355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Фрай » ПрозаК » Текст книги (страница 17)
ПрозаК
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:46

Текст книги "ПрозаК"


Автор книги: Макс Фрай



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)

Виктория Райхер. Комплементарная пара

Берт и Санда дружили с детства. Их познакомили в тот день, когда Сандочке исполнился год и месяц, а Бертик как раз родился. Годовалая плюс месяц Санда подошла к коляске, в которой лежал полуторанедельный Берт, заглянула в неё, деловито подставив лавочку, и громко сообщила, расширив глаза:

– Ого! Там малышечка!

В этот момент мама Берта влюбилась в Санду.

Берт и Санда дружили с детства. Бертика выгуливали в коляске, Сандочка, лысая, с кривыми ножками и хитрым взглядом, гуляла рядом. Иногда покачивала коляску с важным видом. "Мы с вами будем родственниками", говорила, умиляясь, мама Берта бабушке Санды. Будем, будем, без ажиотажа кивала мудрая бабушка, все мы родственники, в какой-то мере…

Когда Бертик начал ходить, Сандочка захотела его выгуливать сама. Без бабушки и мамы. Одна. И выгуливала – строго в границах песочницы. У неё как раз отросли волосы, и кучерявая поросль гордо венчалась пышным бантом. Берт пытался говорить. Он старательно выговаривал "Сан-да!", и Сандочка милостиво гладила его по голове.

Когда Санде было пять лет, выяснилось, что у девочки абсолютный музыкальный слух и редкостное для такого возраста чувство ритма. Сандочку без экзаменов приняли в городскую школу для одаренных детей, сразу, пятилетнюю, в первый класс, хотя нормальных детей брали туда только с шести. Через неделю после этого Бертик сломал ногу, и месяц пролежал в больнице. Сандочка с мамой носили ему апельсины.

Когда Берт поправился, он стремительно начал расти и развиваться. Ему еще не было четырех с половиной, когда он полностью и по своей инициативе выучил наизусть сказку Пушкина о царе Салтане, и выступил с этой сказкой на городском конкурсе юных талантов. В день, когда Бертику вручали первый приз, Сандочка завалила экзамен по сольфеджио, и она не попала на церемонию награждения, потому что очень расстроилась и проплакала целый вечер.

Берт и Санда дружили с детства. Но когда Бертик пошел в школу, родители Санды переехали в другой район, и дети стали встречаться реже. На Сандочкин восьмой день рождения Берт принёс бордовую розу, которую выбирал в магазине сам – а мама только платила, и её никто и не думал слушать с её "лучше белую, лучше белую". Сандочка так обрадовалась, что запрыгала вокруг стола и опрокинула на своё белое платье вишневый компот, который, как известно, не отстирывается. Пока она плакала, позвонила бабушка Берта и рассказала, что под диваном неожиданно нашелся любимый Бертиков паровозик, который Бертик потерял в прошлом году и очень тогда переживал.

В девятом классе Бертик экстерном сдал все экзамены и перепрыгнул через год, в результате чего в пятнадцать лет поступил в институт. Он мечтал стать студентом одновременно с Сандочкой, но, к сожалению, это не вышло: как раз тогда у неё обнаружили туберкулез, и она год провела на постельном режиме, практически не учась. Институт пришлось отложить. Берт приходил к Санде домой, носил подарки и подбадривал, как умел. Санда очень радовалась его приходам, она постепенно выздоравливала и надеялась на самое лучшее в этой жизни.

Победа Сандочки на республиканском конкурсе пианистов была закономерной и заслуженной: Санда очень много занималась, к тому же масштабы её таланта, как сказал председатель жюри, "просто не позволили ей проиграть". Берт радовался за подругу, и, чтобы не расстраивать её понапрасну, не сказал ей, что его, кажется, выгоняют из института: та история с пожаром не прошла ему даром. Он ходил все время хмурый, а Санда летала и пела, поэтому им было сложно продолжать дружить, но они все равно продолжали.

В год, когда Бертик, в конце концов все-таки окончив институт, неожиданно для всех (все-таки та история с пожаром) устроился на очень престижную работу, Сандочка переиграла левую руку и перестала выступать. Через полгода её пригласили преподавать в той школе, в которой она училась: выяснилось, что у очень молодой еще Санды – врожденный дар работать с детьми. Ей очень нравилась это занятие, и о её уроках скоро пошла слава по всему городу. Берт в тот период хандрил и грипповал, и не мог особо радоваться её успехам, но ему нравилось, что его подруга постоянно в хорошем настроении. Он тосковал, думал о вечном, искал смысл жизни, не находил, решал, не сделать ли Сандочке предложение, и в конце концов решил, что обязательно сделать.

Берт и Санда дружили с детства. Когда Берт пришел со своей традиционной уже розой и бутылкой вина, Сандочка всё поняла сразу, но не подала вида. Она ровненько села на край дивана и приготовилась слушать. Берт молчал пятнадцать минут, после чего молча же вынул из нагрудного кармана коробочку с обручальным кольцом, и протянул Санде. Санда жутко покраснела и молча кивнула. От волнения она не могла говорить. Берт тоже. Он откинулся на спинку дивана и ощутил, что самый счастливый миг в его жизни, пожалуй, наступил. В этот момент Сандочка раскашлялась, она кашляла час, потом её рвало от кашля, в общем, ей пришлось лечь и разговор отложили. Через день ей неожиданно предложили выгодный преподавательский контракт, а Берта без предупреждения уволили с работы.

– Санда, – сказал Берт очень серьезно, – ты понимаешь, что происходит?

– Кажется, да, – ответила Санда.

– Санда, давай пойдем у кого-нибудь что-нибудь спросим. У врача, у знахаря, да хоть у шамана, черт возьми. Невозможно же, Санда!

– Невозможно, – ответила Санда. В этот день она зверски поссорилась с мамой и полдня прорыдала, после чего узнала, что с утра Берт выиграл в лотерею.

Шаман нашелся быстро. Шаман был стар, почти беззуб и плохо говорил по-русски. Шаман нашелся у Сандиной бабушки, а у неё всегда была куча странноватых знакомых. Про шамана шли легенды. Шаман знал всё.

– Нет ничего непонятный, есть всё понятный, – сообщил шаман, нечетко выговаривая слова. – Ви есть нормальный комплементарный пара. Когда эта хорошо (тут шаман указал на Бертика), та плохо (шаман кивнул на Санду). Когда эта быстро плохо (тут шаман указал на Санду), та сразу хорошо (и он кивнул на Бертика). Если ви жить вместе, ви жить больно. Вам нельзя. Ви наоборот. Всё понятный?

Всё понятный, сказали хором Берт и Санда, и замолчали надолго. Каждый их них думал, что им теперь делать. Бертик быстро встал и с силой ударил руку о косяк. Из руки потекла кровь. Санда моментально ощутила, как у неё перестало болеть горло, болевшее целый день. Санда поняла это и горько заплакала. Как только она заплакала, кровь из руки у Берта прекратила течь.

Родители были против. Им всё рассказали, и они были категорически. Это же уму непостижимо, ужасалась мама Бертика, это значит, что если она будет беременна, то чтобы ей быть здоровой, тебе девять месяцев придется болеть??? Это тяжело, качала головой бабушка Санды, это значит, что при каждом его продвижении по службе тебя будут заново увольнять???

Санда сказала "нам нужно расстаться", и Берт не смог её переубедить. Они расстались, после чего Сандочка немедленно пошла топиться, точно зная, что если она прыгнет с моста в холодную воду, вся жизнь Берта пройдёт на «ура». На мосту над холодной водой она встретила Берта. Он пришел устраивать Санде счастливую жизнь, и уже почти рухнул вниз. Сандочка стащила его с перил и потянула греться в кафе напротив. На входе в кафе её ударило дверью, и Берт тут же встретил любимого старого друга, которого не видел четыре года. Это нечестно, заявил он, и плюнул себе в салат. Сандочка копнула свой собственный салат вилкой, и без удивления обнаружила в нём серебряную монету. "Давай жениться", мрачно сказала она. "Перед свадьбой подерёмся, поставишь мне синяк под глазом, я расцарапаю тебе лицо, и всем будет хорошо". "Жениться давай", ответил Берт не слишком грустно, "и можешь царапать сколько угодно, может, хоть свадьбу без приключений переживём".

Свадьба без приключений не получилась, но это неважно. Сандочка очень боялась, что в медовый месяц ей что-нибудь предложат хорошее, и с Бертом тут же что-то случится плохое, поэтому она отключила в доме все телефоны. Их секс был неописуем. Сначала дико страдала Санда, а Берт наслаждался так, что не мог заставить себя прекратить. Потом было ровно наоборот. От недели такого секса они оба похудели и побледнели, но мужественно держали круговую оборону. В конце концов Санда сказала, что, кажется, это называется «садомазохизм». Фигня, ответил Берт (это как раз была его очередь страдать), это называется "нормальный комплементарный пара".

Они прожили много лет и живут до сих пор. Когда Санда рожала, Берт поехал на свою работу, которой очень дорожил, зашел в кабинет начальника и почти случайно опрокинул тому чернильницу на галстук. Начальник скандалил с ним ровно час, за который Сандочка и родила – практически безболезненно и абсолютно без разрывов. Пока Санда кормила грудью, Берт поочередно устраивался на новые работы и уходил с них с дикими скандалами, потому что у Сандочки должно было быть молоко, которое и было – в избытке. Через год Санда закончила кормить и немедленно рассорилась со всей своей семьёй. Берт нашел новую работу, лучше старых, и у него куда-то пропала язва желудка. Язвой он за два года до того оплатил Сандочкин конкурс молодых исполнителей, о чем не жалел.

Их сын растет нормальным, здоровым мальчиком. В соседнем дворе есть одна девочка, и они дружат – ну там, уроки вместе, портфель он ей носит, ничего такого. Недавно сын Санды и Бертика получил приглашение из престижной физико-математической школы, ходить к ним в закрытый кружок. В тот же день Сандочка узнала, что какая-то девочка в соседнем дворе сломала ногу.

Она бросила всё и кинулась проверять – какая девочка. Слава Богу, не та оказалась девочка. Другая. Теперь Санда решает – знакомить сына с той, сломавшей, или погодить. Бертик за то, чтобы погодить.

©Виктория Райхер, 2004

Виктория Райхер. Облом

Талюша сидела дома и хотела суши. Дома сиделось хорошо, суши хотелось еще лучше, но дом был, а суши не было. Талюша хандрила.

Если бы можно было вот так взять и поехать, но нельзя. Во-первых, ну где их сейчас в десять вечера эти суши взять? Это же вам не пошел в магазин колбасы купил, это места надо знать. Талюша мест не знала, то есть знала, но такие, в которые нужно было долго и нудно ехать, а если десять вечера – то уже, пожалуй, и не успеть. Близких мест на предмет суши Талюша не знала, это тоже во-первых. Во-вторых, Талюша уже неделю болела насморком. Тяжелая болезнь насморк стирала грань между жизнью и прозябанием, и не давала самой совершать подвиги во имя себя. Смысл жизни мигал где-то в темноте, но целиком не просматривался. Талюша всхлипнула.

Сыновья-подростки числом три спали в своей как обычно захламленной комнате. Сыновья – это, конечно, хорошо, и Талюше все завидовали, потому что таких трое мужиков в доме и вообще. Но трое мужиков в доме – это в три раза больше стирать и в три раза больше готовить, а не в три раза больше удовольствия, как тут некоторые думают. Соседка Алевтина неизвестно что из себя строит. Думает, если она самая умная, то ей типа всё можно. Скажите пожалуйста. У неё, между прочим, одна всего дочка, и та не замужем. Если бы Алевтина была настоящим другом, она бы пошла сейчас и купила Талюше суши – тем более, что у неё и машина есть, а у Талюши нет. Когда Талюша получала права, инструктор сказал ей "счастливо, водите осторожно". Талюша бы и хотела водить осторожно, но машина была у соседки Алевтины, а у неё не было, поэтому водить осторожно она не могла. Алевтина сама, кстати, водит неосторожно. И зачем ей машина?

Алевтина за сушами для Талюши не поедет, это факт. Мог бы поехать муж, потому что муж, если мы об этом уже заговорили, на то и нужен, чтобы если что. Ни на что другое муж Талюши все равно не был годен, потому что смотрел футбол. Скопившаяся на небольшом экране фигова туча потных мужиков интересовала его гораздо больше, нежели родная больная жена, которой так хочется суши, что она вот-вот умрёт, но разве это кто-то ценит. Возможно, если бы мужу сказать "милый, купи мне суши", он бы и купил. Возможно. Хотя сначала долго объяснял бы, что нет денег (кстати, нет денег, да), а потом долго возмущался, какие-такие суши в середине ночи. Но купил бы. Возможно. Или нет. Для проверки этой гипотезы Талюше надо было докричаться до бесстрастной мужниной спины, после чего внятно и коротко, между двумя штрафными, объяснить, чего надо-то. Но болезнь насморк отягощалась хриплым горлом, а хриплая Талюша не имела ни малейшей надежды докричаться до телевизионного мужа.

Есть ещё, конечно, любовник Амвросий. Ученый, между прочим. Да. Но с любовником Амвросием всё просто: ученый, он и есть ученый. Нет, конечно, бывают и хуже, Алевтина вон вчера привела я вообще молчу, а у Амвросия, между прочим, профессорская ставка, не хухры-мухры. Любовник Амвросий был красив, умён, преимущественно добр и хорош в постели, когда мог. Мог Амвросий нечасто, объясняя это сложной внутренней жизнью и общей ослабленностью организма к сорока пяти годам. Талюшу Амвросий, в общем, устраивал, потому что когда он-таки мог, он-таки мог хорошо. Но если бы Талюша позвонила ему в десять вечера и попросила всё бросить и поехать привезти ей суши, любовник Амвросий сказал бы ей что-нибудь вроде "Не капризничай, Авиталь. Не маленькая. У меня сложная внутренняя жизнь, сорок пять лет и кризис среднего возраста. Я люблю тебя безумно, настолько, насколько позволяет напряженная международная ситуация. Какие среди ночи могут быть суши???". Талюша вздохнула. Действительно, какие среди ночи могут быть суши. Хоть удавись.

Ну, положим, были еще Коби и Моти. Эти завсегда были, куда девать такое счастье. Коби и Моти были круглосуточно готовы принести себя в жертву Талюшиным слабостям, причем любым, причем навсегда. Беда только в том, что в ответ Коби и Моти требовали быстрой и страстной любви и дружбы, а оделять любовью и дружбой Коби и Моти Талюша побаивалась. Нет, мы, конечно, современные люди, но ведь где гарантия, что Коби и Моти не приведут за собой потом еще и друзей? Нет гарантии, никакой. А если на самих Коби и Моти Талюша была еще со скрипом согласна, то на их друзей Жожо, Рафи, Дуду и Ахмеда – отнюдь. Хорошо иметь много друзей, вздохнула Талюша и высморкалась в платок.

Суши хотелось так, что зубы сводило. Ну почему жизнь так несправедлива, почему? Вон ведь, и дом – полная чаша, и дети растут все соседи завидуют, и муж – умереть не встать, и любовник – обалдеть и застрелиться, и даже Коби и Моти ничего себе, если в профиль со спины. Ну почему? Как вести хозяйство и приходить получать любовь и дружбу, так они тут. А как хорошему человеку нужно внепланово раз в жизни суши, то никого и ничего. Ну почему?

Зазвонил телефон. Талюша метнулась к трубке и волнующим полушепотом произнесла "аллоу?" с интимной такой интонацией в конце. Она всегда так отвечала на телефон.

– Талечка, как дела? – раздался в трубке до боли знакомый мамин голос.

– Нормально, – быстро перешла Талюша с интимно-волнующих интонаций на раздраженные, – тебе чего?

С мамой Талюша обычно разговаривала коротко и ясно. Без изысков.

– Талечка, я тебе сегодня там вкусненького передала, – сообщила мама извиняющимся тоном. – В зелёной коробочке. Папа с работы принёс.

– Вкусненького? – вяло переспросила Талюша, представляю, что у неё там за вкусненькое, небось опять эти её пирожки, – это чего еще?

– Да не знаю я, – отозвалась мама, – говорю же, папа принёс. У них там на работе какая-то встреча была, не то с японцами, не то с китайцами, и всех угощали какой-то гадостью, я название забыла. Вроде рыба там внутри и чуть ли не водоросли, ты же понимаешь, мы с папой такого есть не будем, а тебе, может, понравится. Ты у нас современная.

– Рыба? Водоросли? – и так уже хриплый Талюшин голос, казалось, осел еще сильней: она боялась поверить, – СУШИ???

– Может, и суши, – без энтузиазма согласилась мама, – я ж не знаю, как эта дрянь называется. Кажется, именно так.

Талюша не дослушала, бросила трубку, рванулась к холодильнику и распахнула белую дверцу. На центральной полке одиноко стояла кастрюля со старыми щами. Сбоку виднелись сосиски и пачка крабовых палочек. На полке ниже стоял томатный сок.

– Где, – не своим голосом завопила Талюша, перекрикивая десять тысяч футбольных болельщиков в телевизоре, где мои суши, ГДЕ???

– Какие суши, – спросил муж, на удивление быстро оторвавшись от экрана, – такая коробочка была зеленая?

– Да, да, зелёная, мама передала, – Талюша пританцовывала у холодильника не хуже, чем на экране танцевал у чужих ворот центральный нападающий проигрывающей команды, – это папа с работы принёс, у них китайцы были с японцами, и их всех сушами кормили, ГДЕ?!?

– А, вот это как называлось-то, – отворачиваясь обратно к экрану, рассеянно произнёс муж, – а я как раз таких никогда не пробовал, там их немного было, я все и съел. Надо же, говоришь, японцы с китайцами готовили, вот никогда бы не подумал. Нормальная такая еда.

©Виктория Райхер, 2004

Виктория Райхер. Молитва о моей дочке Кате и внучке Соне

Господи, я помню и знаю – ты в космосе, ты в полёте, ты занят, как все в этом мире, а может, и так, как никто. Но моя дочка Катя, Господи, очень устаёт на работе. А у моей внучки Сони до сих пор нет тёплого зимнего пальто. Господи, ты ведь в курсе: я обычно не валю на тебя своих бед. Все мы должны разбираться с делами сами, все, красавицы и уродки. Но моя дочка Катя не высыпается уже много лет. А моя внучка Соня опять порвала колготки.

Господи, не для себя прошу, да и вообще ничего не прошу. Ты же помнишь – даже тогда, в декабре, я ничем тебя не корила. Я не праведница и не святая, я как все иногда грешу. Но вот та куртка, двадцать восьмого размера… помнишь, я тебе говорила?

У моей внучки Сони больное горло, мы завариваем ей череду. А моя дочка Катя уже тыщу лет не была на даче. Господи, я не настаиваю – когда именно и в каком году, но Господи, может быть, все-таки можно нам хоть изредка, хотя бы одну удачу? Я не жалуюсь, Господи, ты не подумай чего, у меня всё хорошо, тьфу-тьфу-тьфу, как мы на Земле бы сказали. Но у моей внучки Сони, Господи, нету фломастеров. Ни одного. А у моей дочки Кати обветрены губы и постоянные синяки под глазами.

В той аварии, Господи, я тебя не виню. Я понимаю, тебе сложно следить за всеми. Но моя дочка Катя с тех пор раз в неделю прикладывается к вину. А моя внучка Соня плачет каждое воскресенье. То, что мой муж не дожил до старости, может случиться со многими, да, и аварии нынче часты, просто не жизнь, а игра какая-то в дочки-матери. Знаешь, моя дочка Катя даже ходит в кино иногда. А моя внучка Соня – самая способная в классе по математике. У неё золотые волосы, Господи, и тонкие руки и ноги. Когда ей исполнится десять, мы её отдадим в балет. Я когда-то подумала, знаешь: никто не ведает смысла своей дороги. Может, он есть, этот смысл. А может, его и нет.

Я хожу на их могилы по пятницам, мне так удобно и на кладбище не очень шумно. Приношу с собой веник, хлеба, и – ну ты понимаешь, по мелочи. Я разговариваю с ними вслух, и меня уже дразнят безумной – но мне на это плевать, ведь какая мне разница, что там орут голодранцы и неучи. Прошлой осенью я сшила две юбки из своего тёмно-синего платья, и обе приносила сюда, на могилу, а после – обратно домой, без проклятий, в прозрачность и негу бессонья. Первая юбка, побольше, предназначалась, естественно, моей дочке Кате. А вторая, поменьше, конечно же, моей внучке Соне.

Постоянно помнить про то, чего нет – неплохая кара, не хуже, чем, скажем, распятье. Но вот если выдумать то, чего нет – постепенно приходит успокоение и, как птица, садится и греет ладони. Господи, не беспокойся, я прекрасно знаю, что не было у меня никогда никакой дочки Кати. И тем более не забываю, хотя это и больно, что не рождалось на свет никакой моей внучки Сони.

Господи, я не сошла здесь с ума, не волнуйся, ты ж меня знаешь. Я отлично помню всю свою жизнь и не пытаюсь выдать за правду то, чего не было и в помине. Я их просто придумала, просто нафантазировала, и живу себе с ними, в полном единении и сознании. Мне так легче – так время не стынет, и легче не думать ни днём, ни ночью о моём единственном, так и не виденном, да чего там – даже и не зачатом, ни в любви, ни в терзании, так никогда и ни от кого не рождённом сыне.

©Виктория Райхер, 2004

Алексей Смирнов. Плод

Штрумпф оживал.

Мухтель с облегчением увидел, как подрагивают его веки.

В былые времена ко рту оживающего подносили зеркальце и ждали, когда оно запотеет. Но в зеркальце не было надобности, благо все, что происходило со Штрумпфом, отражалось на мониторе. Да и дышал он не сам, за него послушно трудился аппарат искусственного дыхания.

Мухтель встал с постели Штрумпфа, одернул халат и на цыпочках вышел из палаты. Он отправился за секретной книжечкой, куда уже давно, втайне от сослуживцев, записывал истории о потусторонних светящихся коридорах. Книжечка разбухла от признаний, сделанных словоохотливыми счастливчиками, которым повезло забраться на загробную елку и почти не ободраться. Увы! эти признания были довольно однообразными. Мухтель, сызмальства жадный до иномирного опыта, а потому и решивший связать свою жизнь с интенсивной терапией и реанимацией, исправно заносил в книжечку сообщения, как две капли воды похожие друг на друга: туннель с ослепительным сиянием в его надвигающемся конце; покинутое и преданное забвению тело, вид сверху; аморфное мудрое существо с доброжелательным юмором; воздухоплавательная легкость, общее прекраснодушие и хорошее настроение.

Правда, в книжечке Мухтеля попадались и очень оригинальные, порой искрометные, отчеты. Их было немного, но каждый стоил сотни заурядных. Так, один пациент возвратился с летийских берегов, вооруженный подробным рассказом о путешествии на инопланетном корабле. Другой, будучи без сознания, чудом запомнил выражения, в которых общалась между собой врачебная бригада. Бесстрашный Мухтель, не боясь осмеяния, делился этими сообщениями на каждом углу. Осторожные возражения нисколько ни умаляли его пыла.

Напрасно ему напоминали, что пассажир космического корабля отправился в желтый дом прямо из реанимации, как только позволило состояние его здоровья. Разгорелся ожесточенный спор о причинах и следствиях; Мухтель кричал, что желтый дом, конечно же, следствие, и покрывался рваными пятнами, когда ему сдержанно разъясняли, что нет, это причина. Оппоненты не унимались. Они переходили к выражениям врачебной бригады, говоря, что с этим-то проще некуда. Мухтель не дослушивал и уходил, махнув рукой, хотя ему кричали уже на лестницу, что такие выражения, во-первых, общеизвестны, а во-вторых, больной мог проснуться и некоторое время прикидываться бессознательным телом.

Многим казалось, что клиническая развязка, она же финал, не за горами. Время от времени Мухтеля заносило очень далеко – в такие края, откуда иные не возвращаются. Все напрягались, когда он заговаривал, например, о росте ногтей после отлета души – почему? Автономны ли ногти? Если это так, то все дело, по его мнению, заключалось в степени автономности. Уже на этом этапе окружающие начинали переглядываться, теряя нить рассуждений, но Мухтель, рискуя свободой слова, не останавливался и рекомендовал пожилым людям носить шапки, маски и варежки, ибо жизнь их уходит через волосы и роговые придатки кожи, которые умирают последними, вместе с надеждой.

Но при всем перечисленном Мухтеля ставили весьма высоко, в нем видели первоклассного специалиста – да иначе и быть не могло, ведь он был лично заинтересован в том, чтобы его пациенты вернулись с того света, обогащенные впечатлениями. Сами по себе они, правда, его не слишком заботили; ему важнее и милее всех пациентов была книжечка, которую он даже думал опубликовать, но больным все равно, почему их спасли – из голого человеколюбия или в силу неутоленных амбиций, ради книжечки. Они дарили Мухтелю конфеты, коньяк и цветы, которые тот застенчиво принимал и прятал глаза, бормоча, что не стоит, что это лишние хлопоты – они и впрямь были лишними, ибо Мухтель уже успевал получить свое, ему хватало.

После таких нападок и гонений Штрумпф оказался для Мухтеля настоящим подарком. Мухтелю повезло: больничную койку, постепенно возвращаясь к жизни, занимал не только его коллега, но и непримиримый враг, один из тех, кто относился к мистической книжечке с особенным бессердечием: потешался над ней, глумился над самым Мухтелем, когда тот взахлеб рассказывал об опыте потолочного зависания и равнодушного наблюдения за манипуляциями с собственным сердцем – не Мухтеля, разумеется, а одной немолодой женщины, очень эмоциональной. Штрумпф говорил какие-то гадкие вещи, упоминая климакс – помойную яму, в которую привыкли сваливать разное непонятное мученичество. В этой яме, убеждал Штрумпфа Мухтель, можно, если порыться, обнаружить много эзотерического; "О, да", – саркастически кивал Штрумпф, гася в пепельнице окурок, и этого формального согласия было достаточно, чтобы у Мухтеля на сутки расстроилось настроение.

И вот теперь, вернувшись с книжечкой, запыхавшийся Мухтель подсел к постели Штрумпфа и осторожно отогнул тому веко, чтобы проверить зрачок. Штрумпф томно скосил глазное яблоко: он пришел в чувство. Мухтель заботливо проверил ему повязку – не протекла ли, не сбилась; Штрумпф угодил в его руки после того, как поскользнулся на свежевымытой больничной лестнице и крепко приложился головой. "Спишут на удар, – заранее сокрушался Мухтель, когда гадал о лакомых загробных видениях Штрумпфа. – Назовут галлюцинациями".

Штрумпф был немолод; травма, сама по себе не такая уж и серьезная, спровоцировала небольшой инфаркт, которого Штрумпфу оказалось достаточно для быстрой и легкой клинической смерти. Мухтель превзошел себя, вытаскивая его обратно, выкручивая бескостные руки смерти, вырывая товарища из мягкого капкана забвения. И теперь напрягался, готовый побаловаться сверхъестественной клубникой.

…Какое-то время ушло на досадные, но неизбежные хлопоты: ожившему Штрумпфу отключали аппарат, измеряли давление, вводили разноцветные витамины. Мухтель спешил и сокрушался, жалея минуты; он знал по другим, что многое забывается, подобно блаженному и безмятежному сну, который слишком хорош, чтобы намертво отложиться в земном сознании. Наконец, суета улеглась, и Мухтель, приготовив книжечку, согнал со щеки Штрумпфа откормленную муху.

Штрумпф глядел недовольно; Мухтель ободряюще подмигнул:

– Ну же?

Тот вяло пожал плечами, продолжая рассматривать Мухтеля немигающим взором.

– Что ты плечами жмешь? Так-таки ничего?

– Ничего, – слабо вымолвил Штрумпф. – Почти ничего.

– Что же это значит – почти?

– Передо мной постоянно маячил какой-то круглый предмет, – объяснил Штрумпф. – Небольшой, плотный. И все. Вокруг было совсем темно. Я хочу сказать, что больше ничего не видел, только эта темнота была какая-то серая, а предмет выделялся.

Штрумпф сказал слишком много и выбился из сил. Мухтель пока не знал, разочароваться ему или возликовать. Впечатления Штрумпфа не отличались разнообразием, но все же остались, а этого уже достаточно для принципиальной победы.

– Отдохни, – посоветовал Мухтель. – Соберись с мыслями. Глядишь, и еще что-нибудь вспомнишь.

Он поправил Штрумпфу подушку, подкрутил колесико капельницы.

– Очень странное ощущение, – признался Штрумпф. – Мне позарез нужен этот предмет. Я не успел его схватить. Я точно знаю, что должен был взять его, но почему-то не взял. Наверно, просто не успел.

– Так, так.

– Мне без него не жить, – больной внезапно разволновался.

– Ну, что же тебе еще делать, придется жить.

– Нет, я не могу, – с отчаянным упрямством повторил Штрумпф. – Лучше бы я его вовсе не видел. Теперь я не успокоюсь, пока не заполучу его в руки.

Мухтель занес было ручку, чтобы записать услышанное в книжечку, но ничего писать не стал. Он в некотором раздражении убрал книжку и воззрился на Штрумпфа.

– Ты верен себе, – сказал он сердито. – У тебя все, не как у людей. Уж лучше бы ты сказал, что не увидел вообще ничего. А у тебя получается, будто мелочь просыпалась за подкладку.

Штрумпф беспокойно заелозил руками по одеялу: в другой бы раз Мухтель подумал: обирает себя, очень и очень скверный признак. Но Штрумпфу было лучше, и он был занят машинальными поисками недостающего предмета.

– Попробуй его описать, – посоветовал Мухтель.

– Нечего описывать! – раздраженно крикнул тот. – Он мелькнул и пропал. Такой из себя… – Штрумпф сделал из пальцев нечто вроде беспомощной козы, бредущей в гору. – Короче, я не помню.

Стараясь скрыть разочарование, Мухтель, в котором снова заговорил лекарь, счел нужным предостеречь его от чрезмерных волнений.

– Воздержись от эмоций, любезный друг, – посоветовал он, поднимаясь с постели и делая шаг назад. – Не то ты очень скоро вернешься в края, откуда я тебя с изрядным трудом выдернул.

Взгляд, которым наградил его Штрумпф, привел Мухтеля в недоумение и заставил задержаться. Бледное лицо коллеги смотрело искательно и в то же время проказливо, с хулиганством в уме.

– Может быть, это не так уж и плохо, – задумчиво предположил Штрумпф. – Это был очень важный предмет. Мне он нужен. Я вовсе не против ненадолго вернуться и прихватить его с собой.

– Ты бредишь, – улыбнулся Мухтель. – Конечно, ты этого не хочешь. Знаешь, что это было? Ты повстречался с типичной, заурядной структурой из собственного подсознания. В аналитической психологии давно описаны округлые, самодостаточные образования, которые символизируют, так сказать, внутреннюю цельность, аналог внешнего божества. Тебе повезло натолкнуться на собственное Я, законченное и умиротворенное, так что вполне понятно, что ты мечтаешь обрести его вновь.

– Может быть, – не стал спорить Штрумпф. – Но мне от этого не легче. Я должен вернуться и забрать ту вещь. Нельзя ли это как-нибудь устроить?

Мухтель покачал головой:

– Вероятно, на тебе сказываются мои снадобья. Как ты себе это представляешь? Ты хочешь, чтобы я ввел тебе что-нибудь нехорошее, а после спасал? Или, может быть, даже спасать не нужно?

– Отчего же не нужно, – нахмурился Штрумпф. – Я говорю о риске в разумных пределах. Ты видел японский фильм про любовников? Где душат? Он попросил, она придушила – сначала немного, так, чтобы ему понравилось, но тому все было мало, и вот она задушила его насовсем. Вот и мне бы хотелось чего-то похожего, чтобы нырнуть, но сразу же вынырнуть, с трофеем.

– Мы не в Японии, – Мухтель взирал на Штрумпфа с растущей тревогой. – И не в кино. Мы почти в анатомическом театре. Ты хочешь, чтобы я вступил с тобой в любовную связь и задушил галстуком? Я не ношу галстуков, знаешь ли. Всегда пожалуйста, но без галстука ничего не получится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю