355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Фрай » ПрозаК » Текст книги (страница 8)
ПрозаК
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:46

Текст книги "ПрозаК"


Автор книги: Макс Фрай



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)

ЭПИЛОГ

Любимая,

– словно в выпуклом стекле, словно в маленькой миниатюре слоновой кости – в черных небесах, над аэропланами, Венера и Марс глядят на театральные афиши Парижа. Я написал тебе о священнике и обезьяне. Я написал о М., его друге и его поэме. Я ничего не написал о его возлюбленной. На страшной глубине – или, может быть, со страшной высоты – где (откуда) души созданных воображением живых людей неразделимы, как льющиеся сквозь друг друга цветные воды – она неотделима от безликой фабричной девочки, простодушно и безлико рассказавшей о смерти М.

Я знал ее.

С бледными, почти серебрящимися губами, с синеватыми веками, она была, казалось, почти красива, впрочем, разве что на бесчувственно-марсианский взгляд. На земное зрение она была как больничная похлебка. Ее жених был дамский портной, страдавший гемофилией. Шил он обыкновенно в кожаных перчатках, чтобы ненароком не уколоться до крови. Кроме того, он не переносил духоты, а прохладный ветер от раскрытого окна, у которого он вынужден был работать, вызывал у него дрожь. Его мечтой было сшить невесте странное платье, высоко разрезанное вдоль спины. Оно должно было легко распахиваться, раскрывая длинную синеющую рубаху с круглым сквозным вырезом на заду.

В этой мечте было что-то непередаваемо человеческое, что есть в нищем, что есть в голодном, что есть в умирающем – так похожее на унижение и печально похожее на любовь.

Окно было раскрыто, в колодце двора кричал старик, в комнату, как глаз, смотрела внимательная звезда, а дрянной поэт, имя которого у меня нет охоты припоминать, спорил с пропившимся профессором, автором когда-то неплохой книги о Маяковском.

У поэта был щетинистый череп. Он икал. Его речь плелась, как пьяная женщина. Борода профессора была похожа на две дворницкие метлы. Осторожно опрокинув в ущербные зубы рюмку, он, как вошь, достал из бороды колбасную крошку.

– Запасливый какой! – завистливо сказал поэт.

– Запасливый, – похвалился пропившийся профессор.

– Да я больше твоего закусить хочу!

– Закусывай!

Захохотав и едва удерживаясь на стуле, профессор громко щелкнул грязными пальцами.

"Полно, да нужен ли ей жених?" – думал я, обняв невесту портного в этой полутемной и пьяной комнате, – звезда, как глаз, разумно и звероподобно смотрела на наши лица, – старик кричал, – а слегка потрепанная, похожая на ночную фиалку любовница поэта, улыбаясь, подсела к нам и, помогая мне, расстегнула пуговицу на ее платье.

– Он не врет, что Пушкина застрелили в огороде его прадеда? – спросила она, расстегивая вторую пуговицу.

– Врет, – сказал я.

Серебряногубая марсианка положила тихо бьющуюся, как маленькое сердце, ладонь поверх наших рук, – подруга поэта гладила ее по волосам, – я думал о кроваво-алых песчаных каналах Марса, его безымянных, стекловидных городах, думая одновременно о – странное сближение – печальной судьбе говорящего животного, африканской обезьяне, вывезенной в Россию.

Поэт закричал.

Его любовница, вздрогнув, обернулась к нему.

– Поди и принеси водки, – сказал поэт.

– Потому что водка кончилась, – пояснил профессор.

– И чтобы быстро! – крикнул поэт.

Оскальзываясь на каблуках, она бросилась на улицу.

– Куда она пошла? – шепотом спросила меня невеста портного.

– Ты что? не понимаешь куда?

Звезда в окне внимательно смотрела на нас.

Хлопнула входная дверь.

– Извинись, – говорил пропившийся профессор поэту. – Мне нельзя плевать в лицо. Извинись.

Поэт спал, смеясь сквозь небытие.

Будь он ослом, я бы мог заплакать над этой падалью.

Потасканная красавица вернулась только под утро. На ней было короткое, прозрачное платье с длинными, оранжевыми, перекрученными лепестками воротника. Нежно и устало улыбаясь разбитыми губами, – «Это тебе», – сказала она моей некрасивой девушке, осторожно начав снимать его через голову.

©Ростислав Клубков, 2004

Владимир Коробов. НАЧАЛО. Remake (рассказ Леопольда Морана)

«Еда и выделения – здесь главное».

Самуэль Беккет

Сначала у меня было жилье. Я не помню, была ли это квартира или просто комната, но комната наверное находилась в квартире, хотя точно сказать не могу, потому что все время жил в комнате и редко выходил. В жилье было все необходимое, чтобы я жил: кровать, на которой я спал; табуретка, на которой была еда, чтобы я ел, и горшок, чтобы я писал и какал.

Когда умерла мама, у меня сначала кончилась еда на табуретке, а потом пришли они и сказали, что я должен уйти, потому что за свет и тепло нужно платить и что за жизнь вообще нужно платить, а я не плачу и поэтому мне нужно уйти. Я не знал, что за жизнь, свет и тепло нужно платить и поначалу очень огорчился, но они сказали, что вообще все хорошо, что я еще не очень старый, просто нужно уйти и все будет хорошо. Они разрешили мне взять красную мамину кофту и плащ и даже дали мне 50 рублей, чтобы я смог купить себе еды и еще немного пожить. Я поблагодарил и ушел. Потом я вышел на улицу и вспомнил, что забыл свой горшок. Я не знал, как писать и какать без горшка, и поэтому решил вернуться, но вернуться уже не смог, потому что не знал, куда возвращаться. Я было позвонил в какую-то дверь, которая была похожа на ту, откуда я вышел, но там мне сказали что у них ничего для меня нет и чтобы я шел. Тогда я пошел. Один. С кофтой. Без горшка.

Сначала все было хорошо, тепло, и я купил немного еды. Потом я решил где-нибудь посидеть, чтобы отдохнуть, и сел. Тогда я еще не знал, как устроена улица и, видимо, сел куда-то не туда, потому что снова подошли они – другие они, а не те, которые в первый раз – и сказали, что здесь сидеть нельзя. Мама мне рассказывала, что такое «нельзя», поэтому я сразу понял, что нельзя, встал и пошел. Потом стало темно, и я захотел спать, но кровати нигде не было. Я немного поискал кровать, а потом лег куда-то где было тепло – не знаю куда, потому что было темно – и заснул.

Так продолжалось несколько дней или недель, – точно не знаю, а потом все стало хуже, потому что я стал плохо пахнуть. (На самом деле я стал вонять, но мама говорила, что вместо «вонять» нужно говорить "плохо пахнуть", а «вонять» говорить нельзя). Пописать без горшка я еще как-то мог, а вот покакать у меня не всегда получалось. Вернее получалось, но только в штаны, а потом уже из штанов я руками выгружал все в мусорный ящик, потому что нехорошо и нельзя на улице мусорить. Меня перестали пускать в магазины, и я не мог купить себе еды. К тому времени у меня еще оставалось, кажется, рублей 5 или 10, и я попросил какого-то мальчика (а, может быть, и девочку, – я не слишком хорошо в этом разбираюсь) пойти в магазин и купить мне еды. Мальчик взял деньги и ушел. Я прождал его целый день, но он больше не появился. Видимо он меня не нашел, потому что на улице очень легко друг друга потерять, а я этого не учел. Тогда я стал сидеть у магазина, чтобы быть ближе к тому месту, где есть еда, но вскоре опять пришли они – другие, которых я раньше не видел – и сказали, чтобы я уходил, потому что нельзя сидеть и нельзя вонять. Я объяснил им почему плохо пахну, но они сказали, что все равно нельзя сидеть. Я сказал, что не могу долго стоять, потому что у меня болят ноги, а они сказали, чтобы я уходил, потому что стоять тоже нельзя.

Тогда я решил сделать себе что-то вроде горшка. Рядом валялись какие-то кирпичи, из кирпичей я сложил себе горшок, на котором можно было сидеть. Я очень удивился и порадовался тому, что горшки, оказывается, могут быть не только круглыми, но и квадратными. Когда я попытался было присесть на свой новый горшок, опять подошли они – теперь на них была красивая одинаковая одежда – и сказали, что я все делаю неправильно, что мест нет и мне надо уходить. Про места я ничего не понял и стал им объяснять, что плохо пахну, потому что забыл взять из дома горшок. Они сказали, что все это неважно, а важно, чтобы я ушел куда-нибудь подальше. Я спросил куда, и они показали куда мне надо идти. Я пошел туда, куда они мне показали и пришел в лес. Может быть это был и не лес, а роща – я не слишком хорошо понимаю разницу между лесом и рощей – но там было тепло и хорошо. Светило солнце, у меня сильно чесалась спина. Я прислонился к дереву и стал тереться спиной о дерево. Мне было очень хорошо. Это был самый счастливый день в моей жизни.

Недалеко протекала какая-то река или ручей – я не слишком хорошо в этом разбираюсь – и была лодочная пристань. То есть, я подумал, что это была пристань, потому что туда приставали лодки. Там было много людей, они кормили птиц булками. Я сидел ниже по течению и вылавливал кусочки булок, которые не съедали птицы. Этой еды мне вполне хватало, а если не хватало, то я проглатывал небольшие гладкие камешки, которые находил на берегу. Камешки были тяжелыми, и я чувствовал себя сытым.

Так продолжалось довольно долго. Не знаю сколько, может быть недели две или три. Однажды ко мне подошла Тетенька. Она долго на меня смотрела, а потом попросила, показать ей то, что у меня между ног. Я сказал, что это нехорошо и нельзя, а она не знала про нельзя и все просила меня показать то, что у меня между ног. Тогда я просто лег, повернулся к ней спиной, обхватил руками коленки и стал громко говорить, что нельзя, нельзя, нельзя. Тетенька еще постояла надо мной, а потом плюнула и ушла. Наверное это была любовь. Во всяком случае я теперь могу думать, что у меня в жизни была любовь. Больше я уже не мог оставаться на берегу реки, потому что это место было связано для меня с болезненными любовными переживаниями, и я ушел подальше в лес. В лесу не было людей, которые кормили птиц, и первое время мне приходилось туго, но потом я научился есть кору, мох и траву, и все как будто бы наладилось. Иногда я, правда, ел какую-то не ту траву и меня сильно тошнило, но зато после этого долго не хотелось есть, и я мог просто лежать и смотреть на небо.

В лесу я сделал себе из веток жилье (я даже знаю, что оно как-то называется, только не помню как), а из палок сложил себе горшок. Теперь мне не нужно было беспокоиться о том, чтобы найти мусорный ящик, но пахнуть лучше, я, кажется, не стал. Просто принюхался и привык. В лесу я иногда находил деньги. Не знаю, откуда в лесу деньги, но я их там находил и складывал в карман красной маминой кофты, потому что понимал, что скоро начнутся холода и придется кому-то заплатить, чтобы было тепло. Иногда я разговаривал с кофтой, как с мамой. Я конечно понимал, что мама умерла и что кофта – это не мама, но все равно разговаривал, как если бы кофта была мамой. Я вешал кофту на ветку, сам ложился под дерево и рассказывал кофте (маме) о том, какой замечательный горшок я сделал и сколько камешков проглотил за вчерашний день.

Потом у меня кончились тапки. Я не сразу заметил, что вышел из дома в тапках, а когда заметил, было уже поздно – я все равно уже не знал куда возвращаться. Носки кончились еще раньше, но про носки я не волновался, потому что еще оставались тапки. Я понял, что тапки кончились, когда мне стало больно ходить по шишкам. Несколько дней я сидел в своем жилье и никуда не ходил, а потом увидел, что недалеко лежит картонный ящик, из которого можно попытаться сделать тапки. Я попытался. С первого раза у меня ничего не получилось, потому что не было веревки, но потом я нашел веревку и сделал себе хорошие тапки. Их не нужно было снимать, а когда они кончались, я просто приматывал веревкой к ногам еще один слой картона. У меня очень ловко это получалось.

Постепенно я стал замечать, что ночи становятся холоднее. Тепло кончалось, и мне нужно было найти того, кому можно было бы заплатить, чтобы оно не кончалось. Два дня у меня ушло на то, чтобы правильно пересчитать деньги. У меня дрожали руки, я сбивался со счета и мне все время приходилось начинать считать заново. Наконец я посчитал. Получился рубль и двадцать копеек. В этот же день недалеко от своего жилья я встретил Дяденьку, у которого спросил, кому нужно платить за тепло и за свет. Дяденька сказал, что заплатить можно и ему и что тогда через неделю подключат тепло. Я отдал деньги Дяденьке и спросил, можно ли сделать так, чтобы часть этих денег пошла в уплату за жизнь вообще. Я объяснил ему, что уже долго не платил за жизнь. Дяденька сказал, что можно. Потом Дяденька ушел, а я вернулся в свое жилье, чтобы продолжить жить.

©Владимир Коробов, 2004

Владимир Коробов. Второе письмо (рассказ Антона Варламова)

 
"По проволоке дама
Идет, как телеграмма"
 
С. Маршак

Труп выловили вечером.

Несмотря на долгое пребывание в воде (по оценкам наших экспертов – около четырех дней), тело прекрасно сохранилось. Оно принадлежало (да боже ты мой, откуда же мне знать, кому принадлежало это тело!) уже немолодой, но во всех отношениях еще очень привлекательной женщине: небольшая, но крепкая грудь, аккуратные маленькие, я бы даже сказала, изящные ножки, руки с длинными тонкими пальцами и ухоженными ногтями. Никакой одежды. И… никакой головы. Голова была отрублена с большим знанием дела так, что кожа на шее не лопнула и не осталось никаких рваных краев – ровный, почти хирургический срез, из которого торчал фрагмент позвоночника. Все тело бедняжки украшала замысловатая татуировка. Мы не сразу разобрались в причудливых узорах, а, разобравшись, очень удивились, потому что татуировка представляла собой текст. Обезглавленная женщина была письмом. Тот, кто наносил татуировку, постарался на славу. Скругленный, почти детский почерк (если это слово здесь вообще уместно), по всей видимости, воспроизводил реальный почерк того, кто писал письмо, и изобиловал изысканными завитками над «р», «й» и «т». На груди и спине женщины было довольно много родинок, и текст письма располагался по всему телу таким образом, что точками в конце каждого предложения служили родинки. Только в самом конце письма точка почему-то отсутствовала, хотя любая из рассыпанных вокруг родинок вполне могла быть использована в качестве этой последней точки.

– Товарищи, такую татуировку нельзя нанести на мертвое тело, – помнится, сказал тогда Андрей Двинский. – Эту женщину долго мучили. Вы только представьте себе, товарищи, насколько болезненно нанесение такой обширной татуировки! Потом ей отрубили голову и сбросили в реку. Должно быть, где-то внизу по течению находится тот, кому адресовано это страшное письмо, и мы должны его найти.

Тогда мы все с ним согласились, потому что мотив преступления, казалось, был совершенно очевиден. Женщины не поделили какого-то мужчину. Одной из них (я бы сказала, более удачливой и инициативной) удается силой захватить свою соперницу, сделать на ее теле татуировку-письмо, а потом, отрубив голову, сбросить труп в реку. Видимо, мужчина, которому предназначалось письмо, каким-то образом связан с рекой и, находясь где-то внизу по течению, должен был получить это зловещее послание.

Наша оперативная бригада активно приступила к расследованию. Были опрошены десятки паромщиков и татуировщиков; мы прочесали все лодочные станции, речные вокзалы и рыбные артели; все заявления о пропаже людей за последний годы были тщательно проанализированы; мы отрабатывали сотни самых разнообразных гипотез. К сожалению, все эти мероприятия не дали никаких результатов. Через две недели мы поняли, что расследование зашло в тупик. Единственной существенной уликой по-прежнему оставался сам текст письма, который все мы уже знали наизусть. Я привожу его ниже, сопроводив отдельными замечаниями, имеющими отношение к ходу нашего расследования.

Я жду тебя этими бесконечными холодными сентябрьскими ночами, прикасаясь со всем отпущенным мне бесстыдством к тем местам своего тела, которые всегда и везде были открыты твоей сладкой тяжести, твоей грубой нежности, твоему сладострастному вниманию. Постепенно, очень медленно, уже к утру моя рука практически (не правда ли, ты любишь это слово?) становится твоей, – только так еще и можно поддерживать тебя в себе. В каждой булочке, в каждом кусочке мцвади(1) я чувствую вкус твоих губ. Именно поэтому я много ем. Я много ем и толстею. А еще я в больших количествах пью вино, которое так замечательно готовит наш добрый повар Р.(2) (недавно ему исполнилось 60 лет, и я подарила ему ту самую милую медную кастрюльку, которую мы так успешно пользовали в качестве ночного горшка во время наших тягучих и солнечных, как мед, любовных свиданий в часовне св. Ф.(3) и в других не менее святых местах. Действительно, не пИсать же под изображениями святых мучеников!). Но ты не должен думать, что меня тянет к спиртному, нет, меня вовсе не тянет к спиртному, я просто люблю прикасаться губами к шелковой и прохладной пьяной поверхности, потому что она напоминает мне твою кожу. Я бы хотела выпить тебя всего, но, увы, мне приходится довольствоваться только туманными ассоциациями да воспоминаниями, большая часть которых не всегда настолько жива, чтобы утолить мою жажду.

Все остальное время (больше не буду, не буду, не буду о времени) я просто тихо схожу с ума. Мое вялое безумие, по твоей вине растянувшееся на долгие месяцы (я очень экономна: ведь нужно, чтобы моего безумия хватило надолго, может быть даже на всю жизнь), спасает меня от ожидания и от мыслей о моем замечательном муже; и плохо не то, что тебя нет рядом, а то, что ты есть там, где нет меня (иногда мне кажется, что меня бы больше устроило, если бы тебя не было нигде). Только будучи достаточно безумной, я способна пока еще терпеть ту пустоту, из которой каждое утро появляются для меня все эти отцовские замки, кони, собаки, слуги, сады, озера, мое собственное отражение в зеркале ванной комнаты и прочая суета.

В одной ночной рубашке (мой драгоценный муж спит), а иногда и вовсе без нее, я брожу по дому в надежде, что ты поджидаешь меня в каком-нибудь темном закоулке, чтобы затащить на чердак или в кладовую (на чердаке лучше; если ты помнишь, там стоит небольшой, покрытый ковром диванчик, о который ты всегда умудрялся до крови стирать свои коленки), зацеловать, прижаться ко мне своими горячими бедрами.

Безумие – безумием, а порядок все-таки следует чтить и соблюдать. Что я без того порядка, который уже давно сложился вокруг меня, во многом благодаря моему во всех отношениях замечательному (да, да, да!) мужу!? Ты же знаешь, милый, он живет только для меня, и я единственное, что у него есть. Я безмерно благодарна ему за тот покой, который всегда царит у нас в доме. Это тебе все равно, это ты можешь жить на руинах своей собственной жизни (так ли уж она разрушена, как ты это хочешь мне представить?), а я должна сохранять то, что у меня есть – семейные отношения со всеми вытекающими отсюда последствиями. В конце концов, я вынуждена время от времени подкладывать себя своему мужу, когда он того хочет, потому что без этого трудно сохранять в семье добрые отношения, которыми я так дорожу. И насколько ответственно я это делаю? Не знаю. Милый мой, ты же прекрасно понимаешь, что удовольствие зачастую никак не связано с предметом, который его доставляет. Важно, что это мое удовольствие, ведь правда? А как бы ты хотел? Я просто живу для себя без надежд, без ожиданий, без боли, без претензий, без «завтра» и «вчера». Я не претендую даже на твою любовь, хотя, может быть, это единственное, что у меня по-настоящему есть. Но если ее вдруг не станет, жизнь будет продолжаться для меня, как и раньше. Мне даже пришла в голову мысль где-нибудь найти для тебя изображение св. Георгия, прободающего копьем змея. Эта картинка напоминала бы тебе о нашей с тобой жизни. Как ты понимаешь, змей – это ты, св. Георгий – мой замечательный муж, а копье, милый мой, это – копье, spear. Чем бы еще ему тебя поразить? Может это тебя и не убьет (ускользнешь ведь, змей!), но покалечит изрядно, а шрамы мужчин только украшают. (Не сердись, милый. Я надеюсь, ты оценишь мою шутку). На самом деле я понимаю, что выгляжу не лучшим образом, и ты вынужден делить меня с моим добрым мужем (а все-таки интересно, как ты это можешь терпеть? Но ведь терпишь… А как долго я смогу терпеть все это?), но что же делать? Разве я могу допустить, чтобы был нарушен так хорошо налаженный порядок?

А помнишь, как ты плавился и славно растекался по мне, совсем как масло на сковородке (ну извини, извини мне все эти кухонные метафоры! Какими же еще словами я должна говорить с тобой, у которого на языке либо непристойности, либо сочный кусок мяса, либо те части моего тела, которые я сейчас так безнадежно ласкаю). Мы разогревались до тех пор, пока масло не начинало брызгать. Посторонний просто не избежал бы ожогов, но, к сожалению, посторонних не было. А жаль! Я бы с удовольствием и безо всякой жалости выплеснула бы всю свою свободу в лица мужа, всех наших общих знакомых, всех моих и его родственников. Вот маски-то посползали бы! Было бы весело…

Сегодня я обнаружила морщинку там, где ей быть совсем не полагается. Я слежу за всеми своими морщинками. Я совсем как пустыня, но дуют ветры, и холмиков становится все меньше, а складок все больше.

Все. До свидания, мой милый, мой единственный. Целую тебя, и не грусти, – как бы там ни было, мы всегда будем вместе

Идея привлечь к расследованию Федора Генриховича Штобергауза принадлежала, конечно же, Севе Малоросцеву. На очередном собрании следовательского актива он сказал:

– Товарищи, а ведь мы подходим к делу неправильно, ненаучно. У нас есть текст письма, почему же мы до сих пор не привлекли к расследованию толкового консультанта-филолога? К примеру, я мог бы порекомендовать блестящего ученого, специалиста по когнитивной лингвистике, секретаря партийной организации Бернардинского монастыря, товарища Штобергауза Федора Генриховича. Товарищи, нам обязательно нужно привлечь его к расследованию!

Мы все поддержали инициативу Малоросцева. Единогласным решением следовательского актива Федор Генрихович был включен в группу, ведущую расследование дела о татуированной женщине. Мы ознакомили товарища Штобергауза со всеми материалами дела, и уже через неделю он попросил нас всех собраться, чтобы всем вместе обсудить результаты его работы.

5 декабря к концу рабочего дня вся наша группа в полном составе собралась в желтом конфуцианском уголке. Слово взял Федор Генрихович:

– Да, товарищи, это письмо мужчине, которое написала женщина на коже другой женщины, – начал Федор Генрихович, – но ваша ошибка заключается в том, что вы считаете, будто письмо только отправлено, а письмо не только отправлено, но уже получено, прочитано и уничтожено. Элементарная логика подсказывает, что, если есть две женщины, то, значит, есть и два письма, вернее, два сообщения, которые, возможно – но совсем не обязательно – предназначались одному и тому же мужчине. С одним сообщением – любовным посланием – мы все знакомы. Второе же сообщение является скорее перцептивной стратегией и не репрезентировано как последовательность знаков. Наличие такой перцептивной стратегии порождает вполне реальную возможность объяснить ряд различных, хотя, вероятно, связанных между собой обстоятельств, которые зависят от лингвистических структур, но не могут быть обоснованно отнесены к лингвистической компетенции. Пожалуй, можно было бы отнести эти обстоятельства к эротической компетенции. Я исхожу из того, что по сути никакого преступления просто не было. Вообразите себе, что вы используете чье-то тело для трепетного, нежного и в высшей степени искреннего любовного послания. Всякое ли тело пригодно для того, чтобы писать на нем о самом сокровенном?

Сделав небольшую паузу для того, чтобы все мы смогли оценить значимость сказанного, Федор Генрихович продолжал:

– Представьте себе уже немолодую женщину, которой уже не касается любовь, т. е. внимание мужчин от нее ускользает, да и не всякое внимание, как вы понимаете, товарищи, можно назвать любовью. И вот ей каким-то образом предоставляется возможность принять кожей своего тела чужую любовь. То есть вы должны понимать, товарищи, что любовь является чужой лишь до тех пор, пока она, так скажем, не включена в контекст другого тела. Как только она становится частью этого другого тела, она на какое-то время становится своей любовью. И вот женщина с радостью и болью (нанесение такой татуировки должно быть очень болезненной операцией, но, с другой стороны, боль является необходимым компонентом любовных отношений, что и придает всей ситуации необходимую степень достоверности) принимает чужую любовь в контекст своего тела. Я бы назвал всё это величайшим актом структурного милосердия, товарищи: одна женщина доверяет телу другой женщины свою любовь. Итак, письмо написано и, скажем так, отправлено.

– Скажите, – не выдержал наш кинолог Миша Ростоцкий, – но зачем же было рубить голову?

– Тело, которому была передана чужая любовь, долго не живет, – грустно отвечал Федор Генрихович. – Вскоре начинается естественный процесс отторжения. Тело, которому была передана чужая любовь, начинает отторгать самое себя. Освободить человека от такого тела – акт элементарного сострадания. Эта женщина с полным на то основанием могла бы сказать себе, что умирает с любовью и от любви. Разве это не прекрасно? Она знала, на что идет. Она этого хотела. Она была последовательна и бесстрашна, чего не скажешь, увы, о всех нас. Кроме того, миссия была выполнена и письмо должно было быть уничтожена так, чтобы никто и никогда не смог узнать, кто отправитель и кому оно предназначалось. Нет головы – нет человека. Как видите, все было продумано очень тщательно.

– И все-таки я не понимаю всей сути стратегии такой трансляции текста, – не унимался Миша Ростоцкий. – Зачем все это нужно было проделывать с собой?

– А что вы делаете, когда получаете письмо? – задал встречный вопрос Федор Генрихович и, не дожидаясь ответа, продолжал. – Правильно! Чтобы прочитать письмо, нужно первым делом вскрыть конверт. Другими словами, товарищи, мужчина, которому предназначалось сообщение, должен был раздеть женщину, пришедшую к нему как письмо. То, что произошло между ними потом, и составляет содержание второго сообщения, о котором я уже упоминал раньше. Если чужая любовь на какое-то время становится для некоего тела своей, то это предполагает и наличие адекватной стратегии поведения. Эта стратегия поведения и является вторым сообщением, вторым письмом, если хотите. Так, например, вы заметили, что после последнего предложения не стоит точка, хотя вокруг предостаточно родинок, которые можно было бы использовать в качестве естественного, так сказать, знака препинания. О чем это говорит? Это говорит о том, что сразу же после первого сообщения, сразу же после любовного письма безо всякой паузы должно было следовать второе сообщение, содержание которого по существу находится за пределами известной нам знаковой действительности.

– Но помилуйте, – вмешался Сева Малоросцев, – почему вы считаете, что между ними что-то произошло?

– Э – э – э, молодой человек, – отвечал Федор Генрихович, – разве вы не знаете, что письма любимых целуют.

* * *

Объяснение Федора Генриховича показалось нам логичным и вполне исчерпывающим. Поскольку никакими новыми материалами следствие не располагало, дело было сдано в архив. Казалось, все закончилось, но иногда, глядя на свое отражение в зеркале ванной комнаты, у меня возникает ощущение, что чужая любовь все-таки коснулась всех нас. Опасно читать чужие письма

1. Как выяснилось, мцвади это просто шашлык. Так во всяком случае его еще иногда называют в Грузии. Мцвади достаточно редкое слово, и даже не все специалисты в области грузинской кухни его знают. С другой стороны, можно предположить, что это какая-то особенная игра слов, потому что в кахетинском диалекте грузинского языка слово «мцвади» означает «муж».

2. Среди шестидесятилетних поваров нам не удалось обнаружить ни одного, чье имя или фамилия начинались бы с буквы «Р». Возможно, речь идет о каком-то домашнем имени или о прозвище.

3. В нашей окрестности существует две часовни, название которых начинается с буквы «Ф». Это – часовня св. Филарета и часовня св. Феликса Дзержинского. После второй войны с эскимосами обе часовни находятся в запущенном состоянии и едва ли могут быть использованы для любовных свиданий.

©Владимир Коробов, 2004


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю