355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Сараскина » Достоевский » Текст книги (страница 61)
Достоевский
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:34

Текст книги "Достоевский"


Автор книги: Людмила Сараскина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 61 (всего у книги 70 страниц)

...Анна Григорьевна не приукрашивала впечатление Ф. М. от поездки, когда писала о его настроении, – после бесед с отцом Амвросием ему и в самом деле стало легче. Достоевский рассказал старцу, как они с женой горюют и плачут по своему мальчику, и старец обещал «помянуть на молитве Алешу», помянуть печаль родительскую, помолиться за здравие старших детей. Вскоре, читая главу «Верующие бабы» из второй книги романа, Анна Григорьевна опознает слова утешения: старец Зосима разговаривает с нестарой еще женщиной, причитаниями надрывавшей себе сердце. «Сыночка жаль, батюшка, трехлеточек был, без трех только месяцев и три бы годика ему. По сыночку мучусь, отец, по сыночку. Последний сыночек оставался, четверо было у нас с Никитушкой, да не стоят у нас детушки, не стоят, желанный, не стоят. Трех первых схоронила я, не жалела я их очень-то, а этого последнего схоронила и забыть его не могу. Вот точно он тут предо мной стоит, не отходит. Душу мне иссушил. Посмотрю на его бельишечко, на рубашоночку аль на сапожки и взвою. Разложу что после него осталось, всякую вещь его, смотрю и вою».

В несчастной матери Анна Григорьевна видела себя, в ее горе – свои жестокие утраты. «Вот уж третий месяц из дому. Забыла я, обо всем забыла и помнить не хочу; а и что я с ним теперь буду? Кончила я с ним, кончила, со всеми покончила. И не глядела бы я теперь на свой дом и на свое добро, и не видала б я ничего вовсе!» – с надрывом причитала крестьянка, но в ее рыданиях А. Г. опознавала свои слезы, свою потерянность и тоску. Она была благодарна мужу за слова утешения «от Зосимы»: «И надолго еще тебе сего великого материнского плача будет, но обратится он под конец тебе в тихую радость, и будут горькие слезы твои лишь слезами тихого умиления и сердечного очищения, от грехов спасающего. А младенчика твоего помяну за упокой, как звали-то?

– Алексеем, батюшка.

– Имя-то милое. На Алексея человека Божия?

– Божия, батюшка, Божия, Алексея человека Божия!

– Святой-то какой! Помяну, мать, помяну и печаль твою на молитве вспомяну и супруга твоего за здравие помяну. Только его тебе грех оставлять. Ступай к мужу и береги его. Увидит оттуда твой мальчик, что бросила ты его отца, и заплачет по вас: зачем же ты блаженство-то его нарушаешь?»

Семейная цель паломничества в Оптину пустынь была достигнута. Но могло ли краткое общение с отцом Амвросием заслонить все проблемы «мучительного времени»? Смягчить боль за страну, которая «колеблется над бездной»? Отвернуться от мировых противоречий, которые вновь разыгрывались в Европе?

За четыре месяца до поездки в Оптину Достоевский писал одной из своих провинциальных корреспонденток, жаждавшей общения: «Вы думаете, я из таких людей, которые спасают сердца, разрешают души, отгоняют скорбь? Многие мне это пишут – но я знаю наверно, что способен скорее вселить разочарование и отвращение. Я убаюкивать не мастер, хотя иногда брался за это. А ведь многим существам только и надо, чтоб их убаюкали». После Оптиной это ощущение не только не изменилось, но даже усилилось: роман, который Ф. М. принялся писать сразу по приезде из Москвы в Старую Руссу, получался вовсе не таким, какие успокаивают сердца.

В то старорусское лето Достоевский успел написать первую книгу романа (пять глав) и приступить ко второй. Когда в начале октября семья вернулась в город(А. Г. Достоевская вспоминала: «Вернувшись осенью в Петербург, мы не решились остаться на квартире, где все было полно воспоминаниями о нашем умершем мальчике, и поселились в Кузнечном переулке, в доме

№ 5, где через два с половиной года было суждено судьбою умереть моему мужу. Квартира наша состояла из шести комнат, громадной кладовой для книг, передней и кухни и находилась во втором этаже. Семь окон выходили на Кузнечный переулок, и кабинет мужа находился там, где прибита в настоящее время мраморная доска. Парадный вход (ныне заделанный) расположен под нашей гостиной (рядом с кабинетом). Как ни старались мы с мужем покориться воле Божьей и не тосковать, забыть нашего милого Лешу мы не могли, и вся осень и наступившая зима были омрачены печальными воспоминаниями. Потеря наша повлияла на мужа в том отношении, что он, и всегда страстно относившийся к своим деткам, стал их еще сильнее любить и сильнее за них тревожиться».), Анна Григорьевна взялась за подготовку наборной рукописи двух книг «Братьев Карамазовых» (Катков уважительно замечал, что ее почерк – самый лучший и превосходно разборчивый), которую Ф. М. и отвез в Москву, в «Русский вестник».

Снова его измучила дорога – закупоренный, с гадчайшей вентиляцией вагон, прокуренный, удушливый воздух, промозглый холод и ноябрьский мрак за окном, непрестанный ночной кашель до надрыва, нетопленый номер «Европы». Снова Ф. М. мнительно ожидал худшего: Катков не примет, откажет – и пребывал в самом скверном расположении духа. И снова ошибся: Катков любезно принял автора у себя дома, оставил рукопись, обещая не торопясь прочесть, распорядился о выплате гонорара за написанный объем. И на следующий день, когда Ф. М., не будучи зван, приехал поздравить Михаила Никифоровича с днем ангела (накануне давал себе слово не ездить, не заискивать), то снова был радушно принят хозяйкой и представлен гостям, каким-то светским московским старичкам. «И вдруг  вошел  сам  генерал-губернатор кн. Долгорукий, в четырех звездах и с алмазным Андреем Первозванным. – Раскланявшись сановито и с соблюдением всего своего сана (немного комическим) с Катковым, начал подавать руки гостям и первому мне. Тут Катков поспешил сейчас же сказать ему мое имя, и Долгорукий изволил вымолвить: “Как же, та-ка-я зна-ме-ни-тость, гм, гм, гм” – решительно точно 40 лет назад, в доброе старое время. Затем происходил общий разговор, в котором Катков показал себя в высшей степени порядочным человеком, ибо, начав рассказ о приобретении им подмосковного имения, поминутно обращался от Долгорукова ко мне, несмотря на то, что я сидел несколько сзади Каткова, у окна. Посидев немного, я встал и простился».

Достоевский рад был, надо думать, убедиться, что его зависимость от Каткова мнимая, эфемерная. Но в ожидании денег, хотя он стыдился «приставать», приходилось напоминать о себе не раз и не два; возвращаться домой с пустыми руками было обидно, а кассир Шульман, который «всем командует», важничал, показывал свою силу и не являлся в назначенное время; касса была все время заперта, а чиновники «Русского вестника» со всеми обращались «ужасно свысока и небрежно». И к знаменитости, которой только что жал руку сам генералгубернатор, возвращалось прескверное расположение духа...

Все же Ф. М. удалось добиться заработанной тысячи и уехать домой с уклончивым редакционным отзывом, что предоставленный материал «очень оригинален». Но в декабре он уже просматривал корректуры, в конце января выслал в «Русский вестник» третью книгу («эту третью книгу... далеко не считаю дурною, напротив, удавшеюся...» – писал Достоевский редактору-исполнителю журнала Н. А. Любимову). 1 февраля 1879 года январский номер журнала с тринадцатью главами

«Братьев Карамазовых» вышел в свет.

Спустя полтора месяца писатель с воодушевлением писал Пуцыковичу: «“Братья Карамазовы” производят здесь фурор – и во дворце, и в публике, и в публичных чтениях, что, впрочем, увидите из газет (“Голос”, “Молва” и проч.)». «Во дворце» Ф. М. был по-прежнему дорогой гость – великий князь Сергей Александрович передавал, что, прочитав «Историю одной семейки», «еще сознательнее и пламеннее» хочет пользоваться беседой с автором и надеется, что тот исполнит его желание31. Великий князь Константин Константинович после встречи с Достоевским и Победоносцевым в марте 1879-го на обеде «у Сергея» (С. А. Романова) записал в дневнике, что Ф. М. ему «очень нравится, не только по своим сочинениям, но и сам по себе» 32. Еще через год поэт К. Р. запишет:

«Я люблю Достоевского за его чистое детское сердце, за глубокую веру и наблюдательный ум. Кроме того, есть в нем что-то таинственное, он постиг что-то, что мы все не знаем...» 33

К середине марта успел выйти февральский выпуск «Русского вестника» с третьей книгой романа, и читатели могли составить более полное впечатление и о сюжете, и о героях.

«История одной семейки» представала во всем своем нравственном безобразии, со скандальными подробностями, а вытащенная на суд монахов непристойная распря между растленным отцом и буйного нрава старшим сыном («отец ревнует сына к скверного поведения женщине и сам с этою же тварью сговаривается засадить сына в тюрьму») была чревата прямой уголовщиной.  Третья  книга  романа  «Сладострастники»  усугубляла ощущение неизбежной трагедии, тем более что сладострастниками, явными или тайными, были все члены «семейки» Карамазовых: и распутный отец Федор Павлович, и три его законных сына от двух браков, и четвертый отпрыск, по пьяному случаю прижитый от городской юродивой.

Ф. М. не преувеличивал успеха: о романе действительно немедленно заговорили газеты, отмечая огромный оригинальный талант автора, его пытливый ум, стремление ответить на коренные вопросы эпохи. Критики отмечали теснейшую связь романа с животрепещущими проблемами русской современности. «Несмотря на исключительность характеров, несмотря на психиатрический их склад, в них отражаются самые основные стороны русской жизни с ее своеобразными общественными и умственными искажениями, порожденными глубокой внутренней ломкой ее общего строя и тревожными порывами к самопознанию, – писал критик «Нового времени» (9 марта 1879 года) В. П. Буренин. – Психологический анализ и талантливо-нервное изложение вырастают в интересе с каждою главой».

Роман читали с величайшим сочувствием и в провинции, и в обеих столицах. Пуцыкович, отвечая на письмо Достоевского, сообщал, что в Москве роман производит такой же фурор, как и в Петербурге, и, кстати, рассказал интересную подробность: Катков не слишком доволен «крайним реализмом» двух-трех глав второй книги, так что вынужден прятать их от своих дочерей (Достоевский, в свою очередь, опасался редакционной цензуры: «ко мне придираются; Любимов присылает корректуры и на полях делает какие-то отметки, ставит вопросительные знаки»).

Отрадным событием для столичной публики стали выступления Ф. М. весной 1879 года. «Никогда в жизни не забуду одного вечера, – вспоминала А. П. Философова о литературных чтениях в зале Благородного собрания 9 марта. – Накануне я виделась с Достоевским и умоляла его прочитать исповедь Мармеладова из “Преступления и наказания”. Он сделал хитрые, хитрые глаза и сказал мне: “А я вам прочту лучше этого”. – “Что? что?” – приставала я. “Не скажу”.

С невыразимым нетерпением я ждала появления Федора Михайловича... Достоевский читал... то место, где Екатерина Ивановна является за деньгами к Мите Карамазову, к зверю, который хочет над нею покуражиться и обесчестить за ее гордыню. Затем постепенно зверь укрощается, и человек торжествует: “Екатерина Ивановна, вы свободны!” Боже, как у меня билось сердце... Есть ли возможность передать то впечатление, которое оставило чтение Федора Михайловича. Мы все рыдали, все были преисполнены каким-то нравственным восторгом. Всю ночь я не могла заснуть, и когда на другой день пришел Федор Михайлович, так и бросилась к нему на шею и горько заплакала.

– Хорошо было? – спрашивает он растроганным голосом. – И мне было хорошо, – добавил он» 34.

«Несколько секунд рукоплескания не давали Достоевскому начать чтение, – сообщал «Голос» (1879, 11 марта). – Чрезвычайно удачный выбор отрывка из романа “Братья Карамазовы” – “Рассказ по секрету” – признанья Дмитрия Карамазова младшему брату своему Алексею, – в котором отразились все особенности дарования и манеры автора, и прочувствованное чтение произвели сильное впечатление. В одном месте даже наша публика, холодная и щепетильная, не выдержала и прервала чтение взрывом рукоплесканий...»

Воспоминания А. Г. Достоевской о вечере 9 марта дополняют картину: «Федор Михайлович... прочел превосходно и своим чтением вызвал шумные овации. Успех литературного вечера был так велик, что решили повторить...» О вечере, где наряду с Достоевским Тургенев прочел «Бирюка» и разыграл вместе с М. Г. Савиной сцену из «Провинциалки», писал восторженный современник: «Публика... представила из себя редкое единство чисто русского теплого чувства, доходящего до энтузиазма высокого уважения к своим беллетристическим талантам... Зал покрылся дружными неумолкаемыми аплодисментами, какими и встречен  был  при  выходе  на  помост Ф. М. Раз двенадцать вызывали его, и одна из студенток поднесла ему громадный букет, уверченный полотенцем с вышивками в русском вкусе. Ф. М. взял букет как-то нервно, не глядя, разом, и сунул куда-то за занавес, как будто бы прогнал мешающий ему предмет... Читал он лучше всех, читал прекрасно, сердечно, читал от души... В заключение вызвали вместе И. С. Тургенева и Ф. М. Достоевского, и они на эстраде крепко пожали друг другу руки...» 35

Огромный зал Благородного собрания, вмещающий 600 человек, был переполнен; избранная публика, затаив дыхание, завороженно слушала чтеца. «Сказать про Достоевского: “он читал”, все равно, что ничего не сказать. Понятие о чтении в обычном смысле слова неприменимо, когда дело идет о Достоевском... Это было прямо что-то сверхчеловеческое, так сказать, новое творчество во время самого процесса чтения, сопровождаемое таким огромным нервным подъемом, который слушателя заражал и ошеломлял и как бы насыщал атмосферу вокруг электричеством... Достаточно было на минуту полузакрыть глаза – и чтец, и автор вдруг исчезали – и только слышалось в затаенной тишине, как лилась и переливалась пламенная покаянная речь Мити Карамазова – “воистину исповедь горячего сердца”... Буквально волосы шевелились на голове от этого огненного проникновенного чтения... В его передаче каждое слово жгло и хватало за сердце, унося куда-то в неведомые и недосягаемые дали... Гипноз окончился только тогда, когда он захлопнул книгу. И тогда началось настоящее столпотворение: хлопали, стонали, махали платками... комуто сделалось дурно...» 36

Проходили десятилетия, многое меркло и стиралось из памяти, но те чтения, с «Исповедью горячего сердца» в исполнении автора, запомнили все, кто оказался тогда среди свидетелей чуда. Известный критик и библиограф С. А. Венгеров вспоминал на склоне лет, как в молодые годы присутствовал на легендарном выступлении: «Никогда еще с тех пор не наблюдал я такой мертвой тишины в зале, такого полного поглощения душевной жизни тысячной толпы настроениями одного человека... Когда читал Достоевский, слушатель, как и читатель кошмарно-гениальных романов его, совершенно терял свое “я” и весь был в гипнотизирующей власти этого изможденного, невзрачного старичка, с пронзительным взглядом беспредметно уходивших куда-то глаз, горевших мистическим огнем, вероятно, того же блеска, который некогда горел в глазах у протопопа Аввакума» 37.

Женская учащаяся молодежь, задушевно относившаяся к литераторам и артистам, на встречах с Достоевским не замечала, что перед ней «изможденный и невзрачный старик». В начале апреля 1879 года на вечере в пользу недостаточных слушательниц Бестужевских курсов Ф. М. читал отрывок о мальчике, страдающем за своего отца, отставного штабс-капитана, которого тяжко оскорбил Митя Карамазов. 7 апреля

«Новое время» сообщало: «Публика точно замерла, слушая любимого писателя; напряженное внимание, боязнь проронить малейшее словечко – вот что можно было прочесть на любом из множества молодых лиц, а когда кончилось чтение, стены залы просто задрожали от оглушительных проявлений восторга... Большой венок, украшенный живыми цветами... казался лишь отдаленною, мерцающей тенью того живого венка... сплетенного искренними симпатиями и неподдельными восторгами».

Вскоре после вечера у курсисток Ф. М. получил анонимное письмо от некоего экзальтированного корреспондента: «Батюшка любимый мой, голубчик, Вам нельзя читать! Вот если б Вас слушать можно было, стоя на коленях, да за каждое Ваше гениальное слово можно было бы отдавать свою душу, тогда еще Вам простительно читать, а то подумайте, какое мучение человеку слушать Вас, чувствовать просто какую-то боль от восторга и знать, что нет никаких сил, никакой возможности выразить всего, что чувствуешь, – это ужас как больно! Кроме того, Вам самому нельзя слышать и видеть благоговения перед собой: Вам ужасно вредно волноваться (а Вы ведь волновались, когда читали тот отрывок из “Братьев Карамазовых” про Илюшечку!). Если можно, примите мой совет от одного восторга и любви к Вам – не читайте больше, не то помогите найти возможность отдавать Вам всю душу» 38.

Что и говорить – совет был заведомо невыполним. Главное выступление Достоевского было еще впереди.

Глава третья
ОТВЕТ ВЕЛИКОМУ ИНКВИЗИТОРУ

«Pro и Сontra». – Доза богохульства. – Фактор Победоносцева. – «Свой» социалист. – Поэма и слушатель. – Снова Эмс. – «Pater Seraphicus». – Под маской иронии. – Вера и образование. – Опыт ненависти. – Опасное соперничество. – Формула будущего

Дачный сезон 1879 года начался рано – Достоевские выехали в Старую Руссу в середине апреля. Ф. М. очень надеялся на рабочую тишину своего летнего дома и вечерние прогулки на тамошнем целительном воздухе. Отдыха не предвиделось; нужно было ежемесячно отсылать новые главы романа в «Русский вестник» и до сентября пройти курс лечения в Эмсе.

Однако после прохладной весны наступило ужасное ненастье. «Здоровье мое  ухудшилось, – писал  Достоевский А. П. Философовой, – дети все больны – сначала сын тифом, а потом оба теперь коклюшем, погода ужасная, невозможная, дождь льет как из ведра с утра до ночи и ночью, холодно, сыро, простудно, на целый месяц не более трех дней было без дождя, а солнечный день выдался разве один. В этом состоянии духа и при таких обстоятельствах всё время писал, работал по ночам, слушая, как воет вихрь и ломает столетние деревья (sic!). Написал весьма мало, да и давно уже заметил, что чем дальше идут годы, тем тяжелее мне становится работа. Все мысли, стало быть, неутешительные и мрачные».

Он действительно недомогал: мучили злостные насморки; не оставляла в покое падучая, голова постоянно была как в тумане. К большому беспокойству Анны Григорьевны, в Старой Руссе Ф. М. очень похудел, сильно расстроилась грудь, накатывали приступы страшной слабости и усталости, и уже к середине лета стало понятно, что ехать в Эмс надо безотлагательно.

Меж тем в писании «Братьев Карамазовых» наступал решительный момент. Достоевский работал над пятой книгой романа «Pro и Сontra» (четвертая вышла в апрельском номере «Русского вестника»), которая виделась кульминационной точкой произведения. «Мысль ее, – разъяснял он Любимову, – есть изображение крайнего богохульства... в среде оторвавшейся от действительности молодежи... В тексте, который я теперь выслал, я изображаю лишь характер одного из главнейших лиц романа, выражающего свои основные убеждения».

Речь шла о среднем брате, 23-летнем Иване Карамазове, убеждения которого автор признавал «синтезом современного русского анархизма», отрицающего не Бога, а смысл его создания. «Мой герой берет тему, по-моему, неотразимую: бессмыслицу страдания детей и выводит из нее абсурд всей исторической действительности. Не знаю, хорошо ли я выполнил, но знаю, что лицо моего героя в высочайшей степени реальное».

Достоевскому важно было убедить редакцию «Русского вестника», что все происходящее с его героями – достоверно и основано на фактах жизни. «Все анекдоты о детях случились, были, напечатаны в газетах, и я могу указать, где, ничего не выдумано мною. Генерал, затравивший собаками ребенка, и весь факт – действительное происшествие, было опубликовано нынешней зимой, кажется, в “Архиве” и перепечатано во многих газетах». Даже лакейская песня, которую поет Смердяков, аккомпанируя себе на гитаре, была не сочинена, а давнымдавно услышана в Москве у купеческих приказчиков – Достоевский просил сохранить в целости куплет («Царская корона – была  бы  моя  милая  здорова»)  и  не  заменять  слово «царская». Он буквально умолял редактора ничего не выкидывать из главы, где нет ни одного неприличного слова, и бился за каждую деталь, которая могла оскорбить пуританские вкусы

«Русского вестника». «Нельзя смягчать... это было бы слишком, слишком грустно! Не для 10-летних же детей мы пишем».

Ф. М. обещал Любимову, что богохульство Ивана Карамазова в поэме «Великий инквизитор» будет «торжественно опровергнуто» в следующей книге, для которой работает «со страхом, трепетом и благоговением», считая задачу «разбития анархизма» гражданским подвигом. Он явно опасался, что редакция, которая уже не раз «улучшала» его романы, отсекала целые главы, не выдержит той дозы богохульства, какая содержится в «Великом инквизиторе». «Послал-то я, послал, а между тем мерещится мне, вдруг возьмут да и не напечатают в “Русском вестнике” почему-либо», – сообщал он и Победоносцеву. Подчеркнутое «почему-либо» вряд ли могло озадачить Константина Петровича – при небходимости только он мог повлиять на Каткова в пользу романа.

Знакомство Достоевского с Победоносцевым, случившееся еще в декабре 1871 года в доме князя Мещерского, почти сразу переросло в теплую дружбу. Ф. М. часто приезжал к Победоносцеву по субботам, на отведенный для него «тихий час», длившийся порой до полуночи и позже, делился планами и замыслами. Писатель не лукавил, когда просил нового знакомого время от времени: «Если напишете мне хоть полсловечка, то сильно поддержите дух мой. Я и зимой к Вам приезжал дух лечить». Письма Победоносцева Достоевский называл добрыми, ободряющими; а его самого – человеком, которому он верит, ум и убеждения которого глубоко уважает(Л. П. Гроссман, опубликовавший в 1934 году 40 писем К. П. Победоносцева Ф. М. Достоевскому, проводил смелую параллель между тонким стилистом старцем Тихоном, читающим исповедь Ставрогина, и Победоносцевым, читающим рукописи Достоевского. «В беседах Победоносцева с Достоевским было нечто, напоминающее философские диалоги, диспуты или исповеди его последних романов» (Литературное наследство. Т. 15. С. 90). «Чрезвычайно любил Федор Михайлович, – вспоминала А. Г. Достоевская, – посещать К. П. Победоносцева; беседы с ним доставляли Ф. М. высокое умственное наслаждение, как общение с необыкновенно тонким, глубоко понимающим, хотя и скептически настроенным умом».). Ближайшее окружение Победоносцева ценило в нем крупного публициста, выдающегося стилиста и большого знатока европейской поэзии.

Наставник великих князей (в начале 1860-х Победоносцев преподавал законоведение цесаревичу Николаю Александровичу, а после его кончины – новому наследнику престола, будущему Александру III), принципиальный консерватор, каким он стал после выстрела Каракозова, сенатор и член Государственного совета, поборник незыблемости самодержавия, внук священника, он считал Церковь одной из главных движущих сил российской истории, а веру – краеугольным камнем в фундаменте Российской державы. С бывшим каторжником Достоевским его сближало, кроме веры, острое неприятие политического либерализма, который сочувствовал и потакал террору.

Достоевский не боялся спорить с влиятельнейшим при дворе чиновником (Победоносцев вот-вот должен был стать оберпрокурором Святейшего синода – русским «папой» и «великим инквизитором», как его заочно станут называть, быть может, не без влияния «Братьев Карамазовых») – о смысле реформ и итогах преобразований, о мерах, применяемых к нигилистам, о язвах государственной системы. «Культуры нет у нас (что есть везде), дорогой Константин Петрович, – писал ему Достоевский в июне 1879 года, – а нет – через нигилиста Петра Великого. Вырвана она с корнем. А так как не единым хлебом живет человек, то и выдумывает бедный наш бескультурный поневоле что-нибудь пофантастичнее, да понелепее, да чтоб ни на что не похоже (потому что, хоть всё целиком у европейского социализма взял, а ведь и тут переделал так, что ни на что не похоже)».

Победоносцев способствовал вхождению писателя в высшие круги общества, познакомил с наследником престола (не слишком большим любителем литературы) и рекомендовал тому читать романы Достоевского. Ф. М. виделся с Константином Петровичем в петербургских салонах, на «средах» у князя Мещерского, на «пятницах» у Полонского, на вечерах у великих князей С. А. и К. К. Романовых.

Отослав «Великого инквизитора» в «Русский вестник», автор почувствовал необходимость объяснить Победоносцеву, каким именно «сортом» богохульства одержим герой романа.

«Научное и философское опровержение бытия Божия уже заброшено, им не занимаются вовсе теперешние деловые социалисты (как занимались во всё прошлое столетие и в первую половину нынешнего). Зато отрицается изо всех сил создание Божие, мир Божий и смысл его».

Достоевский внушал и редакции: отрицатели и атеисты «из самых ярых» устами гордыми и богохульными, вслед за искушавшим Христа дьяволом, со всей страстью объявляют, что реальные хлебы и Вавилонская башня (будущее царство социализма) дороже, чем свобода совести, и вернее для счастья людей, чем Христос. Писатель просил видеть разницу между «нынешними» (тогдашними) реальными социалистами (лицемерами и лгунами), которые скрывают свое подлинное стремление низвести человечество до уровня стадного скота, и «своим» социалистом: Иван Карамазов, как человек искренний, «прямо признается, что согласен с взглядом “Великого Инквизитора” на человечество и что Христова вера (будто бы) вознесла человека гораздо выше, чем стоит он на самом деле».

«Своему» социалисту автор задавал вопрос в упор: «Презираете вы человечество или уважаете, вы, будущие его спасители?» Ведь пропаганду идей нынешние «спасители человечества» ведут якобы во имя любви к нему: «“Тяжел, дескать, закон Христов и отвлеченен, для слабых людей невыносим” – и вместо закона Свободы и Просвещения несут им закон цепей и порабощения хлебом».

Достоевский стремился убедить и Каткова, и Победоносцева в том, что идейный выбор Ивана Карамазова – это умонастроение не «одной только подпольной нигилятины», а большинства мыслящих молодых людей, поклоняющихся социализму, и поэтому поставленный в романе вопрос «како веруеши али вовсе не веруеши» никак не изменяет реализму.

Вскоре писатель публично разъяснит богохульство Ивана:

«Один страдающий неверием атеист в одну из мучительных минут своих сочиняет дикую, фантастическую поэму, в которой выводит Христа в разговоре с одним из католических первосвященников – Великим инквизитором. Страдание сочинителя поэмы происходит именно оттого, что он в изображении своего первосвященника с мировоззрением католическим, столь удалившимся от древнего апостольского православия, видит воистину настоящего служителя Христова. Между тем его Великий инквизитор есть, в сущности, сам атеист. Смысл тот, что если исказишь Христову веру, соединив ее с целями мира сего, то разом утратится и весь смысл христианства, ум несомненно должен впасть в безверие, вместо великого Христова идеала созиждется лишь новая Вавилонская башня. Высокий взгляд христианства на человечество понижается до взгляда как бы на звериное стадо, и под видом социальной любви к человечеству является уже не замаскированное презрение к нему».

Наблюдательный репортер, талантливый критик, составивший себе имя яркими аналитическими статьями, автор теологических импровизаций, виртуозный полемист, способный вести дискуссию о Церкви и государстве, Иван рассказывает содержание поэмы Алеше, импровизируя, а не читая по рукописи, ибо текста не существует. Искушая брата «бунтом» (не должна мать растерзанного ребенка прощать мучителя, даже если ребенок сам его простил, – слишком дорого стоит такая гармония), Иван хочет видеть в Алеше друга и союзника:

«Ты мне дорог, я тебя упустить не хочу и не уступлю твоему Зосиме».

Алеша вставляет свою реплику в самый острый момент импровизации – когда Инквизитор во мраке ночи, в тесной и мрачной тюрьме говорит Пленнику: «Зачем ты пришел нам мешать? Ибо ты пришел нам мешать и сам это знаешь». Так

«Поэма» обретает форму диалога. Поединок Инквизитора и Христа уже не подчинен воле импровизатора, а протекает с участием Алеши – становясь соавтором «Поэмы», он переводит разговор о втором пришествии Христа в плоскость гражданскую и политическую. Эффект «Поэмы» и заключается в том, что Пленник, лишенный права добавить что-либо к сказанному, молчит, а Алеша – говорит, своим немолчанием опровергая логику Инквизитора, исправившего подвиг Христа ради власти и земных благ.

«Ваш “Великий инквизитор” произвел на меня сильное впечатление. Мало что я читал столь сильное. Только я ждал – откуда будет отпор, возражение и разъяснение – но еще не дождался» 39, – писал Победоносцев Достоевскому.

Ф. М. находился уже в Эмсе. За три года, что он здесь не был, эмфизема произвела опасные разрушения – часть легкого сошла со своего места, сердце тоже переменило прежнее положение. Что' это значит и чем грозит, Достоевский не очень понимал, к тому же доктор Орт, радушно принявший и внимательно осмотревший знакомого пациента, уверял, что страшного ничего нет и кренхен с кессельбруненом непременно его воскресят – при условии соблюдения режима дня, обильной мясной диеты с красным вином (с запретом на овощи и фрукты) и хорошей, сухой погоды. Но погода, как назло, была сырая, утра туманные и холодные, по вечерам, а иногда и целыми днями курорт заливало дождем. Ночью Достоевского мучили кошмары – как-то приснился брат Миша, лежащий на постели с перерезанной шейной артерией, истекающий кровью, и помочь ему уже не успевали (Орт объяснял кошмары раздражающим действием кренхена, а Ф. М. узнал вскоре, что сон случился накануне смерти Эмилии Федоровны, Мишиной вдовы). Больной просыпался от судорожного кашля и кашлял так, что казалось, разорвется грудь. Однако Орт и это трактовал в положительном смысле – дескать, кренхен очищает легкие, которые вновь становятся способными вбирать в себя гораздо больше воздуха. Достоевский и верил, и не верил, но деваться было некуда: и питерские, и здешние светила твердили, что воды при его болезни – единственное спасение.

В курортном одиночестве, занятого только лечением и писанием (для работы оставалось всего два часа днем, а по ночам строжайше предписывалось спать), его одолевали тягостные мысли. «Здесь я уже 3-ю неделю лечусь, – писал он Победоносцеву, – и не знаю, что будет, между тем при нашем курсе поездка обошлась мне в 700 руб., которые очень и очень могли бы быть сохранены для семейства. Я здесь сижу и беспрерывно думаю о том, что уже, разумеется, я скоро умру, ну через год или через два, и что же станется с тремя золотыми для меня головками после меня?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю