355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Сараскина » Достоевский » Текст книги (страница 7)
Достоевский
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:34

Текст книги "Достоевский"


Автор книги: Людмила Сараскина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 70 страниц)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ИСПЫТАНИЕ ПЕТЕРБУРГОМ


Глава первая
ОБЛАК ЧЕРНЫЙ, МГЛОЙ ОДЕТЫЙ...

Прошение об отставке. – Гибель Пушкина. – Путешествие на долгих. – Инженерный замок. – Несчастье с алгеброй. – Западни Дарового. – Чтение как мания. – Друзья Шиллера и Шекспира

Вскоре после кончины М. Ф. Достоевской главный врач Мариинской больницы статский  советник  А. А. Рихтер (в 1830-м он сменил на этом посту Оппеля), а также почетный опекун больницы сенатор Л. А. Яковлев (дядя А. И. Герцена) направили М. А. Достоевскому письменный запрос – не желает ли он занять вакансию старшего врача при мужском отделении приходящих больных. В иных обстоятельствах выгодное место со значительным окладом жалованья было бы спасением для вдового отца семерых детей, однако теперь принять долгожданного повышения он не мог. Смерть жены подействовала на Михаила Андреевича разрушительно, превратив нестарого еще мужчину в инвалида: резко ухудшилось зрение, от застарелых ревматических припадков «воспоследовало трясение правой руки». «Припадки, особенно зрение мое, от постигшего меня удара смертию жены моей, становится со дня на день худшим до того, что и с помощью стекол затрудняюсь в чтении и письме, а следовательно, нахожусь в невозможности продолжать впредь с должным рачением службу» 1, – отвечал Достоевский. Он благодарил за «почетное внимание» к своим трудам и просил «со временем» об отставке: «А как болезненное сие состояние постигло меня на службе, то, подвергая милостивому воззрению начальства беспорочную и ревностную почти 24-летнюю мою службу... прошу о предоставлении мне по скудному состоянию моему приличного пенсиона... с мундиром» 2.

Мог ли статский советник Рихтер, поступая во вред больнице, проявлять милосердие к младшему ординатору, если бы «трясение правой руки» проистекало не от застарелых приступов ревматизма, а от неких иных причин, скрыть которые обычно никак невозможно? Просил ли бы об отставке Михаил Андреевич, манкируя повышением, будь он запойным пьяницей? Нет, в этом грехе при жизни жены он был не повинен. Вспыльчив, ревнив, мнителен – да; грубовато шутил с толстухой-няней (но та всегда могла покинуть семью, однако осталась) – да; панически боялся разорения и бывал мрачен – да. Но пьянство и разврат, то есть привычки Федора Павловича Карамазова, приписанные некоторыми биографами Достоевскому-старшему по аналогии, есть фрейдистская клевета и навет. После кончины Марии Федоровны он считал своим долгом собрать в кулак все силы и средства, чтобы пристроить старших сыновей к достойному учебному заведению.

Еще осенью 1836-го, при содействии Рихтера, имевшего связи в Петербурге, Михаил Андреевич направил докладную записку статс-секретарю Четвертого отделения Собственной Е. И. В. канцелярии Г. И. Вилламову (в течение двадцати семи лет состоявшему «у исправления дел» при государыне Марии Федоровне и написавшему книгу о ее благотворительных заведениях) с просьбой о принятии двух старших сыновей в Главное инженерное училище в Петербурге на казенное содержание. Ответ Вилламова, полученный еще при жизни жены, был весьма благоприятным, так что решение везти юношей в столицу успела благословить и мать.

Прошение на имя Николая I (январь 1837 года) о принятии двух старших сыновей, Михаила шестнадцати и Федора пятнадцати лет, в Главное инженерное училище на казенное содержание «по многочисленному семейству и бедному состоянию... хотя по положению в оное допускается только один» 3, направленное Михаилом Андреевичем в Петербург, получило положительную резолюцию: все будет зависеть от экзаменов, которые юношам предстоит выдержать в училище, для чего следует доставить их в столицу. Такой ответ внушал надежду, и глава семьи, произведенный в апреле 1837-го в коллежские советники со старшинством, заметно приободрился.

Сыновья, напротив, были совершенно подавлены – через месяц после похорон матери дошла до них весть о гибели Пушкина. «Вероятно, наше собственное горе, – вспоминал Андрей Михайлович, – и сидение всего семейства постоянно дома были причиной этому. Помню, что братья чуть с ума не сходили, услыхав об этой смерти и о всех подробностях ее. Брат Федор в разговорах с старшим братом несколько раз повторял, что ежели бы у нас не было семейного траура, то он просил бы позволения отца носить траур по Пушкину». В этом не было чрезмерности – подобные чувства испытали тогда многие в России. Братья раздобыли где-то текст любительского стихотворения и твердили его наизусть по многу раз на дню: «Облак черный, мглой одетый, / Ниспускается к земле / И лучами дня согретый, / Брызжет молнией во мгле. / Так летела из далека / К нам туманная молва – / Ближе, ближе, вдруг жестоко / Разразилася в слова: / Нет Поэта! рок свершился, / Опустел родной Парнас, / Пушкин умер – Пушкин скрылся / И навек покинул нас...»

Искреннее горе автора незамысловатых строк, минского гимназиста А. Керсновского, было созвучно настроению мечтателей с Божедомки (лермонтовского шедевра они тогда еще не знали). Позже Д. В. Григорович, однокашник Федора по Инженерному училищу, заметит: «Кончина Пушкина в 1837 году была чувствительна между нами, я убежден, одному Достоевскому» 4.

«Туманная молва» настигла братьев Достоевских, проникла сквозь стены их замкнутого мира, показав горизонты жизни Петербурга, куда им вскоре предстояло ехать. В те годы Федор еще не знал, что способность к глубоким переживаниям обходится дорого. Пушкинское «над вымыслом слезами обольюсь» могло казаться чувством вполне безобидным и даже сладостным. Но именно Пушкин провозгласил: «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать». У Федора, потрясенного двойной утратой, перед самым отъездом в Петербург открылась странная горловая болезнь, которая временно лишила его голоса.

В середине мая, получив перед отставкой отпуск и решив ехать в столицу – авось путешествие отвлечет и излечит больного, – Михаил Андреевич с сыновьями отправился в путь. Передвигались медленно, подолгу стояли на станциях, добирались неделю. Спустя сорок лет Достоевский вспомнит то путешествие «к Пушкину»: «Мы с братом стремились тогда в новую жизнь, мечтали об чем-то ужасно, обо всем “прекрасном и высоком”, – тогда это словечко было еще свежо и выговаривалось без иронии. И сколько тогда было и ходило таких прекрасных словечек! Мы верили чему-то страстно, и хоть мы оба отлично знали всё, что требовалось к экзамену из математики, но мечтали мы только о поэзии и о поэтах. Брат писал стихи, каждый день стихотворения по три, и даже дорогой, а я беспрерывно в уме сочинял роман из венецианской жизни... Дорогой сговаривались с братом, приехав в Петербург, тотчас же сходить на место поединка и пробраться в бывшую квартиру Пушкина, чтобы увидеть ту комнату, в которой он испустил дух».

Выбор Инженерного училища Ф. М. позже назовет ошибкой, которая испортила их с братом будущность, и виноват в этом был, конечно, отец. Литературные склонности юношей в глазах родителя не имели серьезного значения. Маниакально боясь нищеты, мог ли он желать своим детям поприща, чреватого бедностью и безвестностью? Образование должно было кормить, и отец наверняка слышал от пациентов или сослуживцев, что труд военных инженеров, строивших крепости на западных границах империи, оплачивается хорошо. Вероятно, он отклонил мысль о медицинской карьере, зная все ее трудности, а дурная политическая репутация Московского университета, этого рассадника вольнодумства, пересилила желание не разлучаться с сыновьями.

И все же следует защитить Михаила Андреевича от упреков. Подвергнуть литературно одаренных юношей испытанию военной муштрой, может быть, и ошибка, но не каприз самодура; родители в те времена вообще не слишком прислушивались к мечтам детей (о случайности своего попадания в училище писал и Григорович – его мать, добрая, уступчивая аристократкафранцуженка, определила сына в инженеры по совету московской дамы-попутчицы, с которой разговорилась в дилижансе).

Главное инженерное училище, основанное в 1819 году по инициативе великого князя Николая Павловича для образования искусных инженеров и саперных офицеров, считалось едва ли не самым лучшим учебным заведением своего времени. Располагалось оно в бывшей резиденции Павла I – печально известном Михайловском замке, переименованном в 1822-м в Инженерный. История замка волновала воображение Пушкина; вчерашний лицеист был всего двумя-тремя годами старше братьев Достоевских, когда сочинял свое первое петербургское стихотворение, за которое едва не угодил в Сибирь. Вряд ли юноши, отправляясь в Петербург, знали опасные строки о наемных предателях и дерзостных цареубийцах – чтение этих стихов (они ходили в списках) сильно бы не одобрил папенька. Через 20 лет после появления пушкинской «Вольности» братьев ожидала встреча с грозным дворцом. «Признаюсь вам, – напишет Достоевский через четверть века, – Петербург, не знаю почему, для меня всегда казался какою-то тайною. Еще с детства, почти затерянный, заброшенный в Петербурге, я как-то всё боялся его».

Новая жизнь начиналась болезненно. Пятнадцатилетний сочинитель, по дороге в столицу слагающий роман из венецианской жизни, переполненный поэзией Пушкина и сюжетами из Шекспира, видит через окно постоялого двора, как детинафельдъегерь бьет ямщика кулаком по затылку «просто так».

«Тут был метод, а не раздражение... Разумеется, ямщик, едва державшийся от ударов, беспрерывно и каждую секунду хлестал лошадей, как бы выбитый из ума, и наконец нахлестал их до того, что они неслись как угорелые». Отвратительная картина запомнится путешественнику как первое личное оскорбление, как зловещий символ: «Я никогда не мог забыть фельдъегеря и многое позорное и жестокое в русском народе... Тут каждый удар по скоту, так сказать, сам собою выскакивал из каждого удара по человеку».

Петербург встретил приезжих дешевой гостиницей на Московском тракте у Обухова моста, однако устройство в училище с первых же дней дало сбой. Михаил Андреевич полагал, что сыновей немедленно проэкзаменуют и, коль скоро оба были отменно подготовлены, зачислят на казенный кошт – это как будто следовало из государева решения. Оказалось, однако, что экзаменовать юношей никто не собирается. Отец вновь пытался достучаться до престола: «По приезде ныне сюда с ними, узнал я, что по правилам оного училища допущение их к экзамену не ранее может последовать как в сентябре месяце...» 5Он писал, что оставить сыновей на собственном иждивении не имеет средств, и просил милости – допустить их к экзаменам в узаконенное время и, если окажутся сведущими, определить в училище на казенное содержание. В свой первый и последний петербургский отпуск он только и смог, что отдать сыновей в платный пансион капитана К. Ф. Костомарова, известный тем, что его питомцы всегда выдерживали экзамены первыми. В июне Михаил Андреевич простился с сыновьями – как окажется, навсегда.

В отсутствие отца младшими Достоевскими управляла четырнадцатилетняя Варя под надзором няни. Ежедневно навещал детей сосед Маркус, заезжала А. Ф. Куманина и не могла сдержать слез, глядя на совсем еще маленьких Веру, Колю и Сашу. Вернувшись в Москву, Михаил Андреевич возобновил хлопоты об отставке. «Помню я, – вспоминал А. М. Достоевский, которому было тогда 12 лет, – восторженные рассказы папеньки про Петербург и пребывание в нем: про путешествие, про петербургские деревянные (торцовые) мостовые, про поездку в Царское Село по железной дороге, про воздвигающийся храм Исаакия и про многие другие впечатления».

Отставка состоялась 1 июля – и теперь нужно было переезжать в Даровое на постоянное жительство. С казенной квартирой на Божедомке, где Достоевские обитали без малого 15 лет, они прощались навсегда. Андрей был помещен на полный пансион к Чермаку и оставался в Москве безвыездно, а Михаил Андреевич с Варей, Верой, Колей, Сашей и неизменной Аленой Фроловной отправлялись в деревню, откуда в августе прибыли подводы для перевозки домашнего скарба.

...В двухэтажном каменном доме с мезонином на набережной Лиговского канала, где помещался пансион Костомарова, Михаил и Федор пробыли с мая 1837-го по январь 1838-го.

«Юноша лет семнадцати, среднего роста, плотного сложения, белокурый, с лицом, отличавшимся болезненной бледностью» – таким запомнился «костомаровец» Федор Достоевский Григоровичу. Братья усиленно готовились к осенним испытаниям, рапортовали отцу об успехах и были настроены на лучшее; зубрить математику, но мечтать о поэзии, чертить планы полевых укреплений, но в свободное время бродить по городу и воскрешать в воображении роковые события истории замка, о которых в те времена знал каждый поступающий в училище, – всё это было исполнено высокой романтики.

Разлад между мечтой и действительностью вышел, однако, грубым и на редкость прозаическим. В училище, благородный образ которого рисовал себе Михаил Андреевич, процветали взятки, протекция и кумовство. Разрешение государя принять двух братьев Достоевских на казенный кошт (наивный папенька полагал дело решенным), как оказалось, ничего не стоило без санкции испорченного «подарками» начальства. Сначала у М. А. выудили 300 рублей якобы на уроки фехтования и фортификации, которые для экзаменов были не нужны. Потом братьев по приказу начальника училища генерал-майора В. Л. Шарнгорста (дворянина Брауншвейгского герцогства и хорошего чтеца, часто приглашаемого в августейшую семью) подвергли медицинскому осмотру; училищный врач В. И. Волькенау, тоже немец, обнаружил у Михаила едва ли не чахотку, и тот не был допущен к испытаниям. Наконец, Федору, сдавшему экзамены «с честью», на полные баллы, было объявлено, что нет ни одной казенной вакансии и что, несмотря на волю государя, принять его на казенный счет не могут. «Мы полагали, что он будет в числе первых, – писал отцу Михаил, подозревая, что первыми стали те, кто давал взятки. – Эта несправедливость огорчает брата донельзя. Нам нечего дать; да ежели бы мы и имели, то, верно бы, не дали, потому что бессовестно и стыдно покупать первенство деньгами, а не делами. Мы служим государю, а не им».

Но решали судьбу братьев именно «они», а «им» учить неимущих братьев на казенный счет было невыгодно. «Прекрасное и высокое» обернулось на первых же порах откровенно некрасивым и низким: конечно, Шарнгорст в период своего руководства училищем приглашал читать лекции известных профессоров, но и своего интереса, как видно, не упускал.

Только через девять месяцев после приезда в столицу учебно-служебная жизнь Федора кое-как сложилась – ценой слезных писем к Куманиным, которые и оплатили учебу племянника (а он должен был расписаться в уплате 950 рублей немедленно после сдачи экзаменов, иначе терял место); ценой разлуки с братом, большими трудами устроенным в Петербургскую инженерную команду – и почти сразу переведенным в Ревель; ценой тяжелого разочарования в поприще, выбранном для сыновей отцом. 16 января 1838 года Федор, выдержав накануне специальный экзамен, чтобы начать учебу не с нижнего 4-го, а со следующего, 3-го класса, надел мундир с погонами, кивер с помпоном, получил звание «кондуктора» и переселился от Костомарова в Инженерный замок.

Главное инженерное училище выгодно отличалось от прочих военных учебных заведений – здесь щедро преподавались российская словесность и  всеобщая  история.  Профессор В. Т. Плаксин вел курс истории русской литературы по своей книге6; профессор И. П. Шульгин – по одному из своих «преогромных» учебников. Выяснилось, однако, что замечательно успевая по «умственным» предметам – словесности, языкам, Закону Божию, истории, географии, геометрии, физике – и всегда имея по ним высшие баллы, Федор плохо воспринимал военные дисциплины: артиллерию, фортификацию, черчение планов полевых укреплений, редутов и бастионов. Выяснилось также, что смотры, парады, церемониальные марши, стояние в караулах и «необходимость вытягиваться перед всяким офицером» для него не просто мучительны, но и непосильны: из двенадцати баллов он мог получить не более трех-четырех. Через полгода он понял, что двухмесячная лагерная жизнь под Петергофом, состоявшая «в съемке и нивелировании местности, в разбитии и дефилировании полевых укреплений и в производстве саперных и линейных работ» 7, и есть прообраз его возможного будущего.

Очень скоро занятия в хваленом училище показали юноше свою изнанку, и он возмущенно писал отцу: «Недавно я узнал, что уже после экзамена генерал постарался о принятии четырех новопоступающих на казенный счет кроме того кандидата, который был у Костомарова и перебил мою ваканцию. Какая подлость! Это меня совершенно поразило. Мы, которые бьемся из последнего рубля, должны платить, когда другие – дети богатых отцов – приняты безденежно». Можно представить, как тягостно было читать это письмо отцу. Он посылал в Петербург деньги («орошенные по'том трудов и собственных лишений» – так трактовали это благодарные, но постоянно нуждающиеся в средствах братья); просил Костомарова не оставить юношей и впредь; беспокоился их молчанием, интересовался подробностями их жизни, еды и занятий. Он спрашивал, доволен ли Миша избранным поприщем, не пожертвовал ли собой ради семейного спокойствия: «Друг мой, напиши откровенно, не так, как отцу, а как другу... Ты знаешь душу мою...» Он хотел понять, «доволен ли Фединька своим теперешним состоянием»; волновался, узнав, как тягостна сыну необходимость становиться во фронт перед офицерами, и мягко напоминал о неизменности устава воинской службы. А Федя в письмах отцу называл его нежнейшим из родителей...

Осень 1837 года стала для отца, как выразится Андрей Михайлович, временем большой деятельности, «так что он за работой забывал свое несчастье...». Но когда наступила зима, он, после многолетних трудов среди коллег и пациентов, «увидел себя закупоренным в две-три комнаты деревенского помещения, без всякого общества». Ему не было и пятидесяти; одиночество и тоска по жене мучительно тяготили. «Он поминутно входил в комнату; на него страшно было смотреть. Он был так убит горем, что казался совершенно бесчувственным и бессмысленным. Голова его тряслась от страха. Он сам весь дрожал и всё что-то шептал про себя, о чем-то рассуждал сам с собою... Казалось, что он с ума сойдет от горя» – так в «Бедных людях» будет описано состояние старика Покровского у постели умирающего сына.

По рассказам няни Алены Фроловны, Михаил Андреевич в первое время даже разговаривал вслух, полагая, что говорит с женой, и отвечал себе ее обычными словами; Акулина, бывшая горничная Достоевских, вспоминала, как барин в приступе тоски «стонал, бегал по комнате и даже бился головой об стену» 8.

«От такого состояния, особенно в уединении, недалеко и до сумасшествия... Он понемногу начал злоупотреблять спиртными напитками... приблизил к себе бывшую у нас в услужении еще в Москве девушку Катерину (В 1832 году «дворовая девка Екатерина Александрова, 12 лет» (ее отец, Александр Ильин, умер от чахотки в 1824-м; мать, Матрена Максимова, вышла замуж за даровского крестьянина Егора Макарова) была продана вместе с остальными крестьянами Черемошни ее новому хозяину, М. А. Достоевскому. Как вспоминал А. М. Достоевский, «маменька взяла из деревни трех сирот девочек, которые исполняли обязанности горничных... Катя была огонь-девчонка». В 1838 году у нее родился ребенок от М. А. Достоевского, обозначенный в церковных ведомостях как «незаконнорожденный сын Симеон, 3 мес.», который вскоре умер. В конце 1839 года, после смерти барина, она вышла замуж в свою родную деревню за вдовца с двумя детьми. В 1841-м у нее родился сын Василий, который умер младенцем, в 1843-м – еще один сын, Григорий; в 1845-м по неизвестным причинам умерли и ребенок и его мать, 24-летняя Катерина (см.: Нечаева В. С. В семье и усадьбе Достоевских. С. 57—58).)

При его летах и в егоположении, кто особенно осудит его за это?!» (к чести Андрея и других детей, не они станут судьями своему несчастному отцу, судьи явятся со стороны и много позже). Михаил Андреевич, крайне чувствительный к нормам благонравия, сознавал свое положение – и сам отвез старших дочерей к Куманиным. Те приняли на себя все заботы о девочках как должное: Варя отныне у них жила постоянно, Вера поступила в пансион при лютеранской церкви, где прежде воспитывалась старшая сестра. Летом в Даровом гостил Андрей и ничего дурного в поведении отца не приметил. «Но вот он опять остался один на глубокую осень и долгую зиму. Пристрастие его к спиртным напиткам видимо увеличилось, и он почти постоянно пребывал не в нормальном положении».

Он был не только сломлен, но и сильно нездоров: приступы ревматизма и приливы крови к голове повторялись все чаще, лечиться в деревне было не у кого. «Тебе известно, – писал он Варе в ноябре 1838-го, – что я по летам моим, а более по неприятностям жизни привык отворять кровь, но как в Зарайске нет хорошего фельдшера, то из опасения, чтобы он мне не испортил руки, я сделал большую просрочку, болезнь со дня на день делалась худшею...» И как раз в это время пришло известие от Федора, что он, войдя в конфликт с двумя учителями, оставлен в том же классе, несмотря на полные 10 баллов по семи предметам, 11 из 15 по алгебре, 8 из 10 по артиллерии, 12 из 15 по фортификации. «В 100 раз хуже меня экзаменовавшиеся перешли (по протекции)... Судите сами, каково мне было, когда я услышал, что я остался в классе при таких баллах... Я потерял целый год! Не огорчайтесь, папенька! Что же делать! Пожалейте самих себя. Взгляните на бедное семейство наше; на бедных малюток братьев и сестер наших, которые живут только Вашею жизнью, ищут только в Вас подпоры. К чему же огорчать себя и не беречь, предаваясь отчаянью. Вы до того любите нас, что не хотите видеть никакой неудачи в судьбе нашей. Но с кем же их и не было. Теперь Вы убиваете себя неосновательною мыслию, что ежели я останусь в классе, то меня исключат из училища...»

Неприятность с Федей привела Михаила Андреевича в полное изнеможение, левая сторона тела начала неметь, голова закружилась, фельдшер измучил больного четырехкратным кровопусканием, доведя до обмороков. Трехлетняя Саша плакала, испугавшись, что папенька умер. Но он был жив. «Да и удивительно ли, жизнь моя закалена в горниле бедствий... Неустройство состояния нашего, долги, нужда, недостатки, лишения и без того истощают по каплям мое здоровье», – писал он старшей дочери в Москву.

А Федор стыдился не второгодничества. «О ужас! еще год, целый год лишний! Я бы не бесился так, – признавался он брату, – ежели бы не знал, что подлость, одна подлость низложила меня; я бы не жалел, ежели бы слезы бедного отца не жгли души моей. До сих пор я не знал, что значит оскорбленное самолюбие. Я бы краснел, ежели бы это чувство овладело мною... но знаешь? Хотелось бы раздавить весь мир за один раз...»

Неудача все же пошла на пользу. И хотя причину своей беды он видел в мести преподавателя алгебры, который подло «напомнил» кондуктору его дерзости в течение года, важно было доказать самому себе, что военная инженерия требует не ума, а зубрежки. Уже через год, не без превосходства, он сообщит брату: «Полевая фортификация такая глупость, которую можно вызубрить в 3 дня». Этот мотив станет в его письмах постоянным: «противно, но нужно», «репутации потерять не хочется, – вот и зубришь, “с отвращением” – а зубришь».

Самолюбие было удовлетворено, спасена и репутация. Странно, однако, выглядело это слово под пером амбициозного юноши. Какую репутацию он не хотел терять? Чьим мнением дорожил? «Ф. М. Достоевский, – сообщал мемуарист А. И. Савельев, служивший в должности старшего дежурного офицера училища (в 1838-м ему было всего 22 года) и знавший героя своих воспоминаний от первого года учебы до выпуска, – настолько был непохожим на других его товарищей во всех поступках, наклонностях и привычках и так оригинальным и своеобычным, что сначала все это казалось странным, ненатуральным и загадочным, что возбуждало любопытство и недоумение, но потом, когда это никому не вредило, то начальство и товарищи перестали обращать внимание на эти странности» 9. Вряд ли, впрочем, Федор догадывался, что производит впечатление чудака. Он вел себя естественно, сообразуясь со своими привычками и желаниями; безукоризненно, как считало начальство, исполнял все, что от него требовалось, и был, по отзывам наставников, скромен и безропотен.

Но, по меркам училища, казался слишком религиозным – после лекций по Закону Божию долго беседовал со священником Полуэктовым, за что получил прозвище «монах Фотий». Проявлял редкое безразличие к удовольствиям и развлечениям – «бенефисам» и «отбоям». Ни разу за пять лет не появился в танцклассе, проводившемся в роте каждый вторник. Не играл с однокашниками в их игры – «загонки», «бары», «городки». Не проявлял никакого интереса к хору певчих. Никогда – поскольку это было развлечение, а не обязанность лагерной жизни – не гулял вместе со всеми в садах Петергофа, не ходил на купание или на штурм лестниц Сампсониевского фонтана. И, скорее всего, не замечал, что его задумчивый, отрешенный вид вызывает насмешку, которая легко могла перейти в неприязнь.

Смешным и нелепым было прежде всего его вызывающее несоответствие всем стандартам военно-учебного заведения. Дело было, наверное, не только в наличии литературных склонностей: вот ведь и Григорович, его товарищ, тоже имел пристрастие к литературе и живописи, однако вспоминал о лагерной жизни с удовольствием: «Маневры, линейные ученья, вообще фронтовая часть были для меня приятною забавой, сравнительно с предстоящим принуждением сидеть в классах, приготовляться к лекциям и экзаменам». О Достоевском же воспитанник училища К. А. Трутовский, одаренный художник, запомнивший товарища как очень худощавого юношу с бледным, даже серым цветом лица, светлыми и редкими волосами, впалыми глазами, проницательным и глубоким взглядом, писал: «Во всем училище не было воспитанника, который бы так мало подходил к военной выправке, как Ф. М. Достоевский. Движения его были какие-то угловатые и вместе с тем порывистые. Мундир сидел неловко, а ранец, кивер, ружье – все это на нем казалось какими-то веригами, которые временно он обязан был носить и которые его тяготили» 10.

Казалось бы, всегда сосредоточенный, задумчивый юноша, который в свободное время сидит в угловой спальне своей роты на втором этаже, в глубокой амбразуре окна, глядящего на Фонтанку, не видя и не слыша, что происходит вокруг, комунибудь да признается, что' у него на уме. Но, жалуясь в письмах родным на бедность и на тяготы учения, он ни разу не обронил ни слова о дикостях, царивших в училище, – об издевательствах над новичками («рябцами»), о переносимых им оскорблениях. «Привыкаю понемногу к здешнему житью; о товарищах ничего не могу сказать хорошего» – вот все, что известно об умонастроении «рябца». И это на фоне забав, о которых много лет спустя с содроганием вспоминал Григорович, – как наливали холодную воду  новичку в  постель и  за воротник; как заставляли слизывать специально разлитые чернила, а особо конфузливых – произносить непристойные слова; как вынуждали ползать на четвереньках под столом и хлестали ползающего кручеными жгутами.

Молчание Достоевского в те годы было удивительным еще и потому, что он прекрасно знал цену своим сверстникам. Он чуждался большинства из них, так как вполне разглядел косность и невежество, нравственную глухоту и эмоциональную тупость большинства однокашников. Тяжелые воспоминания о казенном воспитании не покидали его и 20 лет спустя: «Я был в отцовском доме до 15 лет и не заглох в корпусе. Но что я видел перед собою, какие примеры! Я видел мальчиков тринадцати лет, уже рассчитавших в себе всю жизнь: где какой чин получить, что выгоднее, как деньги загребать (я был в инженерах) и каким образом можно скорее дотянуть до обеспеченного, независимого командирства! Это я видел и слышал собственными глазами и не одного, не двух!»

Ясное дело: братья Достоевские росли и взрослели под романтическими созвездиями. Весной 1838-го Михаил писал отцу о том же самом: «Неужели быть в чести, в чинах, в крестах, быть богатым значит быть счастливым! Нет!» Герой «Записок из подполья» скажет о себе: «Товарищи встретили меня злобными и безжалостными насмешками за то, что я ни на кого из них не был похож. Но я не мог насмешек переносить; я не мог так дешево уживаться, как они уживались друг с другом. Еще в шестнадцать лет я угрюмо на них дивился; меня уж и тогда изумляли мелочь их мышления, глупость их занятий, игр, разговоров... Все, что было справедливо, но унижено и забито, над тем они жестокосердно и позорно смеялись. Чин почитали за ум; в шестнадцать лет уже толковали о теплых местечках...»

Чем же держался кондуктор Достоевский? За счет каких душевных ресурсов «не заглох в корпусе», а, напротив, обрел чувство собственного достоинства, обнаружил замечательную твердость характера и заслужил уважение тех, кто смог ощутить его умственное и нравственное превосходство? Привычка к замкнутой, изолированной жизни, приобретенная в отцовском доме, счастливая способность не тяготиться одиночеством, ежеминутная потребность думать впервые принесли реальные плоды: в семнадцать-восемнадцать лет Достоевский, «сохраняющий в сердце своем чувства высокой честности» 11, смог, живя на казарменном положении, создать для себя параллельный мир, исполненный поэзии и мысли.

Зубрежка и лагерная муштра вовсе не мешали прочитывать горы книг. В июне 1838 года он сообщал отцу: «Надобно было работать день и ночь; особенно чертежи доконали нас... Пять смотров великого князя и царя измучили нас. Мы были на разводах, в манежах вместе с гвардиею маршировали церемониальным маршем, делали эволюции и перед всяким смотром нас мучили в роте на ученье, на котором мы приготовлялись заранее. Все эти смотры предшествовали огромному, пышному, блестящему майскому параду, где присутствовала вся фамилия царская и находилось 140 000 войска. Этот день нас совершенно измучил». А через два месяца с гордостью докладывал брату в Ревель: «Ты хвалишься, что перечитал много... Я сам читал в Петергофе по крайней мере не меньше твоего. Весь Гофман русский и немецкий (то есть непереведенный “Кот Мурр”), почти весь Бальзак (Бальзак велик! Его характеры – произведения ума вселенной! Не дух времени, но целые тысячелетия приготовили бореньем своим такую развязку в душе человека). “Фауст” Гёте и его мелкие стихотворенья,“История” Полевого, “Уголино”, “Ундина” (об “Уголино” напишу тебе кой-что-нибудь после). Также Виктор Гюго, кроме “Кромвеля” и “Гернани”».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю