355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Фрай » ПрозаК » Текст книги (страница 18)
ПрозаК
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:46

Текст книги "ПрозаК"


Автор книги: Макс Фрай



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)

– И колготок не носишь? Жаль, я так на тебя рассчитывал, – огрызнулся Штрумпф. – Хорошо. А не мог бы ты на минуту отключить свои аппараты?

– Мог бы, но это ничего не даст. Ты думаешь, они тебя лечат? Ошибаешься. Они за тобой наблюдают.

– Ну, выдерни капельницу и вставь обратно…

– Ты положительно рехнулся, – разгневанный Мухтель повернулся к больному спиной. – Я не сделаю ничего подобного. Когда ты выпишешься и отдохнешь в санатории, возьми себе билет в Голландию. Поезжай туда, и там тебя убьют быстро и безболезненно. У них это разрешено. А у нас нет. Моя любовь к эзотерике велика, но не настолько.

Все это Мухтель говорил, отвернувшись от Штрумпфа и делая вид, будто занимается каким-то тумблером, совсем не требовавшим его внимания. Просьба коллеги была слишком дикой, чтобы Мухтель боролся с соблазном – нет, соблазн реален при наличии возможности, но Штрумпф предлагал заведомо невыполнимое дело.

– Тогда оставь меня, – Штрумпф чуть поерзал, поудобнее устраиваясь в постели. – Мне нужно подумать.

Недовольный Мухтель переборол преступное искушение, покинул палату и побежал к служебному лифту. На бегу он поправлял сбившийся колпак и пытался избавиться от сосущего беспокойства: что-то было не так, что-то могло случиться. Добежав, куда хотел, Мухтель нажал кнопку вызова и стал раскачиваться на пятках. Когда захрипели двери, он чуть не упал, ибо успел отклониться достаточно далеко, застигнутый страшной догадкой. Не обращая внимания на обманувшийся в ожиданиях подъемник, он бросился назад. В палате интенсивной терапии его ожидало ужасное зрелище: Штрумпф, успевший освободиться от электродов, иголок и мочеприемника, тяжелой трусцой, совершенно голый и беспомощно грузный, бегал вокруг кровати. Тяжелый живот колыхался в полном отчаянии, лицо посинело, дыхание с клокотанием вырывалось из приоткрытого рта.

– Стой! – Мухтель думал, что ахнул, но вместо этого крикнул кладбищенской вороной. – Что ты делаешь! …

Послушный Штрумпф немедленно сел на постель и начал заваливаться. Мухтель метнулся к дефибриллятору.

– Сюда! Сюда! – звал он, путаясь в аппаратуре.

Штрумпф кашлял, Штрумпф терял сознание.

Мухтель, видя, что дело плохо, плюнул на технику и решил действовать по старинке. В палате уже суетились разные люди, щелкая переключателями, наполняя шприцы, готовя клеммы, заряжая системы для внутривенного возрождения. Мухтель же, уподобившись гейше из недавно помянутого Штрумпфом кино, действительно оседлал бездыханное, расползшееся пузо и начал делать дыхание рот в рот. "Вот, не зарекайся", – подумал он, вспоминая галстук с колготками. Надув застывшие легкие, Мухтель сложил из кистей увесистую птицу и возложил на сердце Штрумпфа; птица стала энергично приседать, норовя переломать ребра. Тем временем подручные уже отводили мертвому руки, погружали в глубокие, похороненные под толстым слоем белого мяса, вены крупнокалиберные иголки; еще что-то делали, и неизвестно, что помогло, но Штрумпф ожил. По черному экрану побежал радостный и легкий зеленый змей; Мухтеля оттеснили, прицелились в Штрумпфа маской. Мухтель, отирая пот, слез на пол и отошел, наблюдая за реанимационным мероприятием.

Через два часа напряженных трудов пациент окреп достаточно, чтобы вступить в переговоры с лечащим врачом.

– Какая же ты скотина, – обратился к нему лечащий врач. – К тебе что – приставить персональный пост? Связать тебя? Ты хочешь меня под монастырь подвести?

– Брось, – слабо вымолвил Штрумпф. – Ты знаешь, зачем я это сделал.

– "Знаешь"! – передразнил его Мухтель и помолчал, напрасно стараясь погасить в себе любопытство. – Ну? – спросил он в конце концов, грубо и с наигранным равнодушием. – Какие успехи?

– Я почти схватил его, – Штрумпф порозовел от волнения. – Он выскользнул у меня из пальцев. Из-за тебя. Ты слишком поторопился меня оживить.

– Извини, – язвительно сказал Мухтель. Его сарказму не было границ. – Больше не повторится. Никакой искусственной вентиляции, перед смертью не надышишься. Ты лучше не томи, ты давай, описывай свое сокровище.

– Круглое, – беспомощно и виновато ответил Штрумпф. – Немножко мягонькое. Верткое. Вывернулось, будто в сито.

– Ну, так нечего пальцы делать на том-то свете, – наставительно сказал Мухтель. – Означает ли это, что ты не успокоишься на достигнутом?

В глазах Штрумпфа образовалось нечто такое, от чего ему стало неловко, как если бы он отдавил лапу верному псу. Мухтель увидел, что Штрумпф готов снести любое унижение, любую насмешку.

– Послушай, – вздохнул Мухтель. – Может быть, тебе хватит рауш-наркоза? После двух клинических смертей я ни за что не поручусь, я иду на безбожную авантюру. Если меня застанут за этим занятием, мне конец. Ты играешь на самых тонких струнах моей души. У меня нехорошее предчувствие. Если раньше я имел дело лишь с путешественниками, которых впору называть красными следопытами, то сегодня я ощущаю себя черным. А ты? Это богопротивные мысли.

– Дело не в названии, – нетерпеливо возразил Штрумпф. – Какая разница, как назваться? Помоги мне, и я сделаюсь твоим вернейшим сторонником. Ты знаешь мои возможности. Мне, может быть, удастся даже выхлопотать тебе специальное помещение под лабораторию.

Мухтель сломался.

– Мы будем эфирными следопытами, – он пошел на компромисс. – Проклятье! Я даже не могу дать тебе на подпись бумагу, чтобы ты расписался за ответственность.

Штрумпф не обратил на его слова никакого внимания.

– Рауш-наркоз не годится, – ответил он с нездоровой уверенностью. – Это не смерть. Дай мне еще побегать или введи какую-нибудь дрянь, от которой у тебя есть противоядие.

Мухтель отмахнулся от глупости:

– Никакой дряни не будет, – заверил он алчущего Штрумпфа. – Пожалуй, от наркоза я тоже откажусь. Гимнастика – вот лучшее средство для души и тела, ты был прав, хотя и действовал по наитию. Что ты предпочитаешь пару раз присесть или один раз отжаться?

План кампании захватил его быстро и легко.

Он оглянулся, устрашившись мысли, что кто-то слышит его слова. Но в отделении было пусто: сестра, понадеявшись на доктора, отлучилась, и ее место, отделенное от коек пластиковым экраном, пустовало. Мухтель настороженно присмотрелся к бессознательной старушке, которая снова сбросила с себя одеяло. Считая, что в отделении пусто, он имел в виду персонал, не заботясь об этой старушке, но в таком опасном предприятии важно все, и он даже приблизился к безнадежному, погибающему существу, склонился над ним и ковырнул ногтем дряблое веко.

– Бог забыл бабку, – подал голос со своей постели Штрумпф. – Не хочет прибрать, мучается человек.

– Да? – рассеянно отозвался тот. – А по мне, так он очень внимательный.

Мухтель вернулся к товарищу и постоял молча, разглядывая его исподлобья.

– Отжиматься надежнее будет, – робко предложил Штрумпф. – Я плохо отжимаюсь.

– Нет, – не согласился Мухтель. – Тебя придется переворачивать, ты застынешь ничком. Это очень тяжело. Знаешь, сколько в тебе весу? Лучше уж ты приседай, прямо на постели. Тогда упадешь на спину, и я успею все сделать.

– Хорошо, – послушно сказал Штрумпф.

– Ты уж не оплошай, – строго предупредил его лечащий врач, незаметно превратившийся в проводника. – Другого случая не будет. Ты не удочка, чтобы закидывать тебя по десять раз.

Он помог коллеге вторично выпутаться из проводов и шлангов – торопясь, но не забывая придавать видимость самочинного буйства, чтобы после, случись неприятность, списать событие на какой-нибудь скоротечный психоз, результат кислородного голодания мозга.

– Давай быстрее, – прошептал он, – пока не пришли.

Штрумпф с большим трудом присел на корточки, сделавшись похожим на огромную жабу. Ему было неудобно, мягкая постель пружинила.

– Я упаду, – пожаловался он.

– Я тебя подстрахую, – успокоил его Мухтель, нервничая. – Начинай, не затягивай.

Штрумпф осторожно выпрямился, на полпути, с полусогнутыми ногами, замер, присел, стал выпрямляться вновь. Глаза его округлились, он весь шатался, у него дрожали колени.

– Смелей, смелей, – прошипел Мухтель.

Коллега присел другой раз, третий. Четвертый ему не удался; видя, что история вот-вот повторится, провожатый повалил его на подушку и завис, выжидая, когда жизнь выскользнет из холодеющего рта. Сам того не замечая, Мухтель чуть занес руку, будто думал поймать увертливую душу в кулак. Но вдруг опомнился, схватил обмякшее запястье, принялся выщупывать пульс. Жила умерла. Тогда Мухтель привычно взгромоздился на тело, вернул усердную птицу – теперь настал ее черед приседать: жизнеутверждающими качками, в противовес гибельным приседаниям Штрумпфа. Время неслось, а Штрумпф все лежал, не подавая надежд. "Погибнет кора, – ужаснулся Мухтель. – Запущу сердце, а коры не будет. Хорошо, если глазами покажет. А если и глазами не получится?"

В это мгновение Штрумпф начал хрипеть.

– Ну же, сюда, ко мне, – взмолился товарищ, халат которого давно прилип к разгоряченной спине.

Штрумпфа разобрал кашель.

– Это… это… запретный плод! – простонал он. – Никак не дается; ни взять, ни рассмотреть! В нем страшная тайна, секрет жизни и смерти! Мне нужно обратно, пусти! …

– Нет уж, – отдуваясь, возразил Мухтель. – С меня достаточно. Мы спокойно осмыслим… этот опыт… попросим гипноз…

Но Штрумпф впал в буйство. Он стал метаться, сбивая на пол предметы, лежавшие на тумбочке; зацепил стойку с раствором, ударил Мухтеля по лицу. Тот отпрянул, и Штрумпф воспользовался моментом: проворно перевернулся на живот, уперся кулаками в матрац и попытался отжаться. Мухтель обхватил его, беря в зажим, но было поздно, тот вновь хрипел, улетая за таинственным плодом. Мухтелю стоило колоссальных трудов вернуть его на спину. Лицо следопыта почернело, зрачки закатились, словно спрашивали у темечка, долго ли им томиться в неизвестности.

– Ах ты, чтоб тебя, – просипел Мухтель, вытирая лицо рукавом, но – свое, а не штрумпфово.

– Чтоб меня… верно, – из уст Штрумпфа вдруг вывалились связные слова. – Чтоб… меня… уцепил… взял… Оно у меня… получилось… Это… знаешь что? Посмотри… в горсти… надо же… загробная тайна…

Отзываясь на слабое движение, Мухтель покосился на правую руку следопыта. В ней что-то было. Прервав массаж, он поднял кисть и скривился:

– Что ты такое говоришь! Это же яблоко! Ты все тут перевернул, это гостинец из твоей передачи. Неужели забыл? Яблочков! яблочков тебе принесли райских, вон раскатились… Ты, должно быть, яблочко прихватил и не заметил…

Но Штрумпф уже успел замолчать навсегда.

– Ничего в нем нет запретного, – пробовал пошутить Мухтель. – В передачах разрешается…

Пальцы разжались. Маленькое, зеленое, и наверняка кислое яблоко выпало и побежало прятаться под соседнюю кровать. Там оно остановилось, неподалеку от других яблок.

©Алексей Смирнов, 2004

Алексей Смирнов. Вечернее замужество Греты Гансель[26]26
  Быль. Имена и события изменены – прим. автора


[Закрыть]

Грета Гансель – так стояло в ее поддельном паспорте, стоившем бешеных денег.

Грета следила, как Слава, розовея по цвету вина от радости за себя и за то, что все выходит так славно и гладко, наполняет ее фужер. Вино-квадрат, шашнацать сахеру на шашнацать спирту, попирало геометрию: оно, заключенное в округлую емкость, естественно и легко претворялось в багровую ленту и расплывалось от удовольствия в конечном, пузатом сосуде, где обмирало.

– Достаточно, – лукаво улыбнулась Грета.

– Доверху, до краев, – заспешил Слава. В его нарочито непререкаемом тоне обозначился суетливый страх.

Грета вздохнула:

– Ты не понял. Вообще достаточно, я больше не буду пить.

Слава подался назад и театрально застыл: одна рука с початой бутылкой, другая – с пустой ладонью, распахнутой укоризненно.

– Как! – огорченно выкрикнул Слава, переборщил и пустил петуха. – Грета Батьковна, так не годится! Не порти обедню, окажи милость!

Делая, как делает напористый танк, когда он ломает несерьезные гражданские баррикады и вминает в землю жалкие надолбы, Слава рухнул на колени, пополз под стол, намереваясь облобызать, обсосать, а то и укусить замшевую туфельку, которая, животным мышиным чувством угадав неизбежное, быстро отпрянула и подобралась.

– Нет, – сочувственно повторила Грета. – Я буду пьяная.

– И отлично! – донеслось из-под стола. Грета подняла скатерть, заглянула на голос. Туфелька ожила и толкнула Славу в лоб.

– Мне нельзя, – на сей раз Грета заговорила с нажимом. Тон ее сделался деревянным, напряженно-безразличным. – У меня была травма мозгов, очень тяжелая. Со мной случаются припадки.

Славина голова, простучав о столешницу, вынырнула наружу. Лицо Славы оставалось лицом ангела, но ангела, уже начавшего движение вниз, в самобытную бездну.

– Что же ты не сказала, – Слава, пряча глаза, прикурил от свечного пламени, купавшегося в жиру. – Я бы и начинать не начал.

Грета отвела прядь богатых волос, нацепила очки, снятые получасом раньше. Она не ответила и строго взирала на кавалера, который внимательно рассматривал скатерть. В одной руке, не так давно блиставшей урезонивающим жестом, выветривалась сигарета; вторая, приютившая бутылку, с напускным интересом повертывала пустой фужер.

– И какие же у тебя припадки? – спросил Слава вяло, что-то прикидывая в уме.

– Ссусь, – улыбнулась Грета.

– Угу, – Слава вежливо вскинул брови.

Жемчужная и сладкая улыбка Греты стала отталкивающей.

– Не сразу, в конце. Сначала я истошно кричу, мне в стенку стучат, а однажды колотили в дверь, но я этого не помню, мне мама рассказывает. Потом падаю и бьюсь обо все, мне сразу же ложку суют в зубы, чтобы не откусила язык. Один раз его булавкой пришпилили к воротнику…

– Что – булавкой? – автоматически переспросил Слава.

– Язык. Он западает, можно задохнуться.

Прощание получилось стремительным, оно заняло секунды. Только что Грета делилась со Славой бесславными подробностями падучей; считанные мгновения истекли с того момента, как она всунула лодочку ступни во вторую туфлю, ранее приснятую и качавшуюся на носке – так многие женщины, когда им особенно хорошо и свободно, высвобождают пятку из чопорного вместилища, покачивая туфлей и готовые, пятке своей подобно, выходить из границ; Грета почти разулась, и вот, туфля на месте, и следующий кадр: вроде бы она, Грета, суетится в прихожей, но, может быть, этого не было, или состоялось без осознания и не запомнилось, приложившись к едва родившимся мифам – вот что случилось с этим событием, так. Кадр оказался двадцать пятым. Полнометражное кино продолжилось на улице. Там шел вполне кинематографический дождь, заунывное экзистенциальное водоизлияние из коллекции парижских младореалистов, молодых львов – давно уже выцветших и пуще прежнего черно-белых.

Грета зацокала каблуками, спеша к себе и стараясь не думать о пылающих славиных щеках, в которых под конец испеклось нечто несвежее, вызывавшее брезгливость и, казалось, давно там бывшее, спрятанное до времени. Вечное, тоскливое узнавание старого. Грета густо, по-рабочему, закашлялась, отхаркнула слюну. Мокрая насквозь, она успела разжалобить и осадить полупустой автобус. Грета села против двух молодцов, бритых налысо, сосавших пиво. Она огладила себя, чуть развела ноги, спрятала очки в сумочку. Жеребцы переглянулись, пакостно гыкнули; Грета со вздохом отвернулась и стала смотреть в запотевшее окно. Ей показалось, будто ее щеки тоже горят, заразившись от славиных, но лед ладони, пробуя жар, натолкнулся на встречный лед.

– Девушка, как тебя зовут, – прыснул некто из бритых.

– Девушка, мы хорошие, – гоготнул, может быть, он же.

Грета покачала головой.

– Ой, мальчишки, ой, мальчишки!..

С побитым видом она улыбнулась, предполагая сойти за незнакомку, недоступную лишь по краткости путешествия, но в прочем – податливую, готовую к сумасбродству, покорную силе. С этой сложной актерской задачей она не справилась: что-то неуместное промелькнуло в ее лице, от чего попутчики вдруг замолчали. Они не понимали, в чем дело, ибо не особенно блистали в разного рода пониманиях и прозрениях; господствующее звериное начало предостерегло их от вторжения в порченый мир пассажирки. Грета сообразила, что выдала себя; гнусный чужак, владевший строем ее существования, проявил себя беззвучным ропотом, неуловимой гримасой. Она встала и вышла остановкой раньше, ее не окликнули, не отпустили вдогонку гадость, не спросили у девушки, куда же она, да почему так скоро – висело настороженное молчание, которые было хуже любого жлобства.

Она побежала по бульвару, почти опустевшему; случайный прохожий, руки в карманы, прошел мимо нее, не взглянув; за ним – сутулая женщина с удивленным лицом, чуть припадавшая на левую ногу. Черная, как головешка, собачница с черной же собачонкой бегом пересекли ей путь и слились с подворотней; дождь усилился, вечер улегся в грубую вату туч. Подбираясь и поджимаясь, слизывая с губ капли, Грета доковыляла (у нее обломился каблук) до пятиэтажного строения. Неустановленные лица с бранными именами оставили на стенах дома печатные непечатные росписи, перемешав их с рисунками детородных органов, воспевавших, казалось, детоубийство, да прибавив еще автопортреты-рожицы, сотворенные по наитию от ядреного клея: все это выглядело убедительными аргументами в защиту абортов. Грета влетела в прихожую. Она, хоть и промокла до нитки, разделась не сразу: прежде, чем сделать это, она, как обычно, обошла свое тесное, неприбранное жилище – сущее лежбище, как определяла сама Грета; нора, где зализывают раны. Обходя помещение, она прятала зеркала. На каждом зеркале, от высокого и мутного трюмо в прихожей, с которого давным-давно спилили резное украшение, бесстыжую глазастую сову, и до самых маленьких, настольных и карманных зеркал, была закреплена шторка – где лоскуток, где траурное полотнище. Такие порядки Грета завела лет десять назад, когда в ней что-то лопнуло, давая выход безжалостным веществам желания, и она, наконец, в достаточной мере возненавидела свое отражение.

Когда зеркала ослепли, Грета вошла в ванную; стянула, ежась, отяжелевшее платье, расстегнула и отшвырнула лифчик с плотными чашечками-обманками, снял трусы, стараясь без нужды не дотрагиваться до сморщенного бурого члена. Грета продрог, мошонка сократилась под орех; от пупка сбегала колючая дорожка: мужской растительный тракт, который еще вчера был выкошен безопасной бритвой, но сегодня уже пустил молодые побеги. Отшвырнув ногой раскисающее белье, Грета, полный грации, переступил через бортик ванны, встал под душ. При этом он избегал смотреть вниз, почитая за лучшее расправить на пальцах под струями пышную гриву, которой завидовали подружки; запрокинуть лицо. Вода обнимала Грету – та же субстанция, что и уличный ливень, с незначительным изменением качества, но эта малость меняла все. Так и Грета, лишенный положенного ей по строю души, обремененный чуждым анатомическим качеством, сеял вокруг себя мертвящее отчуждение, холод, напрасно мечтая раздаривать радость. Согреваясь, он закипал душой, ей вспоминался Слава – очередной, ничем не отличающийся от остальных слав, считать которых Грета сбился, но от того не менее привлекательный и желанный. Прежние свидания, беспорядочная холостая пальба завершались столь же позорно; Грета, едва в общении наступал перелом, сбегал – ненавидя себя, ненавидя кавалера, он всякий раз выдумывал новую унизительную отговорку; чем гаже он выглядел в глазах визави, тем слаще казалось бесчестие. Не находя возможности как-то иначе подчиниться – а именно подчинения требовало его женское естество – Грета довольствовался тем, что распластывался морально, преобразуя страдательную роль самки в жесточайший душевный мазохизм. Ожесточенно растирая себя ладонями, ребром одной из них Грета скользнул себе в выемку меж ягодиц; не задумываясь, привычно, отщипнул кусок мыла и затолкал его в задний проход. Ненужный пенис напрягся, Грета выгнулся, выдавливая стон; такие вещи не приносили ему полноценного удовольствия, его мутило от самовлюбленных геев – довольных, гордых извращенной гордостью. Ему хотелось еще одной иллюзии, имитации постороннего проникновения.

– Они видят во мне сосуд для низменного употребления, – начал напевать, а скорее, декламировать нараспев, Грета. Он никогда не пел, когда мылся; вместо пения Грета взял себе в правило беседовать с небесами. – А до высокого им дела нет. Они брезгуют мной. Мои уста на замке. Любовь ко внешним… концам, – он с горечью усмехнулся, – и небрежение внутренними… началами…

Наедине с собой начитанный Грета изъяснялся высокопарным слогом с истерическими нотками неудовлетворенной женщины. Злословил, меняя мыло, низший мир, в котором великое Андрогинное Слово было предельно унижено и оскорблено материей.

– Звероферма… Им не важна… их не волнует горлица-душа…в телесном плену… Им хочется мяса… Решено, они получат мясо… Солдатика… найду себе солдатика… Мясной дозор. Пойду в мясное ночное, как вокзальная блядь… В дневное, вечернее… Позор дозора…

Уродливый отросток, низкая выходка божественных сил, забавлявшихся Гретой в утробе, напрягся сильнее и дрогнул, ведя себя независимо и своенравно, ломая Грете всякое удовольствие от иллюзий. Гретиных денег, оставшихся после размена квартиры, хватило на дамский паспорт, но не хватило на скальпель. Доктор, смотревший его, бил по плечу, обещал с панибратской грубостью: "Не унывай! Прорубим влагалище, отпилим яйца…". Грета ушел от него, как оплеванный. Он видел, как поскучнел доктор, когда ему прямо признались, что нечем платить. Шутки кончились. Да, господа, с шутками – всё. Вам нужен ангел? Вам незачем ангел, Грета знает – иначе зачем же вы моете хер, когда вынимаете его из ангела? Чудовища! Вам, жеребцам, не до живописи, вы только слизываете масляные краски!

Мучения ради Грета позволил себе почувствовать, что ему хочется извиваться. Он не задумываясь, пойди на пользу такой отчаянный жест, разодрал бы на себе кожу, переступил через нее, как он только что перешагивал через белье – посторонний покров, который не возбуждает при расставании ни сожаления, ни даже чувства сопричастности. Он, не колеблясь, поменялся бы судьбами со счастливой глистой, способной к беспроблемному партеногенезу. Он видел себя участником античного Сатирикона, выступая в виде двуполого оракула, из-за которого препираются агрессивные гладиаторы. Разведя руки, как крылья, он расправлял на себе воображаемую фату, недосягаемую моргану, тогда как на задворках сознания сызнова запламенела досада и разгорелось желание мстить: решено. Он им докажет, она им создаст так называемый прецедент. Она, уловленная в сачок чужой оболочки, получит свое и даст понять, что умеет утолить безудержное влечение не хуже, чем это делает заматерелая куртизанка. Грета завернул кран и сам, в свою очередь, завернулся в банный халат, на звериный манер встряхнул промытой шевелюрой. Он вышел в кухню, распахнул холодильник. В морозильном отделении застыла говяжья глыба, горбатый кус вырезки, ледяной камень будущего преткновения и соблазна – в таких категориях мыслило андрогинное существо, беспощадно причисленное к презренному и вожделенному роду мужчин. Какое-то время простояв над филе, Грета бережно принял его в руки, отнес в мойку и выпустил теплую воду. Струя получилась слишком горячей; багровое возвышение, угодившее спинкой под водопад, моментально побледнело и сделалось серым; особенной роли это не играло, но Грета разбавил струю, полюбовался результатом и отступил. В ожидании разморозки он проследовал в жилую комнату, включил телевизор и скорбно, с отвращением, воззрился на подходившее к концу шоу известного трансвестита. Народный артист попеременно изображал звезд отечественной эстрады, выступая в разнообразных платьях и париках. Напевая, трансвестит полизал соски балерунов, потрогал их гениталии, поцеловал зрителей, посидел на руках у какого-то радостного поклонника, морского офицера. Выступление завершилось ликующей песней, в которой на случай, если кто чего не понял, пелось от имени самих зрителей и подводился итог зрительского восприятия: "Нет, мы не зря пришли сюда!" "Так и до полного счастья недалеко, – ответно подумал Грета. – Кто он, этот урод? Обычное, порочное травести – именно так, не смешанного, но среднего рода? Удачливый гомосек? Вроде того моего знакомого, потасканного и томного субъекта, чье юношеское шило в заду стараниями случайных знакомых давно превратилось в спираль? Может быть, он – нормальный транссексуал со счастливым билетом? впрочем, как посмотреть. Ни за какие бы деньги, ни за какие коврижки…"

Негодующий Грета вернулся к мойке; кусок мяса оттаял достаточно, чтобы над ним удалось проделать задуманные манипуляции. Грета подвел под мясо ладонь, подставил вторую; перевернул со шлепком, исследовал тонкую фасциальную пленку. "Фасциями внутрь", – определил Грета, свернул говядину в рулет, всунул палец и несколько раз подвигал им взад и вперед. Палец скользил легко, не задерживаясь. Вооружившись туповатым (нет в доме мужчины, тот бы давно наточил) ножом, Грета высунул язык и аккуратно надрезал кусок справа и слева; отошел, критически полюбовался хирургическими карманами, остался доволен, взял глубже, пока не образовались две прорези, в которые Грета продел заранее приготовленный ремень. Приняв оба конца, он поднял изделие, и оно повисло: еще не завершенное, но уже обнадеживающее произведение пластического искусства.

"Не натекло бы с этого антрекота, – встревожился Грета и похвалил себя за предусмотрительно купленные прокладки – Неплохо, конечно, из ребра приготовить, но я же не Создатель, я только подобие. У меня, по правде сказать, тоже штучная выделка. Штучка выделывается. Ребро никуда не годится".

Думая, как лучше назвать изделие – суппозиторием, протезом или же бандажом – он положил говядину на разделочную доску, выдвинул ящик, вынул операционную иглу с уже продернутым кетгутом. Но шить не стал: ему пришло в голову, что нужно дождаться окончательной разморозки – в противном случае вероятно непредусмотренное увеличение полости, престарелая дряблость. "Заверну потуже, как голубец", – постановил Грета. Он сделал еще один перерыв, подошел к окну. Дождь перестал, ветер унялся. Тучи отъехали на восток; закат был чист и обещал погожее завтра. Грета пробарабанил пальцами по стеклу, как будто дробь могла помочь ему с выбором часа. "Вечером, разумеется – что тут гадать? Отожму, промокну… хорошо бы чем-нибудь спрыснуть. Черт его знает, чем – не духами же, и не рассолом селедочным, получится не рыба и не мясо, – Грета хихикнул. – Лучшее – враг хорошего, а потому останемся при своих. Как есть. Как еть", – непотребные каламбуры налезали друг на дружку, суетились, поторапливались.

Он прилег, не разбирая постели; сна не было. Перед глазами маячил Слава анфас, превратившийся в собственный фоторобот. Забавляясь, Грета начал приделывать к нему запорожские усы, брить налысо, приумножать бородой, уродовать шрамами, лишать отпущенного Богом рассудка через понижение лба; наделять звероподобными чертами, порочными склонностями – тем, что клал ему под глаза изобличающие тени; обременял бородавками и родимыми пятнами; вытягивал в рыло, расплющивал в блин. Мозговой кинопроектор убаюкивающе стрекотал; калейдоскопические образы сливались в гнусную ленту, где время от времени выплывало собственное лицо Греты, сподобившееся урвать толику безобразия от предшествующего и толику – от следующего лика; километровая галерея гримасничала, грозила, насмехалась и надмевалась. Грета раскинул ноги, разбросал руки; протяжно, с прихрапом, вздохнул: он спал. С настольного зеркальца сползла тряпочка-шторка, и в ней отразилась половина гретиного лица – приспущенное веко, из-под которого выбивалась наливная полоска яблока; девичья ноздря, раздувавшаяся и опадавшая по-мужицки; кармашек хищного рта: волчий угол с бусинкой слюны; перелетная муха – но уже не вполне отраженная, а живая, бездумная. Стремясь в зазеркалье, она пренебрегла явью и старательно исследовала непроницаемое стекло, не понимая разницы между реальностью и подделкой – вот почему пострадало отражение, тогда как прообраз сохранился незапятнанным.

Новый день – скоропортящийся и к ночи непоправимо увядающий товар-однодневка – был выложен на прилавок времени заранее уцененным: он был настолько горяч и ясен, что каждый желающий мог вкусить от его щедрот без особых затрат. День раздаривал многое и еще больше – сулил; иного же рода расплата, о которой редко задумываешься погожим утром, происходила стремительно и бесцеремонно, ибо касалась невозвратимых минут человеческой жизни. Известно, что лучшие дни пробегают скорее, так стало и с этим; Грета, который не нашел в себе стойкости дождаться вечерней поры, с полудня бродил по обширному парку. Он видел, что время выходит, а вечер, хотя бы и соблазнительный, вселяет растущее чувство тревоги, если учесть, что за весь день никто из гуляк и зевак так и не клюнул на гретин крючок с питательной белковой наживкой.

Утро было потрачено на усложнение пояса. При помощи дополнительных ремешков Грете Гансель удалось сконструировать устройство, напоминавшее сбрую; от верхней петли, собственно пояса и потому самой просторной, отходили еще две, крепившиеся к бедрам (равнобедренный треугольник) и соединенные с антрекотом через добавочные разрезы. Ремни были не только пропущены в прорези, но и прочно пришиты; закончив работу, Грета сказал себе, что человеку с воображением, да в придачу вооруженному путеводной мечтой, любой гастроном покажется сексуальным шопом. Всерьез подумывая о последнем, Грета решил-таки отказаться от фирменной продукции не только из-за ее дороговизны, но из желания усугубить грубость замысла, его хамство, его способность причинить дичи сильнейшее моральное унижение, а охотнику, хотя покажется, будто первая и второй поменялись местами, – моральное удовольствие. "Или аморальное? – задумался Грета. – Чепуха. Любое удовольствие аморально".

Свернутый в кокон, отжатый и подхваченный прокладкой, преображенный антрекот уютно расположился меж гретиных ног; все натуральное, не бывшее антрекотом, Грета завел под главный ремень и для большей верности прихватил скотчем. Он оделся в легкое ситцевое платье чуть выше колен, с глухим воротом, но зато без рукавов. Волосы, собранные в породистый хвост, которым смог бы гордиться любой уважаемый конный завод, ниспадали к лопаткам; на плече болталась декоративная сумочка. В руке, как знак своей доступности, Грета держал початую бутылку пива, но прикладываться к ней старался пореже, памятуя о неудобствах, вызванных скотчем: туалеты не работали, а длительная возня в кустах могла оказаться опасной затеей.

В особенных случаях, а сегодняшний случай был особенным из особенных, Грета не доверял обычной косметике и пользовался гримом. Он полагал, что грим надежнее. Могло показаться, что чувство меры изменило ему – настолько вульгарно размалевал себя Грета, решившийся сымитировать даже некоторую похмельную одутловатость, "замять это дело" – так он выразился перед временно обнажившимся зеркалом, наряжаясь. Чтобы выполнить изреченное, Грета действительно смял лицо, с мастерской изощренностью распределил на нем пасту осенних полутонов. Теперь Гретхен и Ганс, взявшись за руки крепче, чем им хотелось, готовы были вступить под полог опасного леса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю