белого дыма.

Ночи стали болезненно светлы; сколько раз я ни просыпался за полночь, неизменно видел, как поблескивают в сумраке открытые глаза Рыла. Он лежал без сна на спине, закинув пухлые руки за голову.

Не знаю уж, о чем он думал, но мне чудилось, что он следит за мною.

В одну из таких окаянных ночей, он заметил, что я бодрствую, и, не обернув лица, спокойно молвил:

– К утру приедем. Терпеть не долго. Держись.

Я не утерпел:

– Все-то тебе известно, что ты – пророк или гадальщик?!

Он по обыкновению лениво усмехнулся, рассеяно поглаживая круглое брюхо.

– Дурак ты, Лисявка, честное слово… Я просто разумею по-немецки и умею читать ландкарты. Спи себе.

– Что ты мне, нянька!? – обиделся я, на что он только легко рассмеялся в ответ.

Рыло не ошибся, проснулись мы уже на тесной рыночной площади, моросил дождь.

Сейчас не вспомню, что это был за городок, кажется в мирное время, славился он не то резными трубками, не то дутым цветным стеклом, а в те лихие поры был запружен разнородной солдатней и штатской сволочью со всей Европы.

Уцелевшие горожане от таких добрых гостей потеряли охоту к прогулкам и сидели, как мышки, взаперти.

– … А за любым войском, Лисявка, вечно, как послед за сукою, тащится немеренное племя: здесь тебе и скупщики краденного и обдиральщики трупов, и нечестивые попы, и расхожие бляденки, чьи выкидыши киснут по всем канавам; здесь торговцы мясом гнилых коров; подделыватели писем; приживалы, слюноеды, и крючники, сжигающие чумных мертвецов. Ни хрена себе паноптикум, а, Лисявка?

Они родились наперед войны и будут жить дольше нее. Но вся помянутая публика, это так, мелкашка, чертов бздех в сравнении с другими. Знаешь, кто тут самый лакомый кусок? Не знаешь. Век живи, век учись. А это такие господчики, которые орут о спасении Родины и Немецком герое. Понимаешь, корешок, родину хайлом спасать, это тебе не мудями на виселице трясти, тут с умом надо подступать, дельце прибыльное. Но не самое прибыльное, заметь. Есть и другие промыслы… Я хочу их видеть.

– так размерено болтал Рыло, когда мы толпились у промерзшего колодца, и расторопный Дышло обливал из ведерка его мясистую спину, а я меж тем, кривясь, держал его кафтан и рубаху.

– Зачем ты мне все это говоришь? Мне какое дело! – с негодованием воскликнул я.

– Да не тебе говорю, Лисявка, не тебе… – обтираясь рубахой, как-то рассеянно сказал он и вдруг схватил за горло щуплого Зоба, бедного моего стукачка. Рыло чуть не раздавил ему кадык. Несчастный парнишка со страху обоссался на месте, пищал и бился в кулачных клещах, а распаленный злобой Рыло рвал с него мешковатую куртку.

А под курткой у Зоба, сударь, вы не поверите, накручен был обрывок подола из добротного бархата, кошачий палантинчик и даже расшитый бусинами и серебрушками кусок, прости Господи, церковного облачения – все в подозрительной ржавой грязце. А под той трупной ветошью обнаружился веревочный пояс, а на нем – полотняные мешочки в рядок. Рыло и их распотрошил на снег. Мы так и ахнули. Столько добра тихоня – Зоб в тех кисетах хранил, не перчесть. И цепочки и нательные крестики, и непарные серьги и амулетики и перстеньки, и даже гнилой женский палец с выпавшим ногтем, обручальное колечко в сизую кожу вгнило намертво – видно он потом собирался кольцо снять, втихаря…. Выварить или мясо соскоблить. На продажу-то с пальцем не пустишь.

Мы так опешили, что даже не подумали чем кончится драка. Подбежал брат Кунца, звякая палашом, забранился по-немецки, Рыло коротко брехнул что-то и выхватил у него палаш.

… Представляете, сударь, Рыло зарубил Зоба прямо там, у колодца. Просто рубанул наотмашь по шее и оставил булькать кровью, тот побулькал недолго, посучил ногами и протянулся. То была первая и потому самая страшная гибель, увиденная мною…

Вербовщик куша за лишнюю душу пожалел и хотел было задраться с убийцею, но Рыло вернул ему необтертый палаш и, буркнув:

– Заткнись, козел душнОй. Оплачено. – опорожнил прямо на труп, Зоба один из мешочков; немец осклабился, стал собирать ювелирную мелочь – на том они с Рылом и поладили.

Я, конечно, замечал краткие отлучки Зоба на стоянках и знал не хуже прочих, что отлучается он с согласия вербовщиков, которые, конечно были в доле от его мародерского промысла, но Рыло нагнал на них такого страха, что дело поспешили замять.

Итак, нас, бедняг, заперли в гнилом сараюшке под названием "соплячий клистир", где держали новичков.

Слонявшиеся без дела мушкетеры совали в щели худых стенок прутики и кусочки хлеба, как в зверинце, или, одурев от пирушек и беспутных забав, мочились как лошади прямо на площади.

Выходка Рыла дошла до сведения полковника – в те проклятые поры его преступление и решимость убить, не задумываясь, указывало лишь на доблесть и охоту к хорошей драке с врагами или мужичьем.

Кунц с братом дали негодяю наилучшие рекомендации, полковник на учениях, подивился его сноровке в искусстве, естественно, убийства и членовредительства и изволил осведомиться:

– Где ты учился? Неужели мы не разглядели среди сосунков доброго солдата? Тебя, парень, хоть сейчас в строй.

На что, как мне передали, Рыло ответил:

– Меня никто не учил. Я многое видел и запоминал по дороге. Я умею и хочу видеть.

Полковник, как честный католик, возмутился такому самомнению, но, оставя это на совести Рыла, определил его трабантом в один из драгунских полков с довольствием и мундиром.

Но, к несчастью, война в этой местности протекала лениво, полк задержался в гарнизоне, и, не желая обременять заботами бывалых вояк, нас отдали на полную муштру и растерзание Рылу до определения наших способностей и мест-шестков в курятнике войны. Получить такого наставника – вот уж хуже не придумаешь.

Вы улыбаетесь, сударь, и совершенно зря…

Он оказался сущим сатаною, теперь тому способствовала и данная ему власть.

На кой-то черт он заставлял меня не только ломаться на плацу, но и учить немецкий, хотя бы в пределах "Дай хлеба, я помираю с голоду."

Клянусь, в дальнейших моих злоключениях на полях войны мне было легче.

сущим сатаною, теперь тому способствовала и данная ему власть.

Я ненавидел его люто. Мне чудилось, что с последним вздохом этого выродка, обжоры, питуха и бабника, кончится и сама война, подлая и братоубийственная.

Как-то раз за оплошность на плацу, он вусмерть избил близорукого деревенского простягу – Дышло, я не стерпел.

Под руку мне попался гнутый шкворень с сорванных ворот – увесистая вещица.

Я бросился на Рыло и, зажмурившись, ударил.

…Что, сударь? Конечно же нет. Он лгал о своем колдуне-палаче, о своей неуязвимости… Тогда среди солдат ходило много суеверных баек, кто верил в чудодейственный мох с черепа повешенного, кто носил ладанки с могильной землей и покупал у шарлатанов разную дрянь, якобы предохранявшую от пули.

Я изрядно свихнул ему плечо, даже разрумянившаяся морда его стала белешенька. Теперь я ожидал неминуемой гибели

Но он меня пальцем не тронул. Меня ожидала худшая участь:

– Тебе конец, Лисявочка. Завтра же Дышло отправиться на конюшню, говно чистить, конюх из него выйдет, солдат никогда. А ты, благо лапки у тебя белые, к полковнику писарьком, он уж тебе покажет фунт изюму. Про него слухи ходят – он до мальчиков охоч. Или я не вижу войны. (это была его обычная присказка-божба, вроде как "накарай меня Господь" или "чтоб мне провалиться")

До мальчиков охоч… Меня едва кондрашка не хватила, когда сообразил, что он имеет в виду. Пусть бы он хулил при мне Господа, Пресвятую Марию и Таинства (он не веровал, повторюсь), пусть бы он покалечил меня, но, согласитесь, содомство…. такой ужас…..

Благодарю, сударь, сам бы я расплескал. Что? Нет, спасибо, я вовсе не курю табаку, хотя и приторговываю…

Таким или примерно таким же манером определили и остальных – Бурсак заделался возницей к маркитанту; прочих по протекции Рыла распихали по гарнизону кого на кухню, кого на склады.

Когда, как на заклание, привели меня представлять полковнику, я готов был из окна на мостовую прыгнуть, но, на деле

оказался он стариком умным и щедрым, о противоприродном грехе и речи быть не могло.

Полковник был одинок, в Данциге от кровяного поноса умерли его жена, дочь и сын-малолетка, он был ласков со мною и исправно платил писарское жалование. Я скоро выучился копировать бумаги, те, что на латыни, а немецкие – как-то сами собой впрок пошли, к языкам я оказался весьма способен. Мне был обеспечен верный кусок хлеба, кров и казенное обмундирование.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю