Текст книги "ПрозаК"
Автор книги: Макс Фрай
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)
Владимир Березин. Путешествие Свистунова
Как только поезд тронулся, на столе разложили газету.
На газете появились четыре помидора, варёные яйца, и варёная же курица. Баранов достал картошку в мундире и кусочек сала.
Поэт вытащил из чемоданчика маленькую баночку с солью и коврижку.
Все начали есть.
По вагону, задевая пассажиров этюдником, промчался живописец Пивоваров, а за ним пробежал проводник. Из носа проводника росли дикие косматые усы, а в руке у проводника была клеенка с кармашками для билетов.
Понемногу всё успокоилось, но поезд тут же остановился, а пассажиры кинулись докупать провизию.
– Пойдёмте сочинять стихи, – сказал поэт. – Я как раз не могу подыскать рифму к слову “завтра”.
Поэт, Баранов и писатель Свистунов вышли и начали прогуливаться между путей. Один Володя остался сидеть на своём месте, опасаясь, как бы у него не украли данные на сохранение Пивоваровым двадцать рублей.
Поэт кланялся знакомым пассажирам и говорил:
– Видите ли, я думаю написать большую поэму. Она должна называться “Собиратель снов”.
– Иные сны опасно видеть, особенно в гостях, – отметил Свистунов. – А я вот собираюсь написать роман. В моём романе будет жаркое лето, степь и положительный герой-служащий. Он будет рассуждать о судьбе культуры. Представляете, герой мой торчит, как пень, среди высокой травы. “Этот камень, – будет думать мой совслужащий, – говорит нам о постоянстве мира. В этом смысле камень талантлив. Структура его не имеет значения. Он образ бездарного творения, пробудившего мысль”.
– Только что мы с вами видели чрево паровоза, где беснуются шатун и поршень. Подумайте, во имя чего он, этот паровоз, несёт нас через пространство? – жеманно произнёс поэт.
– Да, – ответил Свистунов, – не лучше ли природа, эти волы, пасущиеся на горизонте…
Володя всё-таки вылез из вагона и присоединился к прогуливающимся. Рядом с ними внезапно появился Пивоваров и заинтересованно спросил:
– Вы опять о кризисе романа? – и тут же унёсся по направлению к паровозу.
Стоянка кончилась, и люди полезли на подножки, стукаясь головами о жёлтые флажки в руках проводников.
– Душно-то как… – сказал Баранов.
– Давайте пойдём в тамбур и откроем там дверь, ведущую на волю, – предложил поэт.
Так и сделали.
– А теперь будем рассматривать степь, свесив ноги! – приказал поэт.
Сам он достал книжечку и записал в неё такое стихотворение:
Вот и тронулась телега, увозя в смешное завтра
Оси, спицы и ободья словно солнцем золочены
Но нечёсаны, косматы лошадей хвосты и гривы
И лениво и неспешно их возница понукает
Словно тайну постигает своего перемещенья
– Завтра, завтра, не сегодня, – старый немец у дороги
Говорит мне на прощанье, когда я сажусь на сено…
Когда я сажусь в телегу, старый немец лишь кивает
Тоже в тайне понимая невозможность возвращенья.
Придорожное распятье, немец древний исчезают,
Когда я сажусь в телегу, уезжая без печали.
Через некоторое время в тамбур вошла проводница, возмутилась, но скоро остыла и начала курить, пуская дым над сидящим Барановым.
Поезд шёл медленно, и Баранов различал отдельные стебельки травы. Километровые столбы Баранов тоже различал, но они пугали его непонятностью цифр.
Незнакомый Баранову человек прикурил у проводницы и, сев за спиной Баранова, стал пускать дым Баранову в ухо.
Проводница ушла. Поезд совсем замедлил ход, и тогда человек произнёс:
– А знаете что? Здесь путь делает петлю, и если вы дадите мне рубль, я могу вон там купить арбуз и успею вернуться.
Баранов вытащил бумажку, и человек с папиросой спрятал её в карман пиджака. Потом он ловко спрыгнул с подножки и исчез из жизни Баранова навсегда.
К вечеру Володя и Баранов настрогали щепок и растопили кипятильник. Проводница высунулась из своего закутка и попросила оставить ей немного воды – помыть голову. За это Володя разжился у проводницы кренделем.
Стали пить чай. К компании подсел старичок, стриженая девица и какой-то человек в железнодорожной фуражке.
Поезд пронёсся мимо моста, на котором, в маленькой будочке, стоял совсем иной человек. На голове у человека была белая кепка, а на плече висела винтовка. Человек на мосту не думал о Баранове, Володе, Свистунове или о других пассажирах поезда, и не занимала его мысль, как уберечь их от вредительства, а думал он о том, как бы скорее выпить водочки. Мысль эта сгустилась вокруг белой кепки и была подхвачена воздушным потоком от локомотива. Она догнала вагон, проникла внутрь и равномерно распределилась между всеми участниками чаепития. Так у всех возникло желание выпить водочки.
Человек в железнодорожной фуражке исчез на время, и, вернувшись, принёс две бутылки водочки, одну бутылку достал Пивоваров, и ещё бутылка оказалась в портфеле у Баранова. Сорвав пробочку и разлив живительную влагу по железнодорожным стаканам, поэт спрятал бутылку под лавку. Володя заметил, что он очень боится, что к ночи водочки не хватит…
К столу внезапно подсел солдат в мохнатой шинели.
– Я боец Особенных войск, – сказал он. – Давайте я расскажу вам про это.
Постепенно в купе начал приходить неизвестный никому из присутствовавших народ. Пришли трое – хромой, косой и лысый. Лысый принёс гитару с бантом. Они сели с краю и тут же закурили.
– Вы читали у Горького, – спросил Свистунов. – там, где он говорит, что гитара – инструмент парикмахеров?
Троица сразу же обиделась и ушла к соседям, оставив на полу три папиросы “Дели” с характерно прикушенными мундштуками. От соседей ещё долго доносилось рыдание гитары и нестройное трёхголосое пение: “Счастья не-е-ет у меня, ади-и-ин крест на гру-у-уди…”
– Я вам сыграю, – предложил Баранов. Он достал из портфеля чёрный футляр. В футляре лежала дудочка. Баранов приладил к дудочке несколько необходимых частей и вложил мундштук дудочки в рот.
Однако в этот самый момент живописец Пивоваров привел на огонёк двух женщин – проводницу Иру и Наталью Николаевну. Проводница Ира сразу же положила ногу на ногу, а Наталья Николаевна была рыжая. Обе были очень молоды и слушали Пивоварова, открыв рот, а Пивоваров между тем подливал себе водочки. Когда писатель Свистунов захотел рассказать план своего нового романа, Пивоваров строго сказал ему: “Ты – царь. Живи один”.
И Свистунов пошёл в другой вагон. Там он поймал за пуговицу пиджака грузина, который сел не на свой поезд, и начал рассказывать ему печальную историю своей жизни.
– Я – Свистунов, – говорил он. – А они… Представляете, как они переделали мою фамилию?!
Грузин отбивался и мычал.
В это время Ира и Наталья Николаевна уже изрядно наклюкались. Иру Пивоваров увел блевать в тамбур, а Наталью Николаевну посадил на отдельный стульчик поэт и стал читать ей стихи, поминутно проверяя, на месте ли находятся колени Натальи Николаевны. Наталья Николаевна склонила голову ему на плечо и стала вспоминать своего покойного мужа, бывшего офицером Генерального штаба.
Разбудила всех Ирочка. От её громкого крика пассажиры проснулись и стали прощупывать свои бумажники сквозь ткань брюк.
На Ирочке не было лица, а через незастёгнутую форменную рубашку был виден белый лифчик.
– Он там висит… Там висит, язык вылез, синий весь… – кричала Ирочка.
Все пошли за Ирочкой к туалету. В мокром туалете, согнув ноги, висел писатель Свистунов.
– Н-да, – сказал Баранов, и все закивали.
Расталкивая присутствующих, к висящему Свистунову пролез боец Особенных войск. Перочинным ножиком он обрезал верёвку и посадил согнутого Свистунова на толчок.
– Странгуляционная борозда чёткая. Так. – боец Особенных войск поднял голову. – Теперь, граждане, каждый скажет мне свои установочные данные. Вы кто? – он ткнул пальцем в Баранова.
– Я – Баранов, – сказал Баранов.
– Хорошо. А вы? – он показал пальцем на Володю.
– Я – Розанов.
Когда всех записали, Свистунова положили в тамбуре.
Вернувшись на своё место, Баранов сказал поэту:
– Вот и нет человека.
– А вы знаете какую-нибудь молитву по усопшим? – спросил поэт у попутчиков.
– Я только читал про морскую молитву. Она кончается словами “Да будет тело предано морю”, – вклинился на бегу в разговор проносившийся по проходу Пивоваров.
– Морская тут не подходит, – со знанием дела отметил Баранов.
Когда поезд снова встал в степи, они вынесли Свистунова на курган у полотна и выкопали там круглую яму.
– Приступим к обряду прощания, – сказал боец Особенных войск.
Ирочка заплакала.
Прибежал живописец Пивоваров и встал, выпятив живот.
Из соседнего вагона пришёл человек, как оказалось, знакомый Свистунова. Он произнёс речь. Какой-то проводник принёс палку с хитрым железнодорожным значком на конце. Её воткнули по ошибке в ногах покойника, и кинулись догонять поезд, набиравший скорость.
Лишь один грузин замешкался, нашаривая что-то в грязной луже.
Рассевшись по своим местам, пассажиры стали смотреть друг на друга.
– Надо помянуть, что ли, – наконец произнёс проводник, который принёс железнодорожную палку на могилу. Люди загалдели, а, загалдев, шумно согласились. Водочки уже не осталось, но нашёлся самогон.
Выпили за знакомство и за прекрасные глаза Ирочки.
Ирочка застеснялась и скоро с Барановым ушла к себе в закуток, чтобы посмотреть вместе с ним схему пассажирских сообщений.
Через некоторое время за столом остался один Володя. На душе у Володи было нехорошо – в нём жил несостоявшийся звук барановской дудочки, план свистуновского романа и поэма сновидений. Он снова вынул четвертушку серой бумаги и написал: “…И когда они обернулись, домов и шуб не оказалось”.
©Владимир Березин, 2004
Грант Бородин. Мышка бежала
День, нечувствительно открывший Эпоху Борющихся Царств, увы, увы, увы – совсем не отпечатался в памяти Старика Жро. В ту пору Длинное Ухо было скорее Долгим и вести брели от столице к столице не торопясь, подволакивая ноги, и частенько не доходили вовсе. Искусники, способные из собачьего трупа набить чучело живого льва, и те пасовали перед обрывками, повисшими на придорожных кустах. Да и день, кажется, выдался обыкновенный, никакой, вот и всё, что можно о нём сказать.
События сразу понеслись вскачь, пыль поднялась до небес, каша полезла из котла, чтобы освобдить местечко для поваров, потом для поварят, потом для мясника, мельника, конюха, плотника, постельничего, доезжачих, брадобрея и окулиста – покуда никого не осталось, одна каша, продолжавшая, впрочем, кипеть.
В Чургороде побивали камнями савирских послов, а Старик Жро пускал блинчики. Сопеля Пластун, писец при посольстве, скорбный вестник, трусил к границам Приречного Царства, роняя в пыль кровь и слёзы, а Старик Жро столбил сети. Цари Приречный и Савирский торжественной клятвой скрепляли вечный союз, а Старик Жро грелся под боком у своей старухи. Он дремал на солнышке, когда плешивый осёл-слухач сказал:
– Жро, Царь-У-Моря! Мне очень, очень нехорошо! – то прозвучала наконец последняя мысль савирского мула, возникшая в голове бедолаги три месяца назад; в это время Западные Царства уже разобрались друг с другом, сократившись числом до одного, которое тут же набросилась на Южные и Северные. А Жро не придумал ничего лучшего, как сварить ослу болтушку от газов.
Десять Северных Царств поддались победоносным пришельцам после первых же поражений, а Десять Южных, напротив, временно объединились между собой и с шестью Восточными и поклялись стоять насмерть, каковую клятву и исполнили – не успела смениться луна – совершенно буквально. Сто двадцать воинов коалиции легли под сыромятные сандалии ветеранов Аксолотля, Царя-Скомороха, не отступив ни на шаг – разве что на вершок вниз.
А еще через неделю варево перехлестнуло пределы Царства-У-Моря, с громким хрустом сокрушило пограничные заплоты и покатилось по дюнам к кромке прибоя. Войско Царя-Скомороха двигалось в порядке Голова Барана– шестьдесят пять воинов составляли северный рог, семьдесят четыре – южный и восемьдесят один – лоб, и этот один был сам Аксолотль на гнедом жеребце. Неторопливой рысцой он приближался к Старику Жро, с достоинством досиживающему последние мгновения на престоле Царей-У-Моря. За спиной Жро молодь ходила косяками, выставляя из воды серебрянные, бирюзовые и багряные спины, чайки срезали пену с волны и ветер натягивал солёные сети на выбеленные столбы, а перед глазами было небо.
Царь-Скоморох горделиво въехал на подворье, пращники рассыпались полукольцом вдоль ограды, а копейщики прикрывали его с флангов, опасно зыркая глазами на Старика Жро, пять его коз, плешивого осла, старуху и море. Финита.
Некоторое время никто ничего не говорил, только свистел ветер и еле слышно трепетали длинные шёлковые ленты, украшавшие плащ и кожаную кику Аксолотля, да звенели бубенцы у него на запястьях. Затем Аксолотль, брезгливо потянув рот к правому уху, указал мизинцем. Ближайший к ослу воин неловко ударил того копьём, как соломенное чучело, и осёл рассыпался в труху – слухач издох еще неделю назад, когда ему некого стало слушать. Старуха заплакала, а Царь-Скоморох, другим мизинцем реквизировав коз, задумчиво сказал:
– Будто бы твоя старуха очень тёплая, так я слышао. Что я слышал?
– Чистую правду, повелитель, – признал Жро.
– На чём ты сейчас сидишь, старик?
– На табуретке, простой табуретке.
– Какая табуретка никогда не падает?
Вместо ответа старик Жро с кряхтением поднялся и перевернул табуретку вверх ножками. Престол Царей-У-Моря перестал существовать.
– Я заберу у тебя твою старуху, Жро, – сказал Царь-Скоморох, пропуская ленту меж пальцев. – Как уже забрал твои стада и земли. Всё равно ты скоро умрёшь.
Старик Жро склонил голову и сказал:
– Повелитель, мне тридцать три года, я очень стар, волосы покинули мой лоб, а зубы превратились в пеньки. Моя старуха еще крепка, она моложе меня на десять лет, а ты, могучий муж, на двенадцать. Я скоро умру, и ты заберёшь её, не оскверняя свою честь прелюбодеянием.
Аксолотль прищурил глаз, ища подвоха, и не нашёл.
– Хорошо, – сказал он, подбирая поводья. – Я вернусь через год. Когда будешь умирать, оставь ей побольше припасов, чтобы она не подохла тут с голоду.
Он развернул коня и поскакал прочь, а воины побежали следом, гоня перед собой стада старика Жро.
Эпоха закончилась. Жаль. Хорошо провели время.
* * *
Рыбы в тот год была прорва, отмели усеивали жирные морские слизни, а прибой оставлял на песке морские огурцы, кислый морской виноград, морскую траву и набитых икрой морских ежей. Старик делал запасы и каждое утро ставил на косяке зарубку, ведя счёт дням, как люди делают засечки на щеках, отмечая годы жизни. Еще он положил себе почаще греться о старуху, но быстро забыл об этом. Старуха перестала с ним разговаривать с того дня, как перевернулся престол, а ему нечего было ей сказать.
Когда число зарубок достигло двухсот и один косяк кончился, случился странный улов – вместо рыбы в сетях обнаружился сложившийся калачом мужчина с мертвенно бледным лицом, бронзовой полосой, охватывающей его голову по северному тропику и в одежде из кожи необычного зверя – мех на ней рос внутрь, а не наружу. Мужчина мёртвой хваткой прижимал к груди тугую сумку. С деревянным стуком он упал на дно стариковской лодки и через некоторое время задышал, выпуская на доски скудные струйки. Когда старик, сильно ударив вёслами, загнал лодку на берег, веки утопленника затрепетали и он открыл глаза, странно белёсые, как будто вода наполнила не только его лёгкие, но и склеру. Он моргнул раз, другой, выгнулся дугой и с рёвом изверг из себя огромное количество воды – старик никогда не думал, что внутри человека так много места. Он вывалил мужчину из лодки и подмышки отволок в сарай. Там он присел на корточки и сосчитал засечки на щеках утопленника – на левой двадцать четыре, на правой – двадцать две. Вот те на – уже лет десять, как покойник.
А с виду – тоже покойник, только под двадцать.
* * *
Когда кончилась застрёха и зарубки переползли на второй косяк, покойник впервые вышел на свет. До этого дня он валялся в сарае на боку, обхватив сумку руками и для верности прижимая ее к животу коленями, старуха вливала в него жирный рыбный бульон, а старик ходил кругами и опасливо принюхивался – но нет, покойник только поглощал, ничего не выдавая наружу. Кроме того, старик обнаружил, что большое количество зарубок не обязательно пересчитывать, как приходится считать годы жизни людей, чтобы узнать итог – просто глянул на дверь и сразу получил ответ – двести пятьдесят шесть.
Несколько дней покойник тихо сидел на дворе, смотрел на море и так морщил лоб, что кожа наползала на бронзовый обруч. Потом начал есть сам, прижимая к себе сумку одной рукой, подходить к ограде, подниматься на дюны, жевать какие-то травки, спускаться к воде. Старик ничего у него не спрашивал – оказалось, что при молчащей старухе он и сам разучился говорить – и так и не узнал, как он попал к нему в сети, что у него в сумке, почему обруч на голове, откуда столько годовых засечек, из шкуры какого зверя сшита его одежда и почему он так смотрит на старуху – как будто знал её, но забыл.
Даже когда покойник, вытащив из сарая старый глиняный чан и набив его морской травой – не съедобной, другой – пару дней колдовал над ней, старик не стал задавать ему вопросов. И когда он, разлив вонючую жидкость из чана в плошки, стал настойчиво угощать и старика, и старуху, и самого себя – тоже ничего не сказал, а просто задержал дыхание и выпил.
Очнувшись, он сразу посмотрел на косяк – добавилось три новых отметки, вырубленные с особым тщанием и необычно глубоко. Он не сомневался, что это его рук дело, хотя и не помнил, чтобы он их ставил. Больше, однако, было некому – и покойник, и старуха исчезли. Он заглянул в дом, в сарай, долго смотрел в море, прежде чем осознал, что обе лодки на месте, поднялся в дюны, но не нашел следов на плотном песке.
Зато на старухиной лежанке он обнаружил яйцо.
* * *
Оно не очень напоминало чаячьи яйца, которые старик таскал на скалах, когда был помоложе – те были округлые и хрупкие, а это – ребристое, упругое и гораздо крупнее – пальцы не смыкались с ладонью. Сквозь полупрозрачную скорлупу просвечивало золото. Он долго рассматривал яйцо, потом завернул в ветошь, положил на стол в лужицу солнечного света и побрел к морю, снимать сети. Ставить он их больше не собирался. Оставалось сорок пять зарубок.
Теперь он почти не заходил в дом, дни напролёт просиживая на бывшем престоле во дворе, наблюдая вращение солнца, птиц, движение дюн. Спал в сарае, на груде мешковины, на боку, подобрав колени к груди, как укладывают умерших. А в доме только гонял мышей, расплодившихся после исчезновения старухи, да любовался яйцом, которое будто бы распирало изнутри – скорлупа истончилась, натянулась и внутри отчетливо просматривалось свернутое в клубок золотистое тело. Он думал – может, это старуха снесла яйцо? Может, там внутри новая старуха? А впрочем, ему-то какая разница.
День десятой зарубки – если смотреть с конца – он и встретил на дворе – забыл накануне уйти в сарай и заснул сидя. Море разлеглось плоским блином, воздушный купол превратился в медузу со жгучим брюхом. В доме пищали осатаневшие грызуны, а с запада доносился звон бубенцов.
Аксолотль украл десять дней.
В доме туго, с оттягом хлопнуло. Писк моментально прекратился, только бубенчики продолжали беспечно позванивать в тишине, все ближе и ближе. Когти царапнули глинобитный пол, скрежетнули об известковый порог. Жро развел руки. Теплая тяжесть обрушилась к нему на колени, лапы упёрлись в грудь, ослепительный свет ударил в глаза из маленькой чёрной треугольной бездны, неизвестно как раскрывшейся прямо перед лицом.
Зверь потянулся, повозился, устраиваясь поудобнее, кроша когтями рыхлый пористый камень бёдер и выбрал точку на вершине дюны, в которой его взгляд встретит Царя-Скомороха.
©Грант Бородин, 2004
Грант Бородин. Большие уши
В связи с последними – хоть и несколько устаревшими по мировым масштабам – достижениями словесности Царю Пидарию пришлось подняться с войском тринадесять и трёх племён и обложить осадой Великий Город, построенный Царём-Скоморохом в треугольнике вод – жёлтой реки, красной реки, синего озера; отражения стен Города дрожали и перетекали из цвета в цвет, накрываемые отражениями значков и бунчуков, под ними светочувствительными запятыми проносились вёрткие рыбины, а еще ниже в окружении бурого кружева водорослей смутно белели лица чересчур беспечных рыбаков; звонко дудели деревянные дудки, гудела натянутая на обручи кожа, волны носили обломки лодок и тринадесять и три племени галдели, как триста три птичьих базара – всё это было очень красиво, а кроме того – в точности как подобает.
Широко расставив ноги, Пидарий, Царь Свободы, стоял на этом берегу и разглядывал тот, хранящий молчание. Глаза Пидария были широко распахнуты и всё равно какая-то часть Города оставалась вне поля зрения и вне поля ума, потому что Города было слишком много для одного человека, даже Царя. Город представлял собой что-то много большее, чем можно вообразить зараз, и непонятно было, как можно взять его так, чтоб он прежде не взял тебя. С другой стороны, не оставалось уже никакой возможности его не взять, коль скоро тридцать три племени собрались на берегах трёх вод, и значит, необходимо брать его насколько возможно неспеша.
Пидарий отворачивается от Города и произносит приказ, а тридцать три толмача перетолмачивают его каждый на свой язык, так что поднимается ужасный гвалт, а потом суматоха, когда мужам удаётся ухватить суть и приступить к делу. Мало-помалу окрестные холмы лысеют, показывая глиняные проплешины, дыры карстов и бородавчатые выходы породы, а Город обрастает скорлупой, внешним городом, в котором каждой башне на том берегу соответствовала башня на этом, бастиону – бастион, а воротам – ворота, и каждому втянутому на ту сторону мосту – мост, готовый в любой момент вытянуться с этой. И оказаться на реке между двумя рядами стен означает попасть меж двух зеркал, отражающих друг друга, но не успевающих отразить наблюдателя, почти мгновенно гибнущего под градом стрел, камней и брани с двух сторон.
Против третьей стены, изогнувшейся полукругом вдоль берега озера, возвели плавучую. Тысяча лодок, сбитая одна к одной, образовали её основу, и в строгой очередности подпрыгивали на волнах против заграждающей сети Царя-Скомороха одна за одной, а башни сигналили сторожевому флоту Аксолотля плюмажами из человечьих волос, как будто перебирали ногами большущие кони. С той стороны разноцветных поплавков сети молча качались чёрные корабли Царя-Скомороха, а между ними сновали тонкие чайки в соломке вёсел, такие смешные.
И вот когда внешний треугольник замкнулся, когда закрепили последний трос, вбили в паз последний клин и Толстый Дурень, грозный механизм Царя Свободы, послал первую глыбу чёрного гранита на тот берег – в этот самый момент Утопленник пересёк внешнюю границу Воюющих Царств.
На третьем шаге Утопленник споткнулся о сланцевую ступень. На пятом он схватился за высушенный до звона остов куста-бледуна. Продолжая движение, Утопленник вырвал куст из земли, разжал руку, позволив ему мягко лечь на гальку, и пустился дальше, сделав шестой шаг, седьмой и так далее, а из-под обнажившихся корней высунулся Выворотень, Человек-Праздник, и с интересом посмотрел ему в спину.
Кровеносная сеть пьяниц, как правило, девственно чиста. Тромбы, холестериновые бляшки, христоциды, плеромонады и прочие украшения – роскошь незадачливого абстинента, вместе с которой его будет царствие небесное. Если пьянице и удаётся пострадать от сердечной недостаточности, вплоть до летального, то это уже следствие цирроза.
При циррозе ткани печени перерождаются в соединительные, так что вместо неподходящего для тяжёлого физического труда органа образуется, если не придираться к деталям, да еще немного приврать для красоты, что-то типа солидной мышцы – приобретение завидное, но несовместимое с жизнью.
К этой самой минуте, когда Утопленник проницает северо-западные царства, как игла, выпущенная из плевательной трубки в белый свет – случайно подвернувшийся слоёный пирожок, любой из его внутренних органов, включая мозг, можно использовать для подъёма и переноски тяжестей, да вот только они внутри. Утопленник медлителен, зато неутомим. Когда фибриноген в его крови весь разом вспыхнет и фибриновые волокна превратят вены и артерии в упругие тросы, сходящиеся к сердцу, как к сердцу паутины, Утопленник остановится, но этот момент пока не наступил, хотя и очевидно близок, потому что Утопленник очень стар.
Щёки Утопленника сплошь покрыты годовыми насечками, а глаза его, белые от осевшей на дне извести, почти не вращаются в глазницах. Перед ним расстилаются царства, напоминающие голодному о воздушных полостях и тонких углеводных мембранах в слоёном тесте. Они складываются в неопределённую структуру, очень похожую на рассортированный геологическими эпохами хаос, но ни сами царства, ни их взаимо-расположение-проникновение-влияние не интересуют Утоплениика. Он сыт. Проходя сквозь них, как игла, он стремится к средостению пирожка, к начинке.
Утопленник движется неторопливой рысцой, и модерато он сделает любого стайера, за исключением тех участков, где надо подниматься на скалы, потому что одна рука у него занята, и поэтому он траверсирует, отклоняясь от прямой – но только если стайер будет по совместительству мухой с липкими лапками.
Левая рука Утопленника сжата в кулак, те места, где ногти вросли в ладонь, напоминают о себе заключённой в онемелые коконы болью – такая бывает от неловкого удара стамеской. Утопленник знает о ней, но не чувствует.
Если что-то или кто-то возникает у него на пути, он делает прыжок или просто чуть-чуть наклоняется вперёд, грудью удаляя препятствие. Куртка на спине и груди его изорвана, а из тела местами торчат посторонние предметы. Он не то чтобы драчун, просто у него нет времени на повроты и виражи.
Всё это не могло не заинтриговать Человека-Праздника. Он последовал за странным существом и вскорости настолько потерял осторожность, что вскарабкался на очередную вывороченную башмаком Утопленника куртину жухлой травы, стремясь получше разглядеть его – и едва успел юркнуть обратно под корни, спасаясь от хищной скопы, рухнувшей на него с белого неба.
Некоторое время он разглядывал Утопленника с разных точек – иногда из его же собственных следов, иногда из чужих – следов зверя, человека, ветра или воды, свежих и не очень, и с вершины обглоданного холма у самого Города, где у него было теперь множество выходов, увидел за Салаирским Кряжем – смотреть надо было не прямо, а по дуге – маленькое и почти неподвижное пятнышко. Утопленник направлялся сюда, и Человек-Праздник забеспокоился, что не успеет его поймать.
Однако почти сразу же он засёк его на длинной осыпи, высунувшись из оголившихся корней ползуна. Утопленник лишь начал по ней подниматься, глубоко погружая ноги в текучее каменное месиво, а между ним и Выворотнем высилось кряжистое сухое дерево в серых ошмётках коры, стоящее на самых кончиках пальцев. Это была удача – пожалуй, из-под такого можно вылезти весом пудов в десять, рослым, задорным, функциональным. Выворотень скатился чуть пониже и подкопал два камня, постанывая от натуги, а потом столкнул их вниз один за другим, едва не порвав себе сухожилия под коленями. Камни запрыгали вниз, и чуть погодя дерево с треском рухнуло под ударом компактного оползня, который тут же и остановился.
Человек-Праздник с удовольствием выпрямился во весь свой двухсаженный рост, ударил в кстати оказавшийся под рукой бубен и выдернул из гальки ногу, обутую в тяжёлый башмак из бесовой шкуры.
Лавина ударила Утопленика по коленям, сбила с ног и поволокла вниз, съев половину пройденного им пути. Выворотень расхохотался так, что несколько каменных ручейков устремились вслед за первым, и причёл:
– Ловил карася, а поймал лосося, тропил лису, да загарпунил колбасу – и всем хороша колбаса, но только нет у неё лица – руки-ноги-два яйца, сама в соплях, голова в репьях, жопа в клеточку – всем взяла, а что она и к чему – нельзя узнать, нечем ей сказать, и почему, раз такие дела, не проковырять бы ей рот щепочкой? Ну, пожалуй к столу, нальём да накатим, пучком… – тут он замолчал, поскольку заметил, что Утопленник, по видимости, не заметил его. Он просто пёр и пёр вверх, глядя куда-то сквозь Выворотня. И хотя у того у самого оставались сомнение относительно никогда не виденной им колбасы, такое невнимание было достаточно оскорбительным, чтобы еще разок смыть наглеца камнепадом.
Когда в следующий раз Утопленник ровно с тем же выражением лица поравнялся с Выворотнем, тому пришлось признать, что и музыка, исполняемая на свирели, бубне и гудке, не возымела нужного эффекта. Тогда он отбросил инструменты, взял Утопленника двумя руками за нижнюю челюсть и остановил.
– Ну, отвечай, конь в пальто, тырсишься куда – а не то! – грозно потребовал он, приподнимая добычу на вершок над землёй.
Утопленник, наконец, заметил его. Будучи поставлен на ноги, он кое-как собрал глаза в кучу на собеседнике и сказал, как будто камнем стукнули о камень:
– Ак-со-лоту… – он сделал паузу, как будто за один раз нельзя продумать всю речь, и продолжил – Весть…
– Понятно тогда, почему налегке, – сказал на это Человек-Праздник, – но вот что у тебя в кулаке?
И, вздёрнув дуболома верхней парой рук, попытался разжать кулак нижними, но тот никак не поддавался.
– Пусти, – прохрипел Утопленник, шея которого медленно вытягивалась. – Покажу…
Человек-Праздник отпустил его и, раскрыв рот, уставился на медленно поднимающийся кулак.
Судя по всему, его подняло высоко вверх, ударило о скалы и проволокло вниз по осыпи довольно далеко от упавшего дерева, и это было самое скверное, потому что проломленная лицевая кость, раздробленные хрящи гортани и перебитый хребет останутся тут, с этим телом, если только удасться доползти до корней, а вот если нет, то он сам тут останется вместе с ними. Дерево было так далеко, что всё вокруг окутала багровая тьма, тело, или то что от него осталось, превратилось в бескостный студень, а Человек-Праздник не мог и двух слов сложить в бедной своей голове. Сперва он просто валялся, левым глазом глядя на уходящую за горизонт гальку, а правым – как в кровавой толще неба нарезают круги два канюка. Затем он немного пошевелился и руками кое-как развернул остатки головы таким образом, чтобы видеть дерево. Было очень неприятно думать, но он довольно скоро нашел в ложе осыпи русла двух каменных струй, сейчас неподвижных, ведущих прямо от него прямо к нему, те дорожки, по которым камням плылось легче всего, каналы пустоты. Тогда он перехватил голову нижними руками, а верхние закинул вверх и схватился за эти нити. Пальцы свободно гнулись во все стороны, но он скрутил из них некое подобие узлов и стал подтягиваться. Ниже пояса он то ли умер, то ли отсутствовал вовсе. Скоро исчезла и середина, а вместе с ней и средние руки, а потом и верхние стали мерцать, то появляясь, то исчезая, но уже тьма потихоньку собралась багровыми сгустками, пространство очистилось и в него вплыли тонкие кончики корней, и вместе с ними боль. Оглушительно сипя, он подтянулся еще три раза, провалился и выпал на вершине лысого холма, в корни старого цеповника, в пяти шагах от Большого Дурня.