355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Фрай » ПрозаК » Текст книги (страница 10)
ПрозаК
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:46

Текст книги "ПрозаК"


Автор книги: Макс Фрай



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)

Сергей Кузнецов. Из цикла «Тексты Рената Ишмухаметова»

Ренат Ишмухаметов возник зимой 2002 года, когда Линор Горалик объявила о литературном конкурсе на “Гранях. ру”. Тогда мы вместе писали большой роман и мне показалось глупым посылать что-либо на ее конкурс под собственным именем. Почему-то я сразу понял, что автора будут звать Ренат Ишмухаметов, ему будет лет 25 и он будет жить в Чебоксарах. В течение зимы и весны 2003 он написал еще несколько текстов, после чего исчез с моего горизонта. Думаю, что Ренат будет не против, если я напечатаю его короткую прозу в этой книге.

XXX

Посвящается Ирине


(Текст был впервые напечатан в «Гранях. ру» под названием «Тридцать. Триптих» как победитель конкурса, в котором требовалось написать про «акт между мужчиной и женщиной, осуществляемый в домашних условиях, наедине, на постели, по искренней взаимной нежности. No sex toys, no special deviations», уложившись в объем 3000 знаков. Соответственно, объем каждой из трех главок составляет ровно 3000 знаков.)

1.

У нее была моложавая мама, дочку сама забирала и привозила на своем “москвиче”, всегда предупреждала, что едет: неверно, с тех пор, как пришла не вовремя, открыв дверь своими. Повесив трубку, посмотрел на жену, словно извиняясь – видишь, выходные позади, а опять – не успели. Убирали квартиру, ходили на рынок, смотрели допоздна телевизор – и прямо так и заснули, не прикоснувшись даже друг к другу. То есть – прикоснувшись, он – бедром, она – ладонью, так и спали, пока звонок не разбудил и мама не сказала, что выезжает и, значит, будет через полчаса. А ведь казалось когда-то: лежать рядом – обязательно целоваться, ласкать, пальцами по коже, замирать только обессилив. Потом, после свадьбы, впервые стали спать вместе, выяснилось, что не до того: токсикоз, потом – большой живот, налившиеся груди, не погладить, не поцеловать, каждое касание отзывалось болью. Мама спала в соседней, за фанерной стенкой, комнате, а каждое движение аукалось скрипом пружин, заглушавшим их несмелые стоны. Думалось: вот получат отдельную квартиру, и тогда… Сейчас он смотрит на будильник: опять, как в одиннадцатом классе, надо уложиться в полчаса, пока не пришла мама.

Начинают целоваться, сначала неспешно, потом – все более и более порывисто, чуть-чуть прихватывая зубами язык и губы. Какая-то особая нежность в том, что им приходилось торопиться, словно они не жили вместе вот уже три года. Залез к ней под одеяло, приподнял ночнушку, провел рукой вдоль бедер, не задерживаясь на курчавом всхолмии, потому что было еще не время, и так, ладонью снизу вверх, по чуть отвисшему после родов животу, по трогательно выпирающим ребрам, к мякоти грудей. Чуть сжал соски пальцами, она приподнялась и через голову сняла рубашку. Только в этот момент перестали целоваться, и понял, что губы, как всегда, болят от ее поцелуев. Кончиком языка – вдоль шеи и ключиц, но она уже торопит, обхватывает голову руками и тянет вниз, мимо грудей, мимо белесого пуха на животе, мимо пупка, вот уже который месяц все не проколотого – вниз, вниз, еще ниже. Слез с кровати, опустился на колени, зарылся лицом. Оральное удовольствие, как в кино, солоноватый привкус и тихое щелканье – не то позвонки шеи, не то что-то в неудобно разинутых челюстях. На самом деле – никогда не любил, но старался, помня, что еще в школе потряс, что не как другие, сразу – хлоп-хлоп, а не спеша, как в книжках учили.

Перевернула на спину, сняла трусы, легонько поцеловала. Нижняя губа прикушена, глаза полуприкрты, и на лице – серьезное выражение, какое у нее бывает только в эти минуты. Села поудобнее, начала раскачиваться, наманикюренными пальчиками легонько, словно в рифму к недавним ласкам, трогая его соски, быстрее, еще быстрее, зная, что когда он внутри, долго выдержать не может, сразу накатывает горячая волна, сметающая недавнюю нежность, заставляющая сжимать зубы, закрывать глаза и вслепую нащупывать груди, чтобы успеть сжать их в последнем рывке.

Когда снова смог видеть, скосил глаза на будильник: кажется, успели.

Тридцать минут.

3000 знаков.

2.

Тридцать лет, тоже мне – праздник. Молодость прошла, дальше – только под уклон. Дочка поцеловала в щечку, с днем рожденья, пап, хлопнула дверь, зашумел лифт. Жена, казалось так и не проснувшись, поставила на стол завтрак. С отвращением затянул узел галстука, глянул в зеркало, пригладил щеткой волосы. Скоро придется снимать седые волоски, хорошо хоть – красится не надо. Посмотрел на жену, вспомнил пустой стыдливый тюбик “лондеколора” в ведре и вдруг испытал прилив нежности. Стояла в своем халате, смотрела на него и улыбалась.

– Ладно, до вечера, – поцеловал в щеку, потянулся за пиджаком. Вдруг почувствовал, что обнимает, уже всерьез, а не на бегу, прижимается всем телом, расстегивает рукой молнию.

– Опоздаешь немного, день рожденья ведь.

Пожал плечами, снял галстук, рубашку – обратно на плечики, мягко вынул член изо рта (когда только успела?), искоса кинул взгляд вниз – тут проблем никогда не было, стоит как в юности, – аккуратно снял брюки, обнял за плечи, повел в спальню.

Сел на кровать, чтобы снять носки, и тут же снова опустилась на колени и зачмокала. Было неловко сказать, что совершенно равнодушен к минету, точно так же, как неловко было слушать друзей, жаловавшихся, что от моей отсоса не дождешься. Вдруг полюбила последние годы, в молодости никогда за ней не замечал. Привычно отогнал глупую мысль – кто мог научить? – какие любовники, четырнадцать лет вместе, еще со школы. Понятно, что навсегда. Было немного щекотно – и все, но почему-то чувствовал благодарность. Подумал: так и будем стареть вместе. Медленно провел рукой по ее волосам, не расчесанным с утра, но навечно чернеющим своим лондеколоровым цветом.

Подняла лицо, слюна на губах. Залезла на кровать, легла на спину, позвала – иди ко мне. Пристроился поудобней, вошел и только тут вспомнил, что один носок так и не снял. Начал ровные движения вверх-вниз, стараясь не сбиться, очищая мозг от остатков нежности, оставляя только ровный ритм, туда-сюда, вверх-вниз. Только так и удавалось кончить, не думая ни о чем, предоставив телу в одиночку двигаться в пустоте спальни. Услышал слабый стон и начал наращивать амплитуду, торопя первую волну ее спазмов. Руки стали уставать, но знал – если сменить позу, все затянется еще на полчаса. Вверх-вниз, вверх-вниз, не открывая глаз, стараясь попадать в ритм встречному дыханию и качанию бедер. Чуть переместил ладонь и коснулся покрытого страстным, липким потом плеча. Вверх-вниз, вверх-вниз, словно качели, то взлетающие в небо, то с замиранием сердца обрывающиеся к самой земле. Или, точнее, как поршень на нефтедобыче.

Приближение оргазма придало сил, дернулся, стараясь проникнуть как можно глубже. И в тот же момент – волна облегчения, собственный рык, перекрывающий стоны, ответное содрогание. Упал рядом, некоторое время лежал молча и только через минуту понял, что она все еще продолжает гладить его плечо. Перевернулся на бок, уткнулся носом в ключицы, обнял, задел рукой грудь. Лежал неподвижно, чувствуя, что эти 3000 знаков сияют как тридцать именинных свечек.

3.

Памяти деда

3000 знаков, по сто знаков на каждый год, что прожили вместе. Когда тебе столько лет, в прошлом остается куда больше, чем в настоящем или, смешно подумать, в будущем. Сегодня звонил из Москвы сын, поздравлял, шутил, что еще отметят золотую. Засмеялся в ответ, а про себя прикинул – золотая, это сколько же будет: восемьдесят девять? Дочка, конечно, не позвонила, было бы странно, хотя, вроде бы, давно уже простила развод, сама третий раз замужем.

Постоял у окна, посмотрел, как дымят трубы тракторного на горизонте. Подошла, стала рядом, вздохнула. Тридцать лет. Седые волосы аккуратно уложены, с утра заметил – даже губы, кажется, накрашены. Праздник, да.

Никогда не думал, что она так быстро постареет. Когда разводился, смеялись, что берет в жены молоденькую, а теперь десять лет разницы – куда делись? Шаркая, пошел в спальню, тридцатая брачная ночь, надо попробовать хотя бы. Попытался вспомнить, когда было последний раз, впрочем, неважно. Щелкнул выключателем, разделся в темноте, слышал, как рядом тяжело дышит, с кряхтением садится на кровать. Ее рука в темноте подбирается к исподнему, шарит в складках, теребит бессильно поникший отросток. Тут главное не думать, отвлечься, убедить себя, что чужое заплывшее жиром тело интересней, чем детали собственной физиологии.

Мягко опрокидывает на спину под пушечный скрип пружин, трет руками пустые, обвисшие груди, берет в рот сосок и с изумлением чувствует, как он напрягается. Мелькает мысль: возбуждение или материнский рефлекс? В грудях почти нет веса, висят, как поникший флаг, как использованная тряпка. Темно, но все равно закрывает глаза и вспоминает, какими они были, когда впервые расстегнул на ней лифчик, в той уфимской командировке. Ему представляется, как плоть уходит из них, словно воздух из спущенного шарика, и он неожиданно чувствует нежность. Поднимается кончиком языка вдоль ключиц, скользит по морщинам шеи, добирается до сухих губ, целует. Ляг, шепчет она, и с трудом слезает с кровати. Поцелуи в седых водорослях паха, движения языка вдоль головки. Сообразила все-таки, радуется он и пытается дотронуться до ее головы, чтобы погладить.

Давай, шепчет она и ложиться на живот. Он помнит, что когда-то это была любимая поза, но сейчас боится что, пока он будет пристраиваться сзади, все опадет. В полутьме видит ее толстые, морщинистые ягодицы. С благодарностью гладит – все получилось – опускается как в волны на рыхлую спину и начинает двигаться. Седые волосы щекочут нос и каждое новое колебание наполняет сердце нежностью. Два старых тела, погруженных во время по самую ватерлинию, колышутся в полумраке спальни.

Его хватает только на несколько минут. Второй раз уже не встанет, это ясно. Дергается, пытаясь изобразить, что кончил, и, застонав, замирает. Некоторое время она продолжает двигаться, словно по инерции или пытаясь добиться от своего тела какого-то отклика. Извини, говорит он и ему вдруг становится стыдно – не за незавершенный акт, а за то, что попытался обмануть. Да ладно, отвечает она, хорошо ведь было.

* * *

Юле, с любовью

Не знаю, помнишь ли ты о нашей любви, теперь, когда прошло два с лишним года? Я знаю, любовь редко выдерживает смену времени и пространства – но я по-прежнему помню твои сухие зимние поцелуи, мерзнущие руки, которые я тщетно пытался согреть, маленький двойной в полуподвальном кафе на Невском. Ты читала мне стихи поэта N, которого я никогда не слышал раньше, и горячий задыхающийся ритм этих стихов навсегда неотделим от твоего голоса. Это были странные стихи, чтобы читать их на любовном свидании – в ней почти ничего не было о любви, только горечь прощания с уходящим временем, только захлебывающийся шум умирающих слов, только твой надсадный кашель, отделяющий одно стихотворение от другого как звуковой эквивалент звездочек.

Ты дала мне твой е-мэйл, уезжая в Москву, но в моем челябинском поезде у меня увели сумку со всеми документами. Я помнил твою фамилию и имя, конечно, тоже, поэтому в первый же день на работе попытался найти тебя через Сеть. Ты, вероятно, использовала Интернет только для переписки – в отличие от моих челябинских знакомых, так или иначе вовлеченных в е-бизнес и наследивших на всем необъятном поле Сети. Я не нашел тебя, но зато довольно быстро обнаружил почти все сборники N: ими мне и приходилось довольствоваться, вспоминая твой голос.

Она стояла рядом, когда я спросил у продавца, нет ли в продаже ранних сборников. Продавец, молодой человек с серьгой в ухе и еле заметным следом от прокола в носу, ответил, что у них не букинист и старых книг я тут не найду. Я извинился, и тогда она спросила:

– Вы любите N?

Я сразу обратил внимание, что она назвала его по имени, как старого знакомого. N было сильно за сорок, ей бы я дал лет тридцать-тридцать пять. Прямые светлые волосы, темные брови, сумка через плечо. В руке она держала свежий акунинский детектив, в узнаваемой черно-белой обложке. Я кивнул и сказал, что да, очень.

– У него сегодня вечер, – сказала она, отдавая продавцу деньги, – если хотите, можете пойти.

Я спросил где и она сказала ничего не говорящее название. Извинившись, я ответил, что не москвич и потому, вероятно, не знаю, как туда добраться. Она рассмеялась и сказала, что попробует нарисовать. Через полчаса мы уже пили пиво на жаркой бульварной скамейке. В ларьке я хотел заплатить, но она не позволила, сказав, что угощает, ведь я же – гость.

Ее звали Марина. У нее была довольно большая грудь, оттягивающая сосками тонкую майку, полные руки и широкие, вероятно уже тронутые целлюлитом, бедра. Я захотел ее почти сразу. Отвечая на обычные вопросы, которые почти всегда задают москвичи – а в Чебоксарах много татар? А Земфира к вам приезжала? – я чувствовал нарастающее возбуждение. Мне нравилось то, что Марина на десять лет старше меня, мне нравилось то, что она – москвичка и мы познакомились в книжном магазине и она, похоже, знала N лично и может быть даже спала с ним когда-нибудь. Я тоже хотел спать с ней и после второй смены пива, мы уже вовсю обнимались, и я поцеловал ее в губы, от которых она почти не отрывала сигареты и почувствовал, что и она не против и если бы не обещанный вечер N мы бы уже давно отправились к ней домой, где я бы уже в лифте начал стаскивать с нее мокрую от летнего пота майку.

В конце концов мы добрались до какой-то библиотеки на самом краю города и прошли в небольшой зал. Вечер уже начался, в комнате был полумрак и народу собралось немного, куда меньше, чем я ожидал. Я сказал Марине, что если бы дело было в Чебоксарах, то N собрал бы полный зал, не хуже Земфиры. Не знаю теперь, почему я сказал так, потому что никогда не встречал дома людей, читавших его стихи, да и вообще – слышавших о его существовании.

Мы сели на два стоящих отдельно стула. N читал на удивление хорошо. Хотя я и не любил его поздних стихов, но звуки голоса захватили меня – возможно, потому, что я был уже изрядно пьян. Как это и раньше бывало в моей жизни, я почувствовал что столкнулся с чем-то, намного превосходящем меня, с существом – явлением? – высшего порядка. Почему-то мне представилось, как я становлюсь на четвереньки и ползу, виляя задницей как течная собака, к столу, за которым сидит N, а потом расстегиваю на нем джинсы и беру у него в рот. Хорошо еще, что я не пидор, пьяно подумал я, а то, неровен час, так бы и получилось.

Маринины бедра оказались неожиданно прохладными и я мало-помалу продвигался пальцами к ее межножью, гадая, надеты ли на ней трусы. Мне казалось, она чуть качнулась навстречу моей руке и как, все-таки, мне нравятся взрослые женщины, которые знают, чего они хотят и не играют в кошки-мышки, успел подумать я, и тут, подняв голову, увидел тебя.

Ты сидела в двух рядах впереди, чуть сбоку, так, что скашивая глаза на вздымающуюся под тонкой майкой маринину грудь, я ясно видел твой полупрофиль, повернутый к N, который продолжал читать стихи, мало-помалу приближаясь к тем, которые ты мне читала когда-то. Ты была еще красивей, чем последний раз, когда я видел тебя на вокзале в Петербурге, и я испытал почти физический укол любви. Ты не замечала меня, и я замер, не отводя глаз, слушая глухой голос N и в тот же момент наконец-то достигнув пальцами влажной полоски марининых трусов. Я был словно растянут на трех невидимых нитях вожделения, восхищения и любви.

И все что делаю сейчас, спустя год с лишним после этой поездки – только попытка воскресить этот момент: голос N, твой профиль, маринину влагу и прохладу ее бедер. С вечера, когда мы расстались на вокзале в Петербурге, прошло тогда всего два с половиной года, а не четыре, как теперь, и я хотел подойти к тебе и спросить, помнишь ли ты о нашей любви, хотя я и знаю, что любовь редко выдерживает смену времени и пространства.

©Сергей Кузнецов, 2004

Станислав Львовский. Триады

• три вещи, которые возвращаются:

бумажный мячик на тонкой резинке, поезда кольцевой линии метро и белый цвет молока, выпитого накануне первого снегопада

* * *

• три вещи, которые поднимаются:

температура, ветер и усталый человек, в конце дня посреди одного из лестничных пролётов многоэтажки, где не работает лифт, человек, слишком поздно возвращающийся со службы

* * *

• три вещи, которые горят:

бумага, огонь и окно кухни в многоэтажном доме напротив, единственное в три часа ночи

* * *

• три вещи, которые трудно преодолеть:

плотно забитый табак в раскуриваемой трубке; статья из американского журнала со множеством специальных терминов; необходимость преодолеть то, что не оказывает никакого сопротивления

* * *

• три вещи, которые можно найти в воде:

след движения водомерки, домик ручейника и страх, от которого раздувались жабры невзрачной рыбы, пойманной в детстве на самопальный крючок из английской булавки

* * *

• три вещи, которые отдыхают:

огонёк сигареты на краю пепельницы; постельное бельё солнечным днём, в понедельник и зеркало в прихожей, укрытое той или иной тканью на следующий день после смерти её матери

* * *

• три вещи, которые трудно произнести:

слово из языка германской группы с двумя или более ударениями, домашнее имя бывшей жены; фонема “и” между согласным и несогласным, сорвавшимися с конька крыши.

* * *

• три вещи, которых следует избегать:

чтение в транспорте, короткий дневной сон в жару и разговор о том, о сём, незаметно переходящий в реконструкцию событий жизни одного из собеседников.

* * *

• три вещи, которые нужно взять с собой:

пачка сигарет, зажигалка и ключи от квартиры на втором этаже кирпичной пятиэтажки, стоящей торцом к Можайскому шоссе, прямому как ножка циркуля.

* * *

• три вещи, которые не возвращаются:

новый футбольный мяч, залетевший в окно школы; поезда Серпуховской и Филевской линий метрополитена; черный цвет кофе, выпитого в конце ночи, накануне первого снегопада

©Станислав Львовский, 2004

Маргарита Меклина. Слайды[4]4
  Слайды или “слайд-гитара” – особый способ игры на гитаре, нашедший распространение в блюзе.


[Закрыть]

Кириллу Кобрину

Экспонат первый (бумажный носитель). Мой милый мальчик Уолтер. Как ты бросался ко мне, когда я возвращалась с работы, забирая тебя у овдовелой и снулой сестры, развлекавшей тебя, как котенка, вязальными спицами, клубком шерсти и нескончаемыми, будто пряжа, рассказами про войну, которая, я надеюсь, всплывет лишь в твоих песнях… С детства ты подыгрывал всем, кого ни встречал, голосом, как шестом, пробуя вечность. Твоя мечта разбилась, будто пластинка – когда тебе предложили записать соло, ты все провалил. А потом к нам в деревню прибыл фольклорист, собирающий блюз. Казалось бы, судьба уже согласилась стать официальным распорядителем торжества, послав навстречу коллекционеру твоего школьного друга… Но как раз тогда, выбираясь из долговой ямы, в которую засадил нас твой приемный отец (уже отбывший в яму другую), ты заложил усилитель с гитарой в ломбард. Как-то инженер по звуку по ошибке затер две твои песни. А затем кому-то другому приписали самый удачный твой хит.

Когда умер Лерой, мой единственный внук, случайно посланный своей матери (но неслучайно забранный у нее), женщине, которую и близко нельзя было подпускать к малышу (она не укутывала его ни добром, ни теплом, и он заболел), ты, продав губную гармошку с гитарой, чтобы вместо погремушек приобрести для малыша гроб, совсем перестал выступать. Жена, наказанная за недогляд за ребенком, увяла в психушке, а ты перебрался ко мне и в саду вырастил дерево, на ветви которого нанизал разноцветные склянки. В соответствии с африканским поверием, достучавшимся до здешних земель, злые духи забираются в эти бутылочки, приманенные их красотой, и поэтому не залетают в наш дом. Но мне все равно. Кому нужна теперь эта ничем не взбаламученная череда (вереница, цепочка, наручники) дней? Мне очень хочется тебе сделать подарок, Уолтер. Вот копия письма, отправленного мной составителю словаря. Лучшей песней я бы назвала ту, которую ты написал, когда тебе было двадцать, ты помнишь? Ты озаглавил ее “Мама, ну почему?”.

Пожалуйста, внесите в Ваш список: Уолтер Уолш.

Экспонат второй – Слепой Джим (негатив, бумажный носитель). Лабал так горячо, столько выплеснул из себя блюзовых шлаков, выдул в гармонику столько слюны, так измочалил наэлектризованные зудящие пальцы, что, сойдя с передвижной сцены, оборачивающейся сзади зеленой травой, по которой носились, спотыкаясь и бросаясь камнями, привычные к музыке родителей курчавые дети, подозвал первого встречного, шатаясь, почти упал на него и спросил, где туалет. Запутавшись в узелках его указаний, прислонился к передку ржавой машины, на которой приехал, и пил, пил, задыхаясь от эмфиземы и своих физических габаритов, жадно пил пиво. С момента выпуска рекламной агитки с его единственным фото, где он запечатлен зубастым и зрячим (вторично ослеп после того, как муж пассии зашвырнул ему в глаза витриол, а первый раз – от любви), прошло тридцать лет.

После нескольких гигов[5]5
  Гиг (английское gig) – представление, шоу.


[Закрыть]
предпочитавший костюмы в крупную клетку и сморкавшийся в такие же клетчатые, скатерной фактуры, платки, Слепой Джим исчез, а когда его, благодаря доброхотствующему “Мешку, набитому ритмом и блюзом”, отыскали для участия в музыкальной солянке, он ютился на чердаке, сражаясь за пищу с истощавшим котом. Как раз тогда им был сочинен хит “В мой потолок вбит крюк, на моей кухне – паук”. Его попытка стать избирателем была неуспешной. Только он заявился в избирательный пункт, как ему задали вопрос: сколько на небе находится звезд? (так проверяли в то время грамотность черных[6]6
  Например, другого черного, попытавшегося зарегестрироваться для последующего участия в голосовании, спросили, сколько мыльных пузырей приходится на один кусок мыла.


[Закрыть]
). Растерявшись, Слепой Джим не знал, что ответить и поторопился уйти. С окраины леса раздался хлопок. Слепой Джим, скривившись от боли, упал. В поселке знали, кто стрелял в “ниггера”, но снайпера не нашли. Закатилась звезда.

Экспонат третий – Бесси Блу (бумажный носитель). Подростком написала элегию “Когда я умру” и, вышибая слезу, исполняла ее вплоть до кончины. А дотянула до девяноста пяти. Сбывая с рук краденое, сошла со сцены и оказалась на нарах. Подралась с охранницей, после чего ей набавили срок. Антрополог Адам Л. вспоминал: “В тюрьме я навестил неотразимую Блу, чей блюз “Боже, как я презираю слабаков вроде тебя!” угодил в яблочко лучших хитов. К моему вящему сожалению, она чувствовала себя со мной неуютно и отказалась что-либо петь”.

А это не попало в печать: “Я ширококостна, из Теннесси. Сколько себя помню – пою. С десяток белых барышень, покинутых мной, темными ночами рыдали в подушку. Милочка, если хочешь заиметь мои брюллики, полюби и мой блюз!”.

* * *
 
носила фрак
говорила fuck[7]7
  Обсценная лексика.


[Закрыть]

жила с девчонкой, дымила
в пятидесятых годах опубликовала статью “Мама, меня излечили!”
 
МакКарти, эпоха охоты на ведьм

Экспонат четвертый: Чак Пичфорд “Гордец” (бумажный носитель). Играл на скрипке, был басистом, бас-боем,[8]8
  Bus boy (англ.) – помощник официанта.


[Закрыть]
прислугой. Воспоминания детства: арахис, хлопок и сено – так пах отец. Когда отца линчевали, мать совсем потерялась и за воспитание Чака взялся его собственный дед.

Оставил дом, когда ему было тринадцать. Покидал дома любовниц под утро, когда исполнилось двадцать. В тридцать принялся утаивать возраст и что был дважды женат. На одном из его сольников из-под барабанной бури доносится свара: его “избранницы”, разбранясь меж собой, ворвались в студию и учинили скандал. А его привлекали те, кто был недоступен – к примеру, авторесса блюза “Как же я ненавижу мужчин”. Отправив ей учтивый привет, он получил письмо, простроченное суровыми нитками: НЕ БЕСПОКОЙТЕ МЕНЯ.

За два доллара он начинал играть в восемь, за два двадцать пять и бутыль приходил в семь. За стойкой повздорил с каким-то блюзменом, а через неделю забрел в тот же бар и достал револьвер. Остепенившись, затих. И тут валом повалили несчастья: расстроилась печень, жена и дочка, отправившись собирать полевые цветы, попали под поезд, повесилась мать. Когда Сэмми Ли “Слон” наткнулся на Чака, тот еле дышал. И Сэмми Ли зарыдал, увидев, во что он превратился.

Экспонат пятый: Кукурузный Король (некролог). Настоящее имя Честер Винчестер, 1888–1955. Невзирая на грузное нездоровье (его дразнили “Набитым блюзом мешком”), объездил весь свет. Его концерты походили на бутерброд: между ломтями свинины шли песни. Мясо неизменно выбирал пожирнее – пил и пел, пел и ел, а жир помогал не пьянеть.

В шестьдесят лет зарекся от блюза: “всю жизнь я рассказывал о печали, ничего не получая взамен, кроме нее. Что видел – то пел. Мои песни были вровень с моей нищетой. И поэтому, видимо, я не сдвинулся с места”. Став проповедником, Честер был сбит машиной и пролежал полгода в больнице (врачам пришлось собирать его по кусочкам), а выйдя оттуда, устроился в мастерскую по ремонту автомашин.

Когда перехожий калика притащил ему шестиструнку, он враз утерял хладнокровие, и песни теплом растеклись по жилам как кровь. Да и как можно было оставаться спокойным, ведь если верить бродяге, владельцем гитары был трагически погибший Морган Хьюз, более известный под прозвищем “Модника Макса”! Через два дня Честер почувствовал странную слабость, а через неделю его разбил паралич (врачи сказали, что это вполне могло быть последствием автомобильного инцидента). Умер Кукурузный Король. Слепой певец, нашедший инструмент легендарного блюзмена, куда-то исчез, и реликвию отдали могильщику в благодарность за труд. А вот одно из писем, пришедших уже после кончины Кукурузного Короля: “твоя музыка, Честер, достает меня до самого дна. Без тебя не было бы и меня.

С поклоном, Грег Г.”.

Экспонат шестой: Арета Райс (бумажный носитель: плакат, расписка, дневник).

В пятницу в шесть тридцать вечера наше заведение облагодетельствует своим присутствием блюз-примадонна Арета, любимица Бесси, автор хитов “Старый справный вагон”, “Напутственный блюз”, а также

 
Если бы ты слушала, что говорит тебе мама
Если бы ты послушалась маму
Ты не оказалась бы здесь
 
* * *

Дана расписка в том, что в баре на 12-й улице 15-го августа было исполнено две дюжины песен, а также выпито алгокольных напитков на сумму центов (замарано), в результате чего на руки получено долларов (неразборчиво), а также выдано самогоном и колбасой (рядом с подписью расплылось пятно).

* * *

Тогда Лютер еще был со мной (это потом он, не выдержав неоплаченных счетов, пеленок и плача, исчез, но перед тем, как пропасть, успел изрядно попортить мне нервы). Несмотря на мое положение в обществе (я пользовалась большой популярностью) и то, что я была в положении (хотя животик еще был небольшой), он меня колотил. Однако, вопреки слухам, я вовсе не “числилась в любовницах” Бесси. Да, мы дружили, да, вместе пели – но не делили постель. Мужчины к ней липли как мухи – она их не переносила на дух. Когда какой-то мальчишка приперся в пивную, где мы выступали и, перепутав нас, всунул мне черно-белую карточку негра в цветастой рубахе (на обороте были посвященные Бесси стихи), мне стало так грустно! Ну почему и женщины, и мужчины – все ей? И я ответила вместо нее: “не тревожьте меня”.

Непронумеровано: Невозможно было предугадать, когда она снова появится здесь. Целый день можно было провести в ожидании, в сотый раз подкидывая в воздух кривобокую грушу или подбирая волшебно скапливающиеся под прилавком безупречно круглые центы, прицениваясь к цитрусовым, церемонясь с торговцем цуккини, миндальничая с продавцом миндаля – и уйти с рынка ни с чем. Вполне возможно, что как раз в это время она вытягивала из мешка-кокона складной стульчик и, присаживаясь, расправляла складки своего оранжерейного платья, как крылья, в каком-нибудь другом городке. Бижутерия ее в прямом смысле слова была собрана с миру по нитке – браслеты, купленные у американских индейцев, африканское ожерелье, перуанские бусы, мексиканская брошь. Когда она появлялась в сопровождении несусветного сикха в чалме, скорее соседа по квартире, чем мужа, который подбирал для нее несуетное место в тени и испарялся, в то время как она пришпиливала к груди микрофон и принималась петь непроснувшимся отлежавшимся голосом, набирающим силу с первыми лучами солнца и чашкой какао, невозможно было оторвать от нее глаз. Но покупатели, зашоренные жизнью и ошарашенные своими детьми (ошарашенные жизнью и зашоренные своими детьми) сомнамбулически проплывали между рядов, и лишь иногда какая-нибудь китаянка, приволокшаяся сюда в стоптанных туфлях, почему-то приводящих на ум рассказы о том, что в Китае всем младенцам женского пола стягивали ступни изуверскими башмачками, имитируя императорскую одалиску, танцевавшую перед владыкой, преодолевая ужасную боль, вставала напротив и раскрывала недоверчивый рот. А Людмила в это время щипала гитару, пробуждая ее ото сна и доставала из плетеного бочонка бочонок размером поменьше, к которому крепилась картонка с разлапистой фразой “Подайте на жизнь, Счастливого Рождества” (сбоку была пририсована елка) – и хотя Рождество было отпраздновано месяц назад, никто не осмеливался об этом ей сообщить. Какой-то польский писатель писал, что в оленях столько загадок, столько залежей тайны, что этот излишек сказки, этот избыток чуда пророс и превратился в рога. Так и Людмила: ее сущность, не умещаясь в теле и пробиваясь сквозь кожу, проявлялась то шутовским колпаком, раздобытым при посещении поставленной в парке пьесы Шекспира, то раскидистой татуировкой с изображением русалки в ветвях, то павлиньими перьями, которыми она любила себя украшать, невзирая на то, что перья павлина приносят несчастье. Сама она не могла себя видеть – зато позволяла видеть другим. Рядом с ней люди, которым благополучие казалось мечтой, неожиданно ощущали себя королями удачи. Порой маленький мальчик или девочка угловато подбегали к бочонку, запихивали в него бумажные доллары и устремлялися прочь. Взрослые же платили покорную дань и, не дослушав романс до конца, поднимали пластиковые пакеты с земли. В этой женщине было что-то, чего они, проводя время на кухне с тупыми ножами или тупыми мужьями, бежали. Возможно, им казалось, что давая ей деньги, они выкупали себя. Но все было бесполезно, воздушно, ненужно: и сама Людмила, вызывающе нездешняя здесь, и ее песни, которые нельзя было положить на весы и упаковать в целлофан, и этот отрывок из повести, что я вам посылаю, не удосужившись объяснить, что Людмила, как и я, из Москвы… Но могу вас заверить, что, приходя в восторг от всего нового – путешествий, мелодий (мне довелось наблюдать на платформе людей, которые, застыв как истуканы, в свою очередь в ступоре следили за тем, как из вагона сначала осторожно, как смычок дирижера, появляется белая палка, за нею невообразимый кокошник, а затем поддерживаемый проводником локоток), она без труда разучила бы несколько блюзовых песен и смогла бы приехать в Думсдэйл – ведь она музыкант с большой буквы, певица от Бога, и мой друг, у которого с детства больные глаза, всегда зачарованно глядит на нее и наглядеться не может, опасаясь, что и он когда-нибудь станет слепым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю