355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Сараскина » Достоевский » Текст книги (страница 14)
Достоевский
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:34

Текст книги "Достоевский"


Автор книги: Людмила Сараскина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 70 страниц)

Навсегда запомнил Ф. М. и Валериана Майкова, начавшего свое поприще в «Отечественных записках», когда оттуда ушел Белинский. Валериан, знавший Достоевского по кружку братьев Бекетовых, пригласил его в салон отца и опубликовал свой разбор «Двойника», оставшись в одиночестве со своей высокой оценкой повести: в глазах рецензента Достоевский – поэт «по преимуществу психологический», умеющий так же глубоко постигать человеческую душу, как и тот, кто способен проникать в химический состав материи. Молодой критик, идущий против течения, способный на сочувствие и понимание гонимого писателя, – какой прекрасной могла бы быть их дружба! Но летом 1847-го во время купания в пруду 23-летний Валериан умер от «мозгового удара»; это потрясло родителей и друзей, близкие знакомые опасались за жизнь матери. Ф. М. вспоминал в начале 1860-х: «Валериан Майков принялся за дело горячо, блистательно, с светлым убеждением, с первым жаром юности. Но он не успел высказаться. Он умер в первый же год своей деятельности. Много обещала эта прекрасная личность, и, может быть, многого мы с нею лишились».

...По совету Владимира Майкова, двадцатилетнего студента Петербургского университета, весной 1846 года Достоевский обратился к доктору С. Д. Яновскому, выпускнику Медикохирургической академии, с жалобами на припадки головной дурноты и нервные недомогания. Они быстро сблизились, часто, чуть не ежедневно встречались – сначала как врач и пациент, затем как добрые приятели, за чаем и задушевными беседами. Ф. М. производил на доктора сильнейшее впечатление – обаянием, глубоким умом, добротой и гуманностью. Яновский, старше четырьмя годами, аттестовал себя страстным читателем, личностью крепких патриотических убеждений и искренней веры. Достоевского он трактовал как «нравственного химика-аналитика», патриота и единоверца, нуждающегося в человеке, «который понимал бы его вечно роющийся в анализе ум и, сочувствуя его неутомимой работе, ценил бы ее по достоинству». Яновский полагал, что сам он как собеседник отвечает запросам «писателя с большим самолюбием», а главное – может помочь ему как врач.

Лечение оказалось продолжительным; бессонница, галлюцинации, дурноты головы повторялись; однако от «золотушно-скорбутного худосочия» (преддверия чахотки) удалось избавиться  благодаря  точному  диагнозу,  щадящей  диете  и спасительному отвару из корня сарсапариллы. Врач умел успокоить больного, приучал думать о себе как о здоровом человеке, и Ф. М. на глазах преображался, страх «кондрашки» проходил; Степан Дмитриевич же был счастлив беседовать о предметах, к болезни не относящихся, – литературе, искусстве, религии. К тому же автора «Двойника» в тот момент интересовали специальные работы о болезнях мозга, психики и нервной системы (много позже ведущие психиатры Европы и России обратят внимание, с какой точностью Достоевский изображает людей с расстроенной психикой).

Яновский наблюдал жизнь и быт своего пациента с близкого расстояния, был свидетелем забавных сторон и смешных случаев его поведения; видел недержание денег в кошельке приятеля и вечную нужду в них; замечал его мнительность, щепетильность, брезгливость ко лжи; разделял с ним любовь к итальянской опере, танцевальным вечерам у Майковых, товарищеским обедам в H^tel de France и обеденным спичам; бывал тронут гуманным обращением Ф. М. с начинающими литераторами; запомнил его неутолимое восхищение Гоголем – великим учителем нации: ведь в каждом русском есть «и патока Манилова, и дерзость Ноздрева, и аляповатая неловкость Собакевича, и всякие глупости и пороки». А Достоевский всю жизнь был признателен доктору за его заботливое врачевание.

«Вы один из “незабвенных”, один из тех, которые резко отозвались в моей жизни... Ведь Вы мой благодетель. Вы любили меня и возились со мною, с больным душевною болезнию (ведь я теперь сознаю это), до моей поездки в Сибирь, где я вылечился... На всю жизнь Вам искренне преданный...» – напишет он Яновскому в феврале 1872 года.

Может быть, в своем позднем мемуаре (Достоевского уже несколько лет не было в живых) Яновский слегка приукрасил портрет друга, изобразив его примерным молодым человеком, не гонявшимся за юбками, не любившим вина, не признававшим карт. Но на описание наружности писателя, каким он был в 1846—1848 годах, биограф может вполне положиться; сильный медицинский акцент здесь совсем не помеха. «Роста он был ниже среднего, кости имел широкие и в особенности широк был в плечах и в груди; голову имел пропорциональную, но лоб чрезвычайно развитой с особенно выдававшимися лобными возвышениями, глаза небольшие светло-серые и чрезвычайно живые, губы тонкие и постоянно сжатые, придававшие всему лицу выражение какой-то сосредоточенной доброты и ласки; волосы у него были более чем светлые, почти беловатые и чрезвычайно тонкие или мягкие, кисти рук и ступни ног примечательно большие. Одет он был чисто и, можно сказать, изящно; на нем был прекрасно сшитый из превосходного сукна черный сюртук, черный каземировый жилет, безукоризненной белизны голландское белье и циммермановский цилиндр; если что и нарушало гармонию всего туалета, это не совсем красивая обувь и то, что он держал себя как-то мешковато, как держат себя не воспитанники военно-учебных заведений, а окончившие курс семинаристы. Легкие при самом тщательном осмотре и выслушивании оказались совершенно здоровыми, но удары сердца были не совершенно равномерны, а пульс был не ровный и замечательно сжатый, как бывает у женщин и у людей нервного темперамента».

Все же доктор Яновский, преданный памяти друга, самокритично признавался, что их бесед за чаепитиями после врачебных осмотров пациенту не хватало и что по своим интересам и умственной деятельности он испытывал недостаток знакомств за пределами литературной сферы. И в самом деле: жестокая обида на «современников», вымещавших на нем свою ошибку, заставляла искать иного общества. Смерть Белинского в мае 1848 года, которую Достоевский, по свидетельству Яновского, воспринял как «великое горе» (той же ночью с ним случился сильный припадок «головной дурноты»), казалось, навсегда исключила возможность выиграть спор, затеянный со всей тогдашней литературой. Но слава, которую составили автору первого социального романа его бывшие покровители, все-таки успела сыграть свою роковую роль.

...Еще весной 1846 года, когда он был на вершине первого успеха, с ним завел знакомство – буквально на улице, не будучи представленным – странный и эксцентричный человек, хозяин «пятниц» в собственном доме М. В. Буташевич-Петрашевский. «Знакомство наше было случайное. Я был, если не ошибаюсь, вместе с Плещеевым, в кондитерской у Полицейского моста и читал газеты. Я видел, что Плещеев остановился говорить с Петрашевским, но я не разглядел лица Петрашевского. Минут через пять я вышел. Не доходя до Большой Морской, Петрашевский поравнялся со мною и вдруг спросил меня: “Какая идея вашей будущей повести, позвольте спросить?” Так как я не разглядел Петрашевского в кондитерской и он там не сказал со мною ни слова, то мне показалось, что Петрашевский совсем посторонний человек, попавшийся мне на улице, а не знакомый Плещеева. Подоспевший Плещеев разъяснил мое недоумение; мы сказали два слова и, дошедши до Малой Морской, расстались. Таким образом, Петрашевский с первого раза завлек мое любопытство».

Но случайным знакомство только казалось. Общению со странным и эксцентричным человеком Достоевский был обречен, хотя не скоро стал постоянным посетителем «пятниц» – уедут братья Бекетовы, уйдет из жизни Валериан Майков, своего кружка уже не будет. «Любовь Федора Михайловича к обществу была до того сильна, – свидетельствовал Яновский, – что он даже во время болезни или спешной какой-нибудь работы не мог оставаться один и приглашал к себе кого-нибудь из близких». Ему давно хотелось заглянуть за горизонты литературы – ведь помимо Пушкина, Гоголя, Бальзака и Шиллера он читал Тьера, Луи Блана, Огюста Конта, Сен-Симона и Фурье. Достоевский придет к Петрашевскому только год спустя, в те самые дни, когда ему станет понятно, как стремительно падает его журнальная слава и как быстро набирает обороты его тяжба «со всей литературой и критикой». Объясняя Яновскому, зачем он ходит на «пятницы», Ф. М. говорил: «Я у Петрашевского встречаю и хороших людей, которые у других знакомых не бывают; а много народу у него собирается потому, что у него тепло и свободно... наконец, у него можно полиберальничать, а ведь кто из нас, смертных, не любит поиграть в эту игру... Но вы туда никогда не попадете – я вас не пущу».

Из объяснения (если Яновский верно его запомнил) следовало: Достоевский все же осознавал опасность «игры в либерализм». Территория «пятниц» была свободна от недругов (никто из кружка Белинского туда не ходил). Ф. М. тянуло к другим людям – тем, кто не бывал ни у Бекетовых, ни у Майковых, ни на «четвергах» у Краевского, ни на посиделках в «Современнике», ни в салонах Соллогуба или Одоевского, ни на дружеских обедах в H^tel de France.

Весной 1847 года рядом с Достоевским не оказалось никого, кто бы мог повлиять на него и предостеречь от рокового шага.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
В ТЕНИ БАРРИКАД


Глава первая
«ФРАНЦУЗЫ НАСТОЯЩЕЙ МИНУТЫ»

В центре Парижа. – Революционная эпидемия. – Паломники прогресса. – Эксцентрик Петрашевский. – Разговорное общество. – Поэзия фаланстера. – Таинственный Спешнев. – Поединок самолюбий. – Игра на «левом» поле

В те самые февральские дни 1848 года, когда Белинский возвестил о падении «Достоевского-гения», а в Третье отделение поступил анонимный донос на вредное направление «Отечественных записок» и «Современника», в Европе происходили куда более грозные события. В ночь на 24 февраля полторы тысячи баррикад в центре Парижа возвестили, что мир потрясен до основания. Толпы восставших взяли штурмом Пале-Рояль и окружили королевский дворец Тюильри, требуя, чтобы король Луи Филипп отрекся от престола.

Так и случилось: монархия Орлеанского дома была свергнута, король спасся бегством. Под дулами ружей депутаты провозгласили Францию республикой и образовали временное правительство. Было введено всеобщее избирательное право для мужчин, достигших двадцати одного года, издан декрет о праве на труд, освобождены политзаключенные, отменена смертная казнь за политические преступления. Народ получил столь широкие гражданские свободы, каких не было еще ни в одной стране мира. Париж покрылся сотнями политических клубов, о которых приятель Белинского Анненков, встретивший февральскую революцию в Париже в обществе Тургенева, Бакунина и других русских паломников, писал как о зрелище самой разнузданной фантазии, выпущенной на волю и гуляющей по горам и лесам: «Частые драки не исключены нимало из заседаний» 1. Публицисты, теоретики-социалисты, историкиутописты, доселе известные лишь своими сочинениями, вдруг стали реальными политиками, практиками вооруженного восстания и участниками баррикадных боев.

Петербургские кружки, потрясенные европейскими событиями, переживали похмелье – в чужом пиру. Впрочем, парижская лихорадка казалась людям 1840-х годов происшествием хоть и чрезвычайным, но дорогим и желанным. Как вспоминал М. Е. Салтыков-Щедрин, «оттуда лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла нам уверенность, что “золотой век” находится не позади, а впереди нас... В России... мы существовали лишь фактически или, как в то время говорилось, имели “образ жизни”... Но духовно мы жили во Франции» 2.

Вскоре после парижского восстания в Петербурге были приняты «ответные» меры: заведено дело «О наблюдении в России по случаю политических переворотов в Европе» (агенты собирали слухи, мнения, намеки и настроения); учрежден цензурный комитет; в университетах упразднены кафедры философии – рассадники «лжеименной мудрости иноземной»; деятельность комиссии министра государственных имуществ графа П. Д. Киселева приостановлена – под влиянием европейских событий решение крестьянского вопроса было отложено в долгий ящик.

Манифестом 14 марта Николай I объявил: «Мы готовы встретить врагов наших, где бы они ни предстали, и, не щадя себя, будем в неразрывном союзе со Святой нашею Русью, защищать честь имени русского и неприкосновенность предков наших». Понятие «врагов» при звуках европейской революции получало расширительное значение – враги обретались и по ту, и по эту сторону границы. В Париже звучала Марсельеза; публичные места каждый вечер наполнялись народом, занятым выборами в национальную гвардию и Национальное собрание. В середине марта у ратуши собрались толпы демонстрантов в блузах и сюртуках со знаменами корпораций, а также с лопатами, заступами, кольями и ломами. «После этого вся масса рядами направилась к Бастильной площади... а потом двинулась в аристократические кварталы, распространяя спасительный ужас на заговорщиков и недовольных» 3.

Анненков с иронией писал: «Один Бакунин, по натуре своей любящий всякое беспокойство, хотя бы самое пустое, находится в постоянном и абсолютном наслаждении и выносит неподдельный восторг на лице из всякого собрания, которому удалось оглушить и отуманить его. Он гораздо ближе к французу настоящей минуты, чем все мы. В нем не осталось ни одной искры критицизма!» 4Баррикады придавали убедительность умственным исканиям даже самого крайнего толка. Революция повысила авторитет радикализма – аргументом в его пользу стало то, что Прудон, которого в Петербурге знали по сочинениям, был избран депутатом Учредительного собрания; Луи Блан – членом временного правительства; Кабе, автор коммунистической утопии, вошел в Комитет общественного спасения; философ-социалист Пьер Леру включен в состав правительства.

«Французами настоящей минуты» ощущали себя многие вольнодумцы имперской столицы. Брожение умов и беспокойство чувств, которые наполняли восторгом Бакунина, на берегах Невы рождали досаду бессилия. Сравнение петербургских стеснений с парижской вольницей было оскорбительно и почти анекдотично. «По мере того как в Европе решаются вопросы всемирной важности, – записывал в дневнике весной 1848-го цензор А. В. Никитенко, – у нас тоже разыгрывается драма, нелепая и дикая, жалкая для человеческого достоинства, комическая для постороннего зрителя, но невыразимо печальная для лиц, с ней соприкосновенных» 5.

Драма могла коснуться многих людей 1840-х годов, одержимых «духовным запоем». Для Ф. М. свобода рифмовалась с правом осуществить призвание, и для писательства ему хватало «домашних» впечатлений. Однако перед ним были иные примеры – в среде литераторов, где все знали всех, они были слишком на виду. Н. В. Станкевич в 1837-м уехал в Карлсбад лечиться, но остался слушать лекции по гегелевской философии в Берлинском университете. Одновременно с ним штудировали философские курсы Т. Н. Грановский и И. С. Тургенев. В 1840—1842 годах студентом Берлинского университета был М. А. Бакунин, увлекавшийся историей философии, логикой, эстетикой, теологией. Все четверо были близки друг другу как люди одного круга и одних интересов. К их кружку примыкал и М. Н. Катков, посещавший Берлинский университет. В 1840-м оставил Россию П. В. Анненков и сразу вошел в круг большой литературы, став в Риме помощником Гоголя. Осенью 1844-го отправились в Берлин супруги Панаевы и встретили там Н. П. Огарева и Н. М. Сатина, которые познакомили их с писательницей Беттиной фон Арним, другом Гёте. В Париже Панаевы общались с В. П. Боткиным, посещавшим лекции Огюста Конта, Бакуниным, Н. И. Сазоновым (уже четыре года жившим в Париже как эмигрант), казанскими помещиками Толстыми – и опять это было общество близких по духу людей, надеявшихся пополнить в Европе свой идейный запас.

Русские путешественники 1840-х годов, влекомые идейными исканиями, оказываясь в Европе, сильно левели, чувствуя наступление новой эпохи и видя, что институты семьи, религии, государства со всех сторон получают страшные удары. У большинства из них было достаточно времени за границей, чтобы освоиться с чаяниями «современного человечества». Они верили в свое призвание обновить мир словом и делом и узнавали друг друга по одинаковости надежд и настроений. Мало кому из них приходила на ум простая истина, которая мощно прозвучит в поздних романах Достоевского: хочешь переделать мир – начни с себя.

Образ жизни русских, подолгу живущих за границей на доходы с имений и на деньги заложенных в казну крестьян, странно диссонировал с их растущим радикализмом: по моде тех лет они могли желать старому миру окончательного разрушения и в то же время требовать денег от управляющих, чтобы вести праздную жизнь вдалеке от отечества. «В то время, – писала Панаева, – все русские помещики, когда им нужны были деньги, закладывали в Опекунский совет своих мужиков». Герцен, заложив перед отъездом за границу в 1847 году все свое огромное имение, разменял билеты московской сохранной казны в парижском банке Ротшильда и гордился, что для революционных целей вырвал капиталы из «медвежьих лап» русского правительства: «Глупо или притворно было бы в наше время денежного неустройства пренебрегать состоянием. Деньги – независимость, сила, оружие. А оружие никто не бросает во время войны, хотя бы оно и было неприятельское, даже ржавое» 6.

«В нашем кружке, – утверждала Панаева, – все считали крепостное право бесчеловечным с гуманной точки зрения, но относились к помещичьей власти пассивно, так как большинство состояло из помещиков. Впрочем, и в интеллигентном обществе России сороковых годов тоже преобладал элемент помещиков. Гуманные помещики старались не входить в близкие отношения с своими крепостными мужиками и имели дело с ними через посредство своих управляющих и старост. В кружке же писателей все были поглощены литературными интересами и общечеловеческими вопросами». Когда перед отъездом за границу в 1844-м Панаев отпустил на волю свою прислугу, являя собой редкое исключение, Белинский растроганно говорил: «За это вам отпустится много грехов». В то же время когда Тургенев в начале 1850-х в большой компании сотрудников «Современника» пообещал подарить дочери покойного Белинского свою деревню в 250 душ, в честь писателя был провозглашен тост «за великодушный порыв». Никто не ощутил, насколько не соответствует помещичий жест либеральной репутации автора и радикальному направлению журнала.

Гуманные декларации редко подтверждались реальными поступками...

Через четверть века автор «Бесов» расскажет, как либерал 1840-х годов Степан Трофимович Верховенский, «всем сердцем принадлежа прогрессу», бестрепетно проиграл своего мужика в карты (история Федьки Каторжного). Достоевский имел несомненное право на сарказм в отношении прогрессистов своего поколения хотя бы потому, что не владел никакой собственностью, в том числе и крепостной.

Весной 1847 года, когда он появился в кружке Петрашевского, пятничное общество являло в этом смысле весьма пеструю картину.

Потомственный дворянин Михаил Васильевич Петрашевский был сыном штадт-физика, доктора медицины и хирургии, в войну 1812 года служившего главным хирургом при князе Багратионе и главным врачом при графе Милорадовиче. Петрашевский-отец бывал во многих сражениях, вступил с войсками в Париж, после чего вернулся в Петербург и занимался устройством дивизионных госпиталей. Семья была небогата, но вполне состоятельна: имения в Новоладожском уезде и в Вологодской губернии, доходные дома в Петербурге. Доктор Петрашевский, которого в свой последний час удостоил призвать к себе смертельно раненный на Сенатской площади граф Милорадович, глубоко страдал – сын не оправдывал надежд: неоднократно уличенный в предерзких выходках, он был выпущен из Царскосельского лицея 14-м классом, ниже некуда. «Продуло вашего сынка сквознячком с Сенатской площади», – не раз укалывало доктора медицинское начальство.

Годового жалованья в 135 рублей серебром, на которое мог рассчитывать коллежский регистратор Петрашевский-младший, поступивший на службу в Департамент внутренних сношений Министерства иностранных дел третьим переводчиком, едва хватало бы на жизнь, но был еще некоторый доход со сдаваемых внаем квартир, которым его мать, феноменально сварливая и скупая особа, делилась с сыном весьма неохотно. В своей квартире, в каменном доме на углу Покровской площади и Садовой улицы, он проживал один, много читал, вел дневник, собирал афоризмы, готовил диссертацию – в 1841-м он стал кандидатом права и продвинулся по лестнице чинов на два пункта.

Ему приходилось участвовать в процессах по делам иностранцев и составлять описи выморочного имущества. Главный интерес представляли частные библиотеки, лишившиеся владельцев, и Петрашевский на свой страх и риск изымал интересующие его книги, подменяя их другими, купленными на свои средства в книжных лавках. Так составилась библиотека запрещенной литературы – Фурье, Прудон, Кабе, Сен-Симон, Фейербах. Великие утописты мирили Петрашевского с участью маленького чиновника; их идеи становились его мировоззрением, страстью, смыслом жизни. На первых порах заветные книги служили приманкой пятничных вечеров, куда поздней осенью 1845-го начали собираться знакомые – Валериан Майков (с ним Петрашевский готовил первый выпуск «Карманного словаря иностранных слов»), выпускник Александровского лицея М. Е. Салтыков, студент А. Н. Плещеев, знаток Фурье Н. Я. Данилевский. Собирались в десятом часу вечера, сидели допоздна, громко спорили; в полночь хозяин потчевал вином и закусками. Расходились глубокой ночью, унося с собой книжные трофеи. Петрашевский мог раздобыть любую новинку, доставал иностранные журналы и вынашивал идею создания библиотеки на паях (После высылки Петрашевского в каторжные работы все его движимое имущество (мебель, одежда, посуда, документы и книги), оцененное по полицейской описи в 141 рубль серебром, будет, по просьбе матери осужденного, выставлено на аукционный торг. «Бумаги и книги: тюк в несколько пудов разных писаных бумаг, книги на русском языке, в переплетах и обертках – семьдесят девять, на французском языке – триста восемь, на немецком – сто тридцать четыре, по оценке все на сумму 16 рублей 90 копеек... Книги достались какому-то букинисту, тяжелый тюк с бумагами унес лавочник с рынка» (Федоренко Б. В. Здесь они встречались по пятницам (Достоевский в доме у Покрова) // Достоевский и мировая культура. Альманах № 16. СПб., 2001. С. 128).)

В феврале 1847 года, когда в доме у Покрова появился Достоевский, Михаил Васильевич имел репутацию яркой столичной достопримечательности. Он славился эксцентричными выходками – как-то переоделся в женское платье и пришел в Казанский собор; пускал фейерверки на улицах; вел пропаганду в пользу социализма среди дворников; носил усы и бороду, запрещенные чиновникам, четырехугольный цилиндр или шляпу-сомбреро, широкий испанский плащ-альмавиву синего сукна с плисовыми бортами (они были в большой моде двадцатью годами раньше: Панаева девочкой видела, как Пушкин прогуливался мимо окон театральной школы, закинув полу плаща за плечо). В городе знали, что Петрашевский содержит общественную библиотеку и собирает на дому холостые вечеринки – пятницы были сугубо мужским развлечением, так что гости, не стесненные присутствием дам, чувствовали себя свободно, «говорили нескладно, длинно, неубедительно, горячась без толку, перебивая друг друга, поминутно отвлекаясь предметами, вовсе не идущими к делу, не умея ни возражать, ни выслушивать чужих доводов» 7.

И все же круг постоянных гостей состоял из молодых людей, избравших себе достойные поприща. Н. Я. Данилевский окончил Александровский лицей и естественный факультет университета; И. М. Дебу, дворянин старой французской фамилии, имел степень кандидата юридического факультета и служил в Азиатском департаменте; Е. С. Есаков, выпускник того же лицея, преподавал в alma mater; Н. И. Кайданов, его однокашник, получил место переводчика в Департаменте внешней торговли, а М. Е. Салтыков устроился в Военное министерство. Да и литераторы успели завершить образование: С. Ф. Дуров, выпускник Благородного пансиона при Санкт-Петербургском университете, служил переводчиком в Морском министерстве; А. Н. Майков имел степень кандидата прав; А. И. Пальм получил военное образование и был офицером лейб-гвардии егерского полка; Ф. Г. Толль окончил Педагогический институт и преподавал русскую словесность и историю. Только А. В. Ханыков и А. Н. Плещеев, оба двадцати двух лет, имели статус не окончивших курс по восточному факультету.

Ветеран «пятниц» обрусевший грек А. П. Баласогло, бывший гардемарин Черноморского флота, участник турецкой войны 1828 года, член Русского географического общества, архивист Азиатского департамента, даст точную характеристику заседаний: «О чем были суждения, речи, прения? – Решительно обо всем: каждый сообщал свои личные сведения и взгляды на ту науку, которою он непосредственно занимался; перевес брали, без всякого сомнения, науки общественные... кто во что веровал, тот то и доказывал» 8.

Собиравшихся здесь молодых людей (34-летний Баласогло был чуть ли не единственным мужчиной зрелого возраста) при самом строгом подходе никак нельзя было назвать «всяким сбродом». «Почти вся эта компания, – напишет позже Достоевский, – кончила курс в самых высших учебных заведениях. Некоторые впоследствии, когда уже всё прошло, заявили себя замечательными специальными знаниями, сочинениями». Но даже и до того, как всё прошло, многие из них успели кое-что сделать. Так, Петрашевский написал почти все главные статьи второго выпуска «Карманного словаря иностранных слов» и, сделав их средством политической пропаганды, испытал цензурные гонения. Его однокашник по лицею В. А. Энгельсон пишет: «Петрашевский с жадностью схватился за случай распространить свои идеи при помощи книги, на вид совершенно незначительной... чтобы под разными заголовками изложить основания социалистических учений, перечислить главные статьи конституции, предложенной первым французским учредительным собранием, сделать ядовитою критику современного состояния России» 9.

Каждый вносил в пятничные собрания посильную лепту: военные обсуждали проблемы армии; чиновники Азиатского департамента сообщали сведения о мире дипломатии; преподаватели близко знали настроения школьной и студенческой молодежи; сочинители, как Достоевский и Дуров, были вхожи в редакции газет и журналов; и даже недоучившийся Плещеев в 1846-м выпустил первый сборник стихов.

Общество не ведало ни дисциплины, ни обязательности.

«Попасть на пятницы было делом нехитрым. Наши “заговорщики” охотно посвящали в свои тайны каждого интересующегося: речь шла почти исключительно о пропаганде идей и до'рог был каждый новый прозелит» 10, – утверждал историк. Но так же легко, как сюда попадали, отсюда и выходили; для иных это был вопрос принципа: иметь возможность в любой момент, без уведомления, прекратить посещения и пользование библиотекой.

В фельетоне «Петербургской летописи»,  датированном 27 апреля 1847 года, едва ли не после первого посещения пятницы, Достоевский писал: «Известно, что весь Петербург есть не что иное, как собрание огромного числа маленьких кружков, у которых у каждого свой устав, свое приличие, свой закон, своя логика и свой оракул. Это, некоторым образом, произведенье нашего национального характера...» Умственным центром пятниц был фурьеризм. Петрашевский, фанатичный последователь Фурье, считал себя первым из русских, кто понял и принял поэзию фаланстеров.

Теперь трудно понять, как Франсуа Мари Шарль Фурье, сын богатого купца из Безансона, торговец и биржевой маклер, имевший всего лишь школьное образование, мог пленять умы и сердца прозелитов во Франции и далеко за ее пределами. Мечтатель, прожектер, фантазер, он рисовал картины грядущего блаженства, забывая о здравом смысле. Старший современник Петрашевского (Фурье умер в 1837-м) мечтал о гармонически устроенной планете, где благодаря чудодейственным испарениям исчезнут вредные и опасные звери, а на их месте появятся антильвы и антиакулы, которые станут для человека надежными помощниками на суше и воде. Болота высохнут, вулканы потухнут, морская вода уподобится лимонаду, роса начнет благоухать, над полюсом появится Северная Корона – новое светило, которое согреет землю, и климат Петербурга будет таким, как в Ницце.

«А знаете ли, что такое мечтатель, господа? Это кошмар петербургский, это олицетворенный грех, это трагедия, безмолвная, таинственная, угрюмая, дикая, со всеми неистовыми ужасами, со всеми катастрофами, перипетиями, завязками и развязками, – и мы говорим это вовсе не в шутку», – со знанием дела  разъяснял  Достоевский-фельетонист  на  страницах «Санкт-Петербургских ведомостей», печатавших его «Петербургскую летопись». Мечтателей пятниц увлекал пафос пророка, который свято верил, что ему одному потомки будут обязаны безграничным счастьем. «Я шел один к цели, – писал Фурье, – без приобретенных средств, без проторенных путей. Я один заклеймил двадцать веков политического слабоумия». Он надеялся, что его система осуществится в самом скором времени. «Уже явился новый Геркулес, – писал он в 1808-м. – Его безмерные труды превозносят его имя от одного полюса до другого, и человечество, приученное им к зрелищу чудесных дел, ожидает от него какого-либо чуда, которое изменит судьбу мира».

Под Геркулесом подразумевался Наполеон – но позже стало ясно, что связанные с ним надежды тщетны. В 1822-м Фурье рассуждал: если ввести «фаланстерию» немедленно, уже в 1823-м она докажет свою пригодность, и тогда в 1824-м гармонический порядок будет устроен во всех цивилизованных странах, в 1825-м к нему примкнут варвары и дикари, а в 1826-м система завоюет весь земной шар. Мечтателей с Покровки, однако, вовсе не смущал тот факт, что ни в 20-е годы, ни позже система «социального Ньютона» (так называли Фурье его адепты) не была введена нигде. Пятничное общество усердно читало «La Phalange, Journal de la Science Sociale» и «Almanachs phalanste'riens», мечтало составить и напечатать за границей общепонятное изложение фурьеризма, хотело познакомить с учением провинцию, обсуждало возможность получения от властей средств на устройство первого фаланстера.

«Когда я в первый раз прочитал его [Фурье] сочинения, – призна'ется Петрашевский Следственной комиссии, – я как бы заново родился, благоговел перед величием его гения; будь я не христианин, а язычник, я б разбил всех моих других богов... сделал бы его единым моим божеством» 11.

Вслед за Фурье Петрашевский мечтал об обществе, организованном по принципу фаланг – объединений людей на основе общих интересов и работ. Каждая фаланга селится на участке, в центре которого возвышается дом-дворец (фаланстер) с жилыми комнатами, мастерскими, столовыми, зимними садами, читальными, лекционными и концертными залами. Труд приносит наслаждение, поскольку люди сами выбирают себе занятия, меняя их время от времени; так исчезают различия между умственным и физическим трудом, городом и деревней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю